Сон и явь - Лев Гунин 3 стр.


Наконец, мы приступили к характеристике Фигаро, и, цепляясь за первое попавшееся, я спросил, чем отличается каватина от арии.

- Ну, я не знаю, - ответила она, - по-моему, это к теме не относится.

- Нет, возразил я, - все, что относится к опере и к клавиру, который здесь у вас перед глазами, имеет отношение к теме. Раз есть в клавире, значит, относится к теме.

На это она ничего не могла сказать. Ей, выросшей на догмах, было не под силу расправиться даже с той, которую произнес я. Помолчав, выдержав менторскую паузу, я добавил, что это как раз и имеет непосредственное отношение к теме, так как связано с характеристикой центрального персонажа оперы.

На вопрос она так и не ответила. Это была формальность. Конечно, она не могла знать ответа на все мелочные, глупые вопросы. И, тем не менее, я постарался сделать из этого соответствующие выводы.

- Так что же вы вообще знаете? - спросил я опять не своим голосом. - Чтобы зря не тянуть время, я просто, если вы хотите, задам вам один вопрос, и, если вы на него ответите, будем считать, что с темой покончено.

Она согласилась. В этот момент я подошел к клавиру и захлопнул его.

- Так, - изрек я. - С чего начинается опера? - С увертюры, конечно.

- Нет, я имею в виду вокальный номер. Она задумалась. "Как это, саму оперу? " И я, прицепившись к словам "саму оперу", стал настаивать на более точном определении, называл это ошибкой, говорил о незнании. (Конечно, предполагать, что педагог-теоретик, даже если она никогда не преподавала муз. литературу, не помнит первого вокального номера такой хрестоматийной оперы, было абсурдном, но - так же, как неожиданный вопрос "а сколько будет дважды два? " в самых неожиданных обстоятельствах и в неожиданном месте, может вызвать запинку недоумения, точно так же это могло быть и тут).

После этой психологической подготовки я вновь спросил ее о том же. Это был провокационный вопрос. Когда спрашивают в таком безобидном плане о строении такой "легкой" оперы, как "Свадьба Фигаро", от неожиданности такого поворота дела на некоторых находит как бы "затмение"; изучаемая с детства, десятки раз слышанная в оперных театрах, опера непостижимым образом "забывается". И, к тому же, в такой обстановке... Кроме того, обычно ("Свадьба Фигаро" не в счет, она слишком популярна) все запоминают окончание оперы - ведь финал в понимании музыковедов - материалистов, и, наверное, простых смертных тоже, был своего рода развязкой драмы, в большинстве случаев как бы выводом, подведением итогов, и, разумеется, изучался особо. Здесь не отходили от классицизма, и никто не знал опер, где музыка возникает из небытия и уходит в ничто. Начало же, первое действие, первое явление плохо запоминали, поскольку после тщательно разбираемой увертюры это являлось как-бы "лишним", и потому, что очень редко первое явление входило в число "важнейших", номеров, достойных разбора - по мнению авторов всех учебников. И, конечно же, она не помнила этот номер. Затем, когда она пыталась продолжить характеристику Фигаро, я сбил ее тем, что предложил пересказать содержание арии, которого она, опять-таки, не знала.

Да, если бы она была студенткой, ей бы пришлось перечитывать и учить все либретто - если бы она захотела уметь отвечать на такие вопросы. Но я нисколько не переиграл; все эти вопросы мне самому были заданы на экзамене (и задавались гораздо пристрастнее, с ньюансами), а, кроме этих, "дозволенных" методов, использовались еще и противозаконные. Мне указывали на какой-нибудь такт и добивались, без связи со всем остальным, описания "смысла, содержания и настроений", выраженных в этом одном оторванном такте. Несмотря на то, что все темы викторины, которую я написал, были названы правильно, все они без исключения были зачеркнуты, а листок с ними был отобран "на память". Сейчас же я действовал более либерально. Я попросил ее сыграть на память первую часть ре минорной сонаты Бетховена ?2 ор. 31.

- Ну, я не знаю наизусть всю первую часть, - сказала она. - Но я могу сыграть темы.

- Нет, - возразил я, - играть темы мне не надо. Кроме вас вся группа выучила наизусть. Ну, правда, кое-кто не совсем (я замялся) выучил, но (прибавил я уже бодрым голосом) она, она хоть что-то учила, сделала разбор произведения, а вы, вы н и ч е г о, ну, буквально ничего не знаете. Так что, я затрудняюсь, смогу ли вам поставить "3".

- Так ведь никто не впрашивает, - перебила она меня. Надо было спросить об опере, попросить пересказать сюжет... А так и я бы могла вам задавать вопросы, отрывочно, вразброс, такие, что вы бы никогда на них не ответили. Конечно, можно задавать всегда такие вопросы, на которые никто не ответит, формальные вопросы, не относящиеся к делу.

Теперь она сама выдвинула ту же мысль, по поводу которой она недавно негодовала. Но я не спешил делать выводы.

- Если бы вы сами выбирали вопросы, - сказал я. повысив голос, - вам бы осталось только выбрать себе подходящий билет, выучить один вопрос и выбрать его себе при ответе. И, вообще, разве педагогу запрещено задавать такие вопросы? В принципе, конечно, не н а д о, да и нельзя задавать такие вопросы, но кто мне з а п р е т и т, ведь формально все в пределах правил, так что запретить мне никто не может. И с этой точки зрения все мои вопросы заданы правильно.

На это ей ответить было нечего. Эксперимент продолжался. Я сел за фортепиано и выбрал два однотональных произведения, примерно одинаковых по характеру и по темпу. Одним из них была пьеса "Шопен" из "Карнавала" Шумана, другим - малоизвестное произведение Шопена. Я заранее наметил и теперь играл отрывки - поочередно - то из одного, то из другого произведения, так, чтобы, по мере возможности, не было заметно переходов. Кроме того, я позволил себе слегка изменить наиболее характерные места каденций и кульминаций. Собственно говоря, я играл даже не гибрид из двух намеченных произведений, а, скорее, свою собственную импровизацию, но строго в стиле двух намеченных пьес. Она с подозрением посмотрела на меня и объявила, что вообще не знает такого произведения. И добавила, что я вообще "что-то не то" играю. Но, если отбросить это, то музыка похожа на Шопена. Я сказал ей, что она ошиблась. Она бы, конечно, продолжала возражать и высказывать свое недоумение, но, когда я с самым красноречивым видом (предварительно захлопнув вторые ноты) проиграл один раз, второй раз "Шопена" из цикла "Карнавал", где кое-что соответствовало тому, что я прежде играл, она сразу сказала "да это же "Шопен" Шумана, из "Карнавала"; так что же перед этим было сыграно?

- Как что? - оскорбленным тоном произнес я. - Та же самая пьеса. Но Вы ведь уже сказали раньше, что не знаете, что это, а теперешняя Ваша догадка не в счет.

- Значит, перед этим была просто какая-то каша, а не игра, - так, на стадии разбора, а настоящее произведение зазвучало только теперь.

- Ваша задача, - сказал я сухим тоном завуча училища, определять произведение, как бы оно ни было сыграно.

Эта фраза завуча была широко известна. И она осознала, на что я намекал. Если бы она мне стала возражать, до завуча могли дойти слухи, что она оспаривает правильность его слов, и тогда...

- Ну вот, - как-бы сочувствуя, произнес я, - историю создания вы не знаете, мне пришлось самому пересказать ее за вас, характеристику образов действующих лиц вы знаете самым слабым образом, музыку вы совсем не знаете, - (все это перечисление нужно было для того, чтобы выбить у нее из головы все, за что она могла бы уцепиться), - что же, как вы думаете, я могу вам поставить? - Она молчала. - Вот что бы вы сами себе поставили?

Этот был крайне подлый вопрос. А ведь именно он интенсивно использовался педагогами муз. Училища, чтобы "сбить борзых". Во-первых, даже самый наглый студент еще и еще раз вопрошал к своей совести, сомневаясь в своей правоте, тем более, что "добрый" педагог сам дал ему "возможность" решать свою участь. С другой стороны, говорилось это всегда таким тоном, что не предвещало ничего хорошего, и студент не мог сам себе вынести приговор: чистосердечным "признанием" или, наоборот, несогласием перенесшего оценку на один бал ниже педагога в случае отказа в "признании" лишать себя последней надежды. Это был период крайнего нервного напряжения, и никто не выдерживал этой пытки, никто не мог назвать с в о й результат. Во-вторых, существовала даже еще более опосредствованная "совесть" перед коммисией. Студент боялся, что, назвав слишком хороший результат, приведет комиссию в негодование, тем самым еще более ухудчив свое и без того крайне бедственное положение: даже если этот "слишком хороший" результат равен "трем". Теоретическая возможность поставить самому себе оценку и невозможность решить ввою участь на практике переплетались настолько уродливо, что студент, отчаявшись разобраться в своих чувствах, вынужден был молчать. И тем самым униженно соглашался с комиссией.

- Я больше двойки вам поставить не могу. Более высоким баллом даже педагог музыкальной школы не оценил бы уровень вашего ответа.

На этом кончилась моя роль тирана. "Вот, - сказал я, с облегчением вздохнув, - вы, зная в "десять" раз больше меня, изучив досконально все то, что я только начинаю постигать, имея большой опыт и тренинг, получаете у меня, у неуча, оценку "2". И поставить ее вам я смог только потому, что играл в педагога. А ведь и в педагогике я дилетант: я в своей жизни еще не дал ни одного урока, и только одно место, временное звание преподавателя, выпрошенное у вас на десять минут, сразу же восполняет все мои пробелы, все мои незнания, заполняет все пустоты в смысле того, что - вопреки всему - дает мне преимущества перед вами. И, если бы я даже знал в десять раз меньше этого, и этого знания было бы мне достаточно для того, чтобы одним званием педагога иметь право унизить вас, внушить вас, что вы - ничтожество, а я - верх мироздания и имею право раздавить, уничтожить вас."

Она пыталась оправдаться тем, что она после консерватории уже многое забыла, так как вела теперь другой предмет, но я возразил, сказав, что она каждый год присутствует на экзаменах и зачетах, что я регулярно вижу ее в музыкальной библиотеке и что по своему предмету она сталкивается с программами по муз. литературе. На это ей нечего было ответить. Она действительно знала гораздо больше меня. И я увидел, что она поняла, на что я намекаю: на то, что ей было проще и легче стерпеть унижение, признав свою мнимую профессиональную непригодность перед каким-то студентом, чем признать пусть даже не свою (она считалась либеральным педагогом), так большинства других преподавателей ответственность за жестокие, изощренные издевательства над юными существами, почти еще детьми, ставшие нормой в муз. училище...

Я отдавал себе отчет в том, что такого никогда быть не могло, что она бы никогда не смогла говорить со студентом как с равным - все они были ремесленниками и гордились своей квалификацией, своей избранностью перед рабочими, перед простыми людьми, я знал и то, что после такого эксперимента мне не могло быть места в училище. Да и какой бы урок она извлекла бы из этого? Все это было лишь чистым воображением. Но вообрахением, в котором отразилась моя мечта на получение права голоса, права убедить и доказать, что так дальше нельзя, что происходящее аморально. Это была мечта если не о свободе слова, то, по крайней мере, о свободе суждения о людях, о долге и ответственности, включая ответственности тех, кто оказался как бы в нише безнаказанности, кто вообразил, что относится к идеологической элите. Это было воображение страждущего в пустыне, которому представляются прозрачные, наполненные водой ручьи, или человека, растерзанного и истекающего кровью, но представляющего себя прежним: сильным и здоровым.

А тем временем я приближался к месту своего заключительного сражения с этим безымянным Чем-то, всесильным и безжалостным, сознавая, что, столкнувшись с ним, я не выйду победителем из этого самоубийственного столкновения. Неукротимо, неотвратимо я приближался к городу.

В училище я поднялся на второй этаж, где должна была происходить пересдача. Сердце у меня отчаянно билось; я готовился сдавать, и, в то же время, оттягивал минуту моего ответа перед комиссией. Каждый раз, когда хлопала дверь, я вздрагивал и напряженно ждал, вслушиваясь, не назовут ли уже сейчас мое имя. Казалось, что я ждал этого так, как должен ждать чего-то человек, чувствующий всей спиной дуло наставленного на него автомата. Выстрел должен был вот-вот произойти, я тупо смотрел в одну точку, но ничего не видел перед собой. Я только чувствовал, как конечности холодеют, а невидимый механизм - как механизм часовой бомбы - отсчитывает время, оставшееся до экзамена.

Кровь стучала у меня в висках; пальцы безвольно барабанили по подоконнику. В глазах у меня то светлело, то снова становилось темно. Я все время думал о значении слова "неотвратимо". Я шептал себе: "Если бы все это вернуть назад, если бы это вернуть назад! " Но я не давал себе отчета в том, что и тогда поправить что-либо было бы невозможно. В голове стояли обрывки каких-то жутких, примитивных мелодий, какой-то гул не давал сосредоточиться. Я чувствовал, что сейчас все кончится, и не знал, что мне еще остается делать. Я наблюдал, как друг за другом заходили в класс студенты и знал, что скоро и мне придется столкнуться с э т и м.

Вдруг мои размышления прервало звучание моегои имени. Сердце оборвалось внутри. Хотя я ждал этого момента, я вздрогнул от неожиданности. У двери стоял преподаватель, приглашая меня войти. Класс теперь казался мне кабинетом начальника тюрьмы, в котором производились какие-то страшные процедуры. С дрожащими губами я вошел в класс, думая, что сейчас увижу шприц или щипцы для пыток, и даже удивился, когда всего этого не оказалось. Но мое волнение не уменьшилось. Очутившись перед столом, я чувствовал, что теряю последнее самообладание. Я протянул руку к одному билету, но затем, убрав ее, схватил другой. Как я потом узнал, невытянутьй билет оказался счастливым. В данном же билете была наиболее слабо выученная мной тема. Правда, и ее я знал примерно совсем не так плохо, но шанс мне мог дать только очень большой запас...

Теперь я напоминал игрока. Как в карточной игре, мне попалась плохая карта, и мне надо решить, какой ход теперь ей сделать. А, тем временем, тему отвечала, сидя за фортепиано, какая-то девочка, заикаясь и запинаясь на каждом слове. Она анализировала увертюру к "Эгмонту".

"Вступление, - отвечала она, - состоит... из двух... контрастных друг к другу эпизодов. " В промежутках между словами она шумно глотала слюну, и, на фоне всеобщего молчания, эти звуки усиливали гнетущую атмосферу.

- Хм... эпизодов... Как вам это нравится? Э - п и з - о д о в! Ты что, в детский сад пришла? И, уже склонившись над спинкой стула: "Я вам так на уроке не объясняла. Не знаю, где ты это взяла. Это у них, - сказала она, обрачаясь к комиссии, - времени нет, чтобы прочитать в книге черным по белому, так они из головы повыдумывают разных... пакостей. Извольте отвечать правильно! Ну, же, играй, играй! "

И опять началось перемалывание костей. Я-то знал, что определения "эпизод" и "тема" особенно существенной разницы между собой - применительно к разбираемому отрывку

- не имеют. Но какое это имело значение здесь?

- Ну, вот опять! Вы видите, она же абсолютно ничего не знает! Что ты сидишь?! Нет, я так работать больше не могу.

"Хватит, это я у тебя больше слушать не буду. Давай дальше. "

Я ненадолго занялся своим билетом, но грубый окрик заставил меня поднять голову.

- Ты что, оглохла?! Переходи к следующему вопросу. Что ты глаза вылупила?.... Не хочется говорить. А то бы сказала, какого слова ты заслуживаешь. Ну, что, у нее же даже слуха нет, как только она два года проучилась? Таким в училище делать нечего.

Мне представились надсмотрщицы фашистских застенков, и у всех у них было ее лицо. Все выскочило у меня из головы. Мышление отказывалось повиноваться. Я хотел думать, что все это только сон, всего лишь кошмарный сон, и поэтому сознание не проясняется. Так бывает, когда просыпаешься во сне, но это все еще снова сон, только другой сон. Тяжестью пустых догм, спертого академизма, злобы и ужаса давило на мозг, и он никак не мог проснуться. Я видел трепещущее от наслаждения, багровое, толстое лицо педагога с явными признаками садизма, упивающееся чужими страданиями, видел дрожащие пальцы, переворачивающие страницы, и мне хотелось думать, что я сейчас проснусь и увижу совсем другой мир, что все это происходит не со мной, но сон не уходил, а скоро должна была подойти моя очередь.

"Верди, крупнейший итальянские оперный композитор, продолжала между тем отвечающая, - родился 10-го октября 181З-го года в деревне Ле Ронколе. - Последовала продолжительнъя пауза. - Оперы Верди... они... они... прекрасны, совершенны по музыке... "

- Как ты строишь предложения?! Ты это с какого иностранного языка переводишь? Тебе надо было сначала выучить русский язык, а потом уже лезть в музучилище! Может быть, для тебя надо было написать специально книгу справа налево? А? Или сверху вниз? (Это был явный намек на еврейское происхождение отвечающей: удар ниже пояса). - Ладно, продолжай дальше в том же роде.

- Подожди, - вмешался другой педагог, - сколько опер написал Верди?

- Не знаю.

- А как брюки одевать ты знаешь?! - опять закричала та же, первая, преподавательница. - Как брюки одевать - ты знаешь?

- Я не одевала, - чуть слышно проговорила девочка.

- 0 н а не одевала. Вы слышите, о н а не одевала. А кого я видела позавчера на углу около кафе? А? Молчишь? Брюки она одевать может, видите ли, как по разным сомнительным заведениям ходить - знает, а сколько опер написал Верди она не знает!

- А в книге - в учебнике - этого не написано, пыталась защищаться та.

- Ах, в книге этого не написано? Значит, ты не могла спросить у меня, у любого преподавателя? А? Что же это ты так? Еще, может, скажешь, что я тебя пристрастно спрашивала? А? Молчишь! Ну-ка, сыграй мне тему вступления к "Риголето".

Назад Дальше