Архистратиг Михаил - Эльза Вернер 14 стр.


Рауль молчал, но по выражению его лица ясно можно было видеть, что он не согласен с мнением деда. Однако до дальнейшего обсуждения дело не дошло, так как в этот момент как раз доложили о Роденберге.

— Оставь нас! — сказал Штейнркж внуку. — Я хочу переговорить с ним с глазу на глаз.

Рауль направился к выходу, но в самых дверях встретился с прибывшим. Михаил поклонился незнакомому ему господину, но Рауль лишь окинул презрительным взглядом с ног до головы молодого офицера и хотел пройти мимо, не отвечая на поклон. Однако тут Роденберг заслонил ему дорогу и, не говоря ни слова, впился в молодого графа повелительным взором, который недвусмысленно требовал ответа на приветствие. В этом взгляде и всей осанке Роденберга было столько властности, что Рауль невольно повиновался. Он небрежно кивнул головой и прошел дальше.

Штейнрюк молча наблюдал за этой сценой, длившейся всего несколько секунд. Хотя он никоим образом не мог одобрить поведение внука, все же его почти бесило, что тот позволил смирить себя.

Теперь Михаил подошел ближе к генералу, и самый внимательный наблюдатель не мог бы заметить, что между этими двумя людьми существует какая-либо связь. Подчиненный отрапортовал генералу в строго служебной форме; генерал принял, как полагается, рапорт. Только когда все формальности были кончены и Роденберг ждал, что его отпустят, генерал заговорил:

— Мне хотелось бы обсудить с вами то, что одинаково важно для нас обоих. Когда мы в первый раз встретились с вами, мы были в неподходящей обстановке для этого. Теперь нам никто не помешает. Угодно вам выслушать меня?

— К услугам вашего высокопревосходительства! — последовал краткий ответ.

— Из нашего первого разговора я мог заключить, что вам известны отношения, в которых мы находимся друг к другу. Поэтому мы, наверное, сумеем столковаться...

— Я вообще считаю излишним касаться данного пункта! — холодно перебил Михаил.

Генерал кинул на него мрачный взгляд. Он счел нужным с самого начала повести разговор в ледяном тоне, чтобы не допустить Роденберга до какой-либо интимности в обращении, однако натолкнулся на совершенно такой же тон и такую же решимость.

— Но зато я считаю это необходимым! — ответил он с резким ударением. — Вы — сын графини Луизы Штейнрюк, — генерал не сказал «моей дочери». — Разумеется, я не могу отрицать этого факта или помешать вам ссылаться на это вполне законное родство. Но до сих пор вы не делали этого, вы трактовали все дело как тайну, и это заставляет меня надеяться, что вы сами видите нежелательность подобной огласки...

— Которой вы боитесь! — договорил Михаил.

— Которая мне во всяком случае была бы нежелательной. Я хочу говорить с вами совершенно открыто. Благодаря полковнику Ревалю вам, наверное, известно, что недавно в моей семье происходило торжество: мой внук, граф Рауль, обручился с графиней Гертой... Бракосочетание состоится в самом непродолжительном времени, и. еще текущей зимой новобрачные будут представлены ко двору. Брачный союз между двумя последними отпрысками моего рода налагает на меня двойную обязанность охранить наше имя и герб от всяких пятен. Я не хочу обижать вас, лейтенант, но, вероятно, вам известна жизнь вашего отца?

— Да!

— Мне очень жаль, что я должен касаться этого пункта, к сожалению, его никак нельзя обойти. Вы тут совершенно не виноваты, да и едва ли пострадаете. Я слышал, вы считаетесь сыном покойного друга детства профессора Велау; это очень умно придумано и предупреждает всякие попытки копаться в прошлом. К тому же ваш батюшка скончался более двадцати лет тому назад, последние годы жил за границей и, насколько мне известно, никогда не вступал в явный конфликт с законом! Но совершенно иначе повернется все дело, если вы назовете имя вашей матери. Разумеется, это произведет большую сенсацию как в аристократических кругах, так и в армии. Начнутся бесконечные пересуды, и то, что ныне давно похоронено, снова выплывет на Божий свет. Но я должен предоставить вам самому решить, приятно ли будет для вас, если прошлое вашего батюшки опять станет предметом людских толков. Что же касается лично моего отношения к данному вопросу, то я обращаюсь непосредственно к вашему чувству справедливости, которое...

— Довольно! — глухим голосом перебил генерала молодой офицер. — Избавьте меня от дальнейших рассуждений, ваше высокопревосходительство! Я уже сказал вам, что считаю совершенно бесполезными всякие объяснения между нами, потому что ни минуты не думал о возможности огласить нашу родственную связь, которую я так же решительно отвергаю, как и вы. Мне казалось, что вы могли убедиться в этом еще в наше первое свидание, когда я отказался от предложенной мне «протекции». Но я не предполагал, что она должна была быть платой за мое молчание!

Генерал видел, что Михаил глубоко оскорблен и с трудом сдерживается. Поэтому он мягко сказал:

— Вы не так приняли мои слова, как они были сказаны. Я отнюдь не хотел обидеть вас!

— Нет? — крикнул Михаил. — А что же представляет собой весь этот разговор, как не оскорбление с начала до конца? Или как вы назовете иначе, когда сына заставляют выслушивать подобные вещи о его отце, когда ему без стеснения заявляют, что из-за отца он тоже теряет право на честь и уважение? Я не могу защищать отца или отомстить за него — он сам лишил меня такой возможности, а вы воображаете, будто я не страдаю от сознания этого? Было время, когда я чуть не погиб из-за этого, но я отважился на борьбу с тенью прошлого. Я нахожусь еще пока в самом начале своей карьеры, я еще ничего не совершил. Однако когда позади меня будет лежать целая жизнь безукоризненной, почетной работы, тогда и эта старая тень исчезнет! Не все люди так безжалостны, как вы, граф Штейнрюк, да и не у всех, слава Богу, такой герб, который надо охранять от пятен!

Генерал резко встал.

— Потрудитесь сдержаться, лейтенант Роденберг! Вы забываетесь! С кем вы говорите?

— С моим дедушкой! И пусть он забудет на несколько минут, что он в то же время является моим генералом! Не бойтесь! Я назвал вас так в первый раз, который будет и последним тоже, потому что со словом «дедушка» у меня не связывается ничего священного и дорогого! Моя мать умерла в нищете и несчастье, в горе и отчаянии. Но она ни разу не открыла рта для просьбы к тому, который мог одним словом спасти ее и ее ребенка. Она знала своего отца!

— Да, она знала его! — сухо ответил Штейнрюк. — Когда она убежала из отцовского дома, чтобы стать женой искателя приключений, она знала, что отныне между нею и ее родиной порвана всякая связь и что нет более путей для примирения! Уж не хочет ли теперь ее сын осмелиться осуждать строгость глубоко оскорбленного отца!

— Нет! — ответил Михаил, мрачно и твердо глядя в лицо генералу. — Я знаю, что моя мать открыто пошла наперекор вашей воле, что она пренебрегла родиной и семьей, и если у отца говорило не сердце, а одно лишь формальное право, то он должен был оттолкнуть ее. Но я знаю также, что самой страшной провинностью ее было то, что она последовала за искателем приключений мещанского происхождения. Будь он из привилегированного класса, будь он заблудшим, опустившимся отпрыском аристократической семьи, ее не стали бы судить так строго, ей открыли бы в несчастье отцовские объятия, и ее сыну не стали бы представлять отцовскую память в виде какого-то позора! Ведь тогда я как-никак был бы наследником старого имени, ну, а все остальное постарались бы тщательно замаскировать. И уж во всяком случае меня не сдали бы в руки какого-нибудь Вольфрама в надежде, что я пропаду там!

Глаза генерала метали молнии, но он перестал обращаться с молодым офицером, как с посторонним. Теперь он заговорил, хотя и гневно, но обращаясь к своему внуку:

— Ни слова более, Михаил! Я не привык, чтобы со мною говорили в таком тоне! Что ты осмеливаешься поставить в вину?

— То, что я могу доказать, потому что это — правда! — ответил Михаил, твердо выдерживая грозный взгляд Штейнрюка. — Вам было бы нетрудно отдать мальчика-сироту в какое-нибудь дальнее учебное заведение, где о нем не было бы ни слуху, ни духу, но где он по крайней мере мог бы стать пригодным для чего-нибудь в жизни. Только вот именно он не должен был стать пригодным к чему бы то ни было! Поэтому его обрекли на жизнь среди грубых, низких людей, на побои и ругань, и все воспитание клонилось лишь к тому, чтобы подавить в нем все духовные способности и превратить в грубого, придурковатого парня, которому было бы как раз по плечу прозябать всю жизнь где-нибудь в лесах! Тогда была бы совершенно исключена опасность, что я когда-либо приближусь к благородному кругу графов Штейнрюков, тогда я должен был бы быть благодарен и за то, что мне дали возможность вести хоть крестьянскую жизнь. Чужая рука вырвала меня из этого ужаса, чужому я обязан воспитанием, положением в жизни, всем, а кровным родным я мог быть обязан лишь духовной гибелью!

Казалось, Штейнрюк онемел от этой неслыханной дерзости, но было и еще кое-что, лишавшее его дара слова. Когда-то давно ему уже пришлось выслушать нечто подобное из уст деревенского пастыря, теперь тот же упрек был брошен ему прямо в лицо с пламенной энергией. Хотя обыкновенно граф Михаил Штейнрюк был не из тех, кто отвечает молчанием на оскорбления, но тут, сознавая справедливость упрека, он не находил слов. Прежде он как-то не отдавал себе ясного отчета в правильности своего образа действий, но теперь прошлое предстало перед ним, словно в зеркале, и отраженная картина была уж слишком неприглядна.

— По-видимому, ты до сих пор еще не забыл воспитания Вольфрама! — резко сказал он наконец. — Уж не собираешься ли ты снова устроить мне сцену, как тогда?

Граф не мог придумать ничего худшего, как вызвать воспоминание о сцене в Штейнрюке. С тех пор прошло десять лет, но у Михаила при воспоминании об этой сцене вскипела вся кровь.

— Тогда вы назвали меня вором! — крикнул он. — Без доказательств, без расследования, на основании беспочвенного подозрения! Любому лакею вы позволили бы оправдаться, но ваш внук без всяких околичностей был выставлен преступником. Да, тогда я схватился за первое, попавшее мне под руку и могущее служить орудием. Тогда я не знал, что оскорбителем был мой дед, но с той минуты, когда я узнал об этом, во мне пробудилась пламенная жажда отмщения!

— Михаил! — грозно крикнул генерал. — Ни слова более в этом тоне, который не уместен ни по отношению к начальнику, ни по отношению к отцу твоей матери! Я запрещаю тебе говорить со мной в таком тоне, и ты должен подчиниться!

Обыкновенно все смерялось, когда граф говорил таким образом, но здесь ему пришлось натолкнуться на другую, не менее сильную волю. Правда, Михаил усилием воли заставил себя успокоиться, но его голос зазвучал теперь еще более холодно и властно, ничего не потеряв в энергии.

— Слушаю-с, ваше превосходительство! Я не искал этого разговора, он был силой навязан мне, но надеюсь, что теперь вы освободились от опасений за возможность претензий с моей стороны на родственную связь с вами. Вы так высоко возноситесь над обыкновенными людьми со своим древним родословным деревом! Своего единственного ребенка, осмелившегося пойти наперекор родовой гордости, вы оттолкнули недрогнувшей рукой и вычеркнули из жизни. Но ваш герб не так недосягаем, как солнце в небе, и, быть может, настанет день, когда на нем заведется пятно, которое вы не сможете удалить. Тогда вы почувствуете, что значит страдать за чужую вину, тогда вы поймете, каким безжалостным судьей были вы к моей матери! Могу я считать прием оконченным?

Он опять стоял в строгой позе солдата.

Генерал ничего не ответил. При последних словах Михаила его вдруг охватил невольный ужас, как будто они были мрачным пророчеством. Он молча кивнул Роденбергу, и тот вышел, ни разу не обернувшись назад.

Оставшись один, Штейнрюк принялся беспокойно ходить по комнате, но при этом его взор постоянно возвращался к портрету, висевшему на стене и изображавшему его самого молодым офицером. Нет, ни малейшего сходства не было между этим красивым лицом с благородными, правильными чертами и другим лицом, очень характерным, но некрасивым. И все-таки те же самые глаза сверкали графу с того лица, это был его собственный голос, как его, были эта непреклонная гордость, железная энергия; не в чертах лица, но во взоре и манерах было разительное сходство!

Это с непреодолимой силой внедрялось в сознание старика, внимательно смотревшего на свой портрет. Он был возмущен, оскорблен, и все же в его душе дрожали особые ощущения, которых он никогда не испытывал, которых ему сильно не хватало при общении с сыном и внуком: сознание, что существует наследник его крови и характера! Тщетно старался он отыскать в Рауле хоть малейшую каплю этого наследства. Но в жилах непризнанного сына отверженной дочери, переступавшего его порог в качестве совершенно постороннего человека, текла его кровь, и, несмотря на всю ненависть и гнев, генерал чувствовал, что Михаил Роденберг — его родной внук!


Глава 15

Профессор Велау жил в западной части города, занимая небольшой, но хорошенький особняк, нарядное убранство которого доказывало, что занятия строгой наукой не мешали профессору пользоваться радостями жизни.

Зима кончилась, наступил март, и в полях уже начинали показываться первые вестники весны. А в доме Велау по-прежнему царила бурная атмосфера. Отец все еще не примирился с самоуправством сына, и над головой Ганса частенько проносилась гроза. В тот день опять профессор, воспользовавшись случаем, обрушил на голову Ганса, зашедшего к нему в кабинет, полную чашу гнева.

— Ты посмотри только на Михаила! — закончил он свою обличительную речь. — Вот он так знает, что такое работа, и двигается вперед! В двадцать девять лет он уже стал капитаном, а ты?

— Я очень хотел бы, чтобы Михаил хоть разок выкинул какую-нибудь глупую шутку! — недовольно сказал Ганс. — Тогда, по крайней мере, мне не приходилось бы постоянно слышать о его превосходстве! Ты уже видишь в новоиспеченном капитане будущего генерал-фельдмаршала, который выиграет все наши сражения, а своему единокровному сыну, который, бесспорно, является восходящей звездой, ты отказываешь в чем бы то ни было. Отец, ведь это возмутительно, наконец!

— Оставь, пожалуйста, свое шутовство! — сердито перебил его Велау. — И ты еще хочешь уверить меня, будто ты «прилежен»! Ну, конечно, в том смысле, как это понимают господа художники! Полдня бегать и забавляться под предлогом необходимости этюдов, а остальное время выкидывать всякие безумства в ателье! Потом придет черед неизбежной поездки в Италию, где продолжают забавляться опять-таки под предлогом этюдов! И это у вас называется работать! Но такая жизнь совершенно в твоем вкусе, потому что больше ты ровно ни на что не годишься!

К сожалению, упреки не произвели никакого впечатления. Ганс снова уселся верхом на стул и беззаботно ответил:

— Не бранись, отец, а то я нарисую тебя во весь рост, подарю портрет университету и заставлю преподнести мне благодарственный адрес. Кстати, я уже давно хотел спросить тебя, не желаешь ли ты позировать мне?

— Этого еще не хватало! — вскипел профессор. — Я серьезно запрещаю тебе касаться своей пачкотней моей особы!

— Так побывай, по крайней мере, в моем ателье, ведь ты даже не видел моей пачкотни!

— Нет, не видел! — буркнул Велау. — Я не желаю опять сердиться: сумасбродное идеалистическое направление... пошлая, сентиментальная тема... в лучшем случае карикатура, которая опять-таки взбесит хоть кого — вот и все, на что ты способен, заранее знаю! Я не хочу ничего знать об этой истории!

— Ну, не знать ты никак не можешь! — торжествовал молодой художник. — Когда я выставил портрет моего учителя, профессора Вальтера, вся пресса кричала о нем, а некоторые газеты внесли благодетельную вариацию в старую тему: вместо обычного «сын нашего знаменитого естествоиспытателя» они писали — «Гениальный сын известного отца»! Берегись, отец! Когда-нибудь моя слава затмит всю твою ученую известность! Но не позволишь ли ты мне теперь уйти? Я жду высоких посетителей.

Велау пренебрежительно дернул плечами.

— Воображаю!

— Пожалуйста — обе графини Штейнрюк!

— И они будут у тебя?

— Разумеется! Мы начинаем становиться известными, принимаем в своем ателье аристократию и недаром зовемся гениальным сыном выдающегося отца. В самом деле, не согласишься ли ты позировать мне, отец?

— Нет, черт возьми! — крикнул профессор.

— Хорошо, тогда я нарисую тебя по памяти без твоего ведома и пошлю портрет на выставку. До свиданья, отец! — и с самой любезной улыбкой, как будто между ними царило полнейшее согласие, Ганс вышел из комнаты.

В коридоре он столкнулся с Михаилом, который только что вернулся домой и спрашивал, у себя ли профессор.

— Да, он у себя, но опять окутан грозовой атмосферой! — ответил Ганс. — Зайди потом на полчасика ко мне в ателье, я должен кое-что исправить в картине, и ты очень нужен мне.

Роденберг кивнул в знак согласия и прошел к профессору. Мрачное лицо последнего несколько просветлело при виде молодого офицера.

— Хорошо, что ты пришел, — встретил он Михаила. — Я опять так обозлился на Ганса, что мне совершенно необходимо повидать разумного человека!

— А что опять наделал Ганс?

— Да ровно ничего, потому что он вообще ничего не делает, и в этом все несчастье! Я со всей строгостью отчитал его за бездельничанье, которому он предается вот уже пять месяцев. Этот мальчишка сведет меня в могилу!

— Дядя, не будь несправедлив, — с упреком возразил Михаил. — Ты ведь знаешь, что Ганс работает над большим произведением, и, уверяю тебя, он очень прилежен, но ты упорно отказываешься взглянуть на его работу. По-моему, он уже дал и тебе, и всем нам доказательство своего таланта. Портрет профессора Вальтера встретил всеобщее признание, все голоса слились в похвалах, и газеты назвали его даже...

Назад Дальше