Лукия останавливает машину возле насупленных переселенок, выходит к ним, пытаясь разгадать, чем они на этот раз обозлены, на кого посыплются жалобы. Она уже мирила Ткачуков с их соседями Кухтиями, которые принялись было всячески выживать переселенцев со двора; после того как будто были приняты надежные предупредительные меры: чтобы не путать кур (они и были причиной ссоры), их выкрасили в разные цвета. Вот теперь и бегают по двору белые леггорны, как войско, что перемешалось на поле битвы: у одних крылышки помечены чем-то красным, а у других шейки обведены ученическими фиолетовыми чернилами… Так что ж у них еще?
— Не зря нынче курица пела… Курица завсегда поет к беде! — говорит старая переселенка.
— Что случилось? Снова соседи?
— Не от соседей нынче кривда…
Лукия заходит с женщинами в хату: грязно, воздух спертый, постель не убрана, только и веселят глаз яркие рушники на стенах. Миловидный ребенок спит в колыбели.
— Так чего же курица пела?
— А пела… Яцуба с обыском приходил… Вот как Ядзю отблагодарили за то, что из свинарника днем и ночью не вылазит!
Лукия удивлена: «Обыск? С какой стати? И по какому праву? Откуда у него такие полномочия?»
Женщины, захлебываясь, наперебой изливают ей свое возмущение. Ну да, обыскивал! Зашел, под печку заглянул, и в корзинку, и на лежанку — радио какое-то искал. Стасик (у них есть еще и Стасик, ровесник Виталика, в одном классе учатся и даже дружат), возмущенный самоуправством отставника, что-то сказал наперекор ему. И уж как они сцепились здесь, хоть людей зови на помощь! Наш ему — «бериевец», а он нашему — «бандеровец». Может, попади хлопцу что под руку, то и без греха не обошлось бы, все мог бы сделать за такую тяжкую обиду… Однажды Кухтий тоже обозвал было Стасика этим бранным словом, так мальчик всю ночь содрогался в рыданиях. Каково ему было слышать такое, когда именно бандиты-бандеровцы отца его замордовали насмерть!.. А Яцуба еще и рану растравляет. «Все вы, говорит, такие, никому из вас верить нельзя…»
«Что-то разошелся наш отставник, — с досадой думает Лукия. — Нужно вызвать на бюро да объяснить, что время произвола миновало!»
Она еще некоторое время говорит с переселенками, слушает односложные ответы молодой об отце ребенка, который снова куда-то переехал, скрываясь от алиментов, хотя его, постылого, она не хочет и разыскивать. Упрямая, гордая, видать, эта Ядзя… А старуха тем временем лопочет о своем, о том, что ей здесь «не по нутру», потому как «криницы глубокие» да «ветры лютые», из-за того она постоянно хворает.
— Скорей бы уж в новую хату, — заканчивает она певуче, а Лукия, недовольно оглядывая неубранную комнату, отвечает:
— Только не забудьте веник туда прихватить, чтобы мусор не заводился.
И переселенки поняли намек, покраснели обе от стыда, провожая ее к машине.
Надеялась Лукия застать сына дома, а увидела его еще издалека на металлической вышке, которую он сооружает с хлопцами во дворе бабки Чабанихи для телевизионной антенны. Сидит на самом верху, белеет чубчиком и что-то клепает.
Отпустив машину, Лукия вошла во двор.
— Эй, верхолаз! Это так ты к экзаменам готовишься?
— Мама, труд облагораживает!
Кузьма Осадчий и Грицько Штереверя, которые возятся внизу у лебедки, начинают выгораживать Виталика, весело рассказывают, что он на этот раз изобрел антенну совсем особенную: ничегошеньки не ловит! Стасик-переселенец тоже здесь, сидит в сторонке, молча сверлит сверлом металл и лишь изредка посматривает на Лукию, посматривает как-то затравленно; глаза у него грустные, а голова втянута в плечи, она у него всегда так немножко втянута, словно бы ждет откуда-то удара. А сам он хлопец славный, покладистый, со склонностью к музыке, в приливе откровенности как-то стыдливо признался, что очень любит скрипку и дудку и что после переселения с гор сюда, в степи, ему еще долго по ночам слышались звуки трембиты…
Лукия с любопытством осматривает вышку. Действительно, сооружение! Всю весну хлопцы строят и никак не достроят. Последнее время и вовсе работа прекратилась из-за недостатка материалов — все, что только можно было использовать из утиля, который валяется возле мастерских, уже использовано — целыми секциями таскала оттуда бригада Виталия сваренные автогеном ржавые трубы и угольники от старых культиваторов. Вышка высоченная, когда разгулялся сильный ветер, ее стало раскачивать, и была угроза, что упадет и хату старой Чабанихи развалит. Сбежались сюда любопытные посмотреть, что будет с вышкой, а хлопцы и при таком ветре клепали, спасая свое сооружение, крепили болты, связывали узлы покрепче. Теперь, чтобы было надежнее, они натянули тросы, закрепили их для оттяжки, и вышка стоит, распятая на них, будто мачта корабельная. Внутри вышки проходит труба длиннющая, и где-то там, вверху, на конце трубы, узором застыла сама антенна.
Виталик, спустившись с вышки, показывает матери все, что, по его мнению, должно ошеломить ее:
— Смотри, мама, вот это лебедка и трос: нужно выше поднять антенну — пожалуйста! Нужно ниже — даем ниже… Хочешь повернуть антенну? Поворачиваешь трубу и вместе с нею, вот так, поворачиваешь антенну…
— Поворачивай, да на Яцубу оглядывайся, — шутит Осадчий. — Он подскажет, что можно ловить, а что нельзя.
— А это вот стержневая труба, — словно бы не слыша, объясняет дальше Виталик. — Стальную раздобыли у бурильщиков, потому что простую водопроводную ветер сгибает. А сама антенна, знаешь, мама, из чего она?
— Из чего же?
— Из старого генератора… Медь! — восклицает он и видно, что все это ему небезразлично.
Затея ребят и в самом деле заинтересовывает Лукию — мастера, да и только! Она и не представляла себе, что здесь такой размах… Еще сын объясняет ей, почему их башня высокая: низкая здесь не примет, хотя и степь. Буря? Теперь и буря не страшна, все сооружение надежно закреплено: в них, в этих тросах, вся сила, вся мощь против ветра. Почему так много антенн? Ее вопрос смешит Виталия.
— Антенна, мама, одна, а то — приемные рамки! Чем больше их, тем чище она принимает.
Лукия чувствует, что Виталий просто счастлив своей работой, своей башней.
— Будет как Эйфелева, — говорит он.
Рада Лукия за сына и его друзей, приятно ей знать, что эта смонтированная из разного утиля «Эйфелева башня» расширит мир для старой Чабанихи — для того и строится, чтобы могла старуха по вечерам видеть на маленьком экране те далекие моря, где плавает ее сын, капитан дальнего плавания. Виталик с капитаном в давней дружбе, и эта башня сооружается — Лукии хорошо известно — не только из уважения к матери капитана, но словно бы и в его, капитана, честь. А где же старушка? Ага, вон за хатой, на пасеке!.. За хатой у Дорошенчихи несколько ульев стоит среди кустов винограда, и сейчас старуха суетится там, между ульями, в сетке металлической, что, подобно парандже, закрывает все лицо и придает Чабанихе несколько зловещий вид.
— Салют космонавту! — говорит Виталик, когда старуха выходит из виноградника в своем скафандре и направляется к ним.
Подошла к Лукии, сняла сетку, стала без нее доброй, улыбающейся.
— Все потешается над бабкой Виталик. Уже и бабка ему космонавт… Ну, а ты, Лукия, не брани его, что все здесь да здесь… Кто же без него наладит? Целый вечер сижу, а в том окошечке только волны да волны бегут…
Лукии известна эта страсть Чабанихи — каждый вечер сторожить перед экраном телевизора, до поздней ночи может она неподвижно смотреть на слепые волны света, которые текут, бегут, мелькают без конца — пускай бегут, а старуха сидит да ждет чего-то, ждет, видно, что вот-вот среди этих волн появится родное лицо сына — капитана Дорошенко!
С таинственным видом старуха отзывает Лукию в сторонку.
— Приезжает же… Я вот ему и медку хочу собрать…
Лукия чувствует, как буйная горячая волна обдает ее. Ни с того ни с сего зарделась перед старухой, чувствует, как пылают щеки, и оттого совсем теряется, как девушка.
— Когда он приезжает?
— Про день еще не пишет…
— Что же, рады будем, — говорит Лукия с напускным спокойствием и, позвав Виталика обедать, быстро уходит со двора.
Затейливыми узорами легли на дорогу тени акаций. Лукия торопливо шагает по этим узорам, ощущая, как внутренний огонь жжет щеки.
Сбоку из зарослей сада ее окликает настороженный, сдержанно-властный голос:
— Лукия!
Опершись локтями на зубчатый забор, стоит Яцуба. Лицо аскета, вытянутое, закостенелое. Голодная длинная шея с выпятившимся кадыком. Голова топорщится серой, как сталь, сединой… Взгляд глубоко запавших темных глаз тяжелый, сверлящий. Сколько знает Лукия Яцубу, всегда в этих глазах что-то тяжелое, тревожно-напряженное, будто человек все время ждет беды.
Переждав, пока Виталик отдалился, Яцуба с суровой доверительностью наклоняется к Рясной:
— Когда он приезжает?
— Про день еще не пишет…
— Что же, рады будем, — говорит Лукия с напускным спокойствием и, позвав Виталика обедать, быстро уходит со двора.
Затейливыми узорами легли на дорогу тени акаций. Лукия торопливо шагает по этим узорам, ощущая, как внутренний огонь жжет щеки.
Сбоку из зарослей сада ее окликает настороженный, сдержанно-властный голос:
— Лукия!
Опершись локтями на зубчатый забор, стоит Яцуба. Лицо аскета, вытянутое, закостенелое. Голодная длинная шея с выпятившимся кадыком. Голова топорщится серой, как сталь, сединой… Взгляд глубоко запавших темных глаз тяжелый, сверлящий. Сколько знает Лукия Яцубу, всегда в этих глазах что-то тяжелое, тревожно-напряженное, будто человек все время ждет беды.
Переждав, пока Виталик отдалился, Яцуба с суровой доверительностью наклоняется к Рясной:
— Следи за сыном, Лукия.
Глаза его словно бы делаются еще глубже, загораются каким-то тяжким блеском, и Лукия невольно вспоминает, что в молодости, когда Яцуба еще разрушал церкви в этих краях, его называли «фанатом». Уже был он почти забыт людьми, как вдруг, выйдя в отставку, снова появился в совхозе с намерением навсегда осесть здесь. Лукия вспоминает, как пришел их «фанат» в дирекцию требовать для себя работы, «соответствующей» работы, как подчеркнул он. «Что же ты умеешь делать?» — спросила она, и он даже обиделся: «Я умею держать людей в руках». И хотя дали ему тогда полезное дело — пожарную охрану, он, однако, считает, что этого для него недостаточно.
— Чем мой сын провинился?
— По-дружески советую тебе, Лукия: следи. Школьник, а уже на мотоцикле девку по степи катает…
— А от меня тебе, Григорий, тоже совет: брось самоуправство. От беззакония пора отвыкать.
— Это о чем ты?
— Бродить по хатам, обыски устраивать у людей — кто тебе дал право на это? Кто тебя уполномочил?
— Но никто и не говорил, что нужно о бдительности забыть.
— Всех подозреваешь… Уймись ты наконец.
— Вот как! Стало быть, не нужен? В тираж Яцубу? — Грозный баритон его набирал силу.
На громкий Яцубин голос прибежал серый породистый пес: высунул голову над забором, лапы положил на ограду — совсем как человек!
Лукия ушла, не дослушав Яцубу.
Дома у нее тишина, бархатистый мотылек приник к двери, в комнатах солнечно и почти пусто — попробуй здесь купить путную мебель! В самой большой комнате стол да диван и, как всегда, беспорядок, всюду журналы «Радио», книжки и Виталиковы шурупы. На кухне, правда, чистенько, а обед не очень роскошный: утром только и успела приготовить борщ (доваривать его должен был уже Виталик).
— Борщ доварен, — докладывает сын. — А на второе у нас будет… салат! — И он бежит в огород за салатом.
— Попробуем, что тут у тебя вышло, — сама себе улыбается Лукия, наливая борщ в тарелки.
Обедают на веранде. И хотя борщ у Виталика совсем разварился, да еще и пересолен, но оба охотно его хлебают, мать даже похваливает, так что Виталий, ободрившись, заявляет решительно:
— Ей-ей, пойду учиться на кока! Есть такое училище в Симферополе… Кок дальнего плавания, это же дело?
Она воспринимает его слова только как шутку. Ведь настоящая его дорога — в институт, в кораблестроительный, это она решила раньше него. Осенью Виталик будет студентом… Сын — студент, даже самой не верится. А покамест сидит перед нею за столом просто мальчонка сероглазый, лицо обветрено и губы детские, еще никем не целованные, хотя вот этого она наверняка и не знает… Следить? А может, больше доверять — это лучше?
Она любит смотреть на сына, любит слушать его шутки, в которых искрится ум; Лукия чувствует, что и сама она сейчас, несмотря на стычку с Яцубой, чем-то удивительно ободрена. И душа будто молодеет… То ли сын радует, то ли еще и… тот приезд? Хотя подумать, что ей от того, что капитан приезжает? Ведь есть такое в жизни, чего не вернешь. Это только степь даже после черной бури ярко зацветает по весне дикими тюльпанами, разливается за горизонт океаном красоты…
Приедет… Как за утренними туманами проступает в светлеющем небе утренняя заря, так проступает сейчас в воспоминаниях Лукии о далеких годах юности то, что когда-то связывало ее с капитаном. Был он тогда, правда, еще не капитаном, а молодым штурманом Черноморского флота. И в один из его приездов взошла та звезда, которая еще и до сих пор светит и, наверное, будет светить Лукии до конца жизни. Словно вчера было, так отчетливо помнит Лукия, как ее позвали:
— Приходите в рай!
А «рай» у степняка — это когда ребенок родится; тогда у людей в хате и в самом деле как в раю, и они зовут на радостях гостей. И вот Лукия пришла к трактористу Мамайчуку, у которого сын родился, и увидела там молодого Дорошенко в штурманской форме, с ласковой голубизной в глазах. Была и она тогда молодой, незадолго перед тем приехала сюда после агротехникума…
Веселье затянулось, Дорошенко провожал ее домой. Ночь была лунная, светлая. Они остановились на школьной площадке у турника, и Лукия, веселая, хмельная, все пыталась допрыгнуть, ухватиться за металлическую перекладину. Он помог ей достать до турника, и она качалась и смеялась от полноты счастья, а Дорошенко стоял сбоку, смотрел на нее и тоже смеялся.
— Ой, падаю!.. Ой, упаду! — кажется, что-то такое она крикнула тогда, и до сих пор помнит, как штурман подхватил ее на руки и нежно, деликатно поставил на землю.
Несколько вечеров провела она тогда с Иваном. Это были самые счастливые часы ее жизни. И никогда уже после того не было таких ясных, таких бесконечно лунных ночей! Допоздна бродили они по совхозным околицам, заходили далеко в степь и возвращались домой, когда все уже в совхозе спали, и темные заросли совхозного парка встречали их ночной росой. Кто мог подумать тогда, что эти вечера будут для них и прощанием, что останутся они потом друзьями на всю жизнь, но уже никогда вслух даже не вспомнят ни о том счастливом турнике, ни о ясных ночах лунных, когда бродили они в песнях да в туманах!..
К тому времени Дорошенко был уже связан браком, у нее тоже жизнь сложилась по-своему: войну Лукия встретила замужней женщиной с ребенком, хорошенькой дочуркой, которая потом, в годы лихолетья, так у нее на руках и угасла, как свечка, под открытым моросящим небом на одной из заволжских станций. Муж ее, совхозный комбайнер, в это время уже был на фронте. И увидела она его только через три года, когда возвратилась из эвакуации домой, а он приехал из госпиталя долечиваться после ранения. Было это раннею весной, в растаявшем черноземе всюду торчали немецкие танки, погрузившиеся по брюхо в грязь, из всего хозяйства в совхозе сохранилось лишь несколько шелудивых, подобранных на фронтовых дорогах лошаденок, в каждом доме гнездились нищета и неуютность, и вот в это время вернулся из госпиталя ее муж. Раньше у них жизнь как-то не клеилась, он был не в меру ревнивым — даже на расстоянии ревновал к моряку и совсем чужим мужчинам, каждая ее поездка в район вызывала у него подозрение: подчас Лукии казалось, что разрыв неминуем. А тут было какое-то возрождение — возможно, потому, что и он настрадался, и она нагоревалась одна, и когда настало время снова провожать его на фронт, то разлука была тяжелее, чем в первый раз, будто предчувствовала Лукия, что теперь он уйдет и не вернется. Последнее письмо прибыло откуда-то из Венгрии. Муж писал, что лежат они в грязи среди осенних виноградников, уже вечереет, туман и изморось вокруг, и видна ему только скирда мадьярской соломы средь поля да винодельня, которую нужно к утру взять… Мадьярские виноградники, скирда, туман — это был тот мир, который он видел последним. Больше писем не было, а она родила мальчика и назвала Виталием. И вот теперь он заканчивает десятый класс. Сыном, его будущим наполнена вся ее жизнь. Подлинным счастьем стало для Лукии видеть его веселую молодость — собственная молодость прошла как сон, промелькнула так быстро, что порою даже странно становится: в самом ли деле все это было — и девичество, и тот светлый рай-гулянка у молодого тракториста Мамайчука, который теперь мотается без ног по совхозу на скрежещущих — душу режет! — колесиках…
После войны снова стал приезжать Иван (теперь он уже был капитаном дальнего плавания). И хотя он стал к этому времени одиноким — его семья погибла в море во время эвакуации на Кавказ, — к прошлому Лукия теперь не могла вернуться. С живым развестись могла бы, но с погибшим…
— Нет, Иван, — сказала она как-то, когда речь зашла об этом. — Моя судьба на войне убита.
И больше они к этому не возвращались.
Однако с каждым приездом капитана на нее словно бы ветром молодости веет, и сын вот уже замечает зарево материнских щек… Чтобы избежать расспросов, мать первой переходит в наступление:
— Говорят, ты вчера с кем-то на мотоцикле носился по степи? Что это значит?