КАДЕТ - Леонид Зуров 6 стр.


- Вот смешной, - сказала про себя Аня, легко поднялась и пошла стирать рубашку Лагина.

Начало вечереть. Она принесла оставшийся в доме хлеб и начала делать для кадет бутерброды. Вспомнила, что у нее осталась еще плитка шоколада, принесла и ее. Неожиданно подумала, что все это она приготовляет для их ухода, что, возможно, они уйдут уже навсегда, что Митю могут убить или ранить, как Лагина. Она вспомнила вечер на волжской набережной и неожиданно заплакала. Ее слезы капали на оберточную бумагу и хлеб. Ей стало жаль своих тонких девичьих рук, которые целовал Митя, всю себя, которую Митя любил. Она подошла к трюмо, и пожелтевшее от сумерек стекло отразило ее заплаканные глаза, перекинутое через плечо косу и узкие полудетские плечи.

Было уже темно, когда Митя проснулся. Комната странно розовела, как от позднего заката. Он вначале не мог понять, где он находится, но ее рука легла на его лицо, и он услышал лишь одного слово:

- Митя!…

Он безмолвно прижал ее ладонь к своим губам, а потом, приподнявшись, выдохнул:

- Ведь я же люблю тебя, Аня!

Он целовал ее мокрые от счастливых слез глаза, припухлые губы, и нежная душистая паутина ее волос попадала меж их губ.

За окном над черными крышами домов росло и дрожало зарево.

Затихшие, сблизив свои головы, они смотрели на пронизанные искрами клубы дыма, столбами восходившие вверх, на отблески пожара, игравшие на стеклах картин и крышке рояля, и слушали грохот разрывов.

Он сквозь тонкий ситец ее платья чувствовал теплоту ее плеча и маленькой девичьей груди, гладил ее руки, и ему хотелось бережно хранить ее хрупкие ласковые руки, свое первое, неожиданно распустившееся счастье. «Мой ласковый, маленький Куний Мех»…

***

В тот же вечер они должны были уйти. Уже одетый Лагин, с рукою на ремне, ожидал Митю, держа в руках винтовку. Он всегда был одинок. Его отец был убит во время японской войны, мать умерла, когда он был ребенком, он был беден, и его всегда обходило счастье.

Они стояли, держа друг друга за руки, а потом Аня уронила голову на Митину грудь.

- Вы знаете, Лагин, какая я сегодня счастливая и какая несчастная, - сказала она, подняв лицо. - Вы поймете, ведь вы его лучший друг, - добавила она и посмотрела на Лагина, словно хотела уделить ему частицу своей любви.

Что- то дрогнуло в лице Лагина, и ей показалось, что его карие, близко поставленные глаза стали печальными.

- Милая, мы должны… - сказал Митя. Ее лицо стало сразу серьезным.

- Ты верующий, Митя? - спросила она. Он молча наклонил голову. Задрожавшая рука коснулась его лба, потом и груди. Он почтительно и благодарно поцеловал ее руку, а потом, отвернувшись, пряча лицо, начал оправлять пояс.

Она благословила и Лагина.

В тот день Ярославль горел, грохотали разрывы, и тяжелый набатный звон плыл от церквей.

20

Ночью пылал, как факел, «Старая Бавария». Артиллерия била из-за Волги и от Всполья. В переулках кипела стрельба.

Они крадучись пробрались по глухим, освещенным заревом улицам к древнему Спасскому монастырю, в котором, по слухам, засели последние защитники. Подойдя берегом, Митя перебрался через стену и достал для Лагина лестницу. И была страшной и величественной та ночь. Митя запомнил навсегда пламенные языки, дрожащие на черных струях Которосли, розовую от огня церковь, с сияющим в ночи крестом, страдающие от раны глаза Лагина, острия штыков, шепот, тягучие волны набата и благословляющую руку седого монаха.

- Спаси вас Бог, дети!

Кадет поставили у выщербленной ударами татарских бревен стены монастыря. В монастыре засело до двухсот защитников. Здесь находились незнакомые армейские офицеры, кадеты ярославского корпуса, лицеисты и полурота старых солдат гвардейского унтер-офицера Кузьмы. Из оружия у них было лишь три пулемета и немного винтовок.

Лицей кроваво горел. Небо полоскало жаркое пламя. Кадеты и лицеисты, забыв о старых раздорах, о драках на дамбе, стояли у стены плечом к плечу.

Ночью снаряд попал в колокольню Власьевской церкви, от удара рухнула вышка, и сорвавшийся колокол, падая, прозвонил. И звон был странен.

Отколотыми осколками камней било монахов, носивших пищу бойцам. Монахини из Казанского монастыря приносили им просфоры, перевязывали раненых. Раненых клали в церквах, а у крылечек клали убитых.

Лагина ранило вторично. Но через полчаса после перевязки он вновь пришел в бойницу. За эти два дня он изменился, похудел, почернел и стал молчалив.

Думали отбиться. Слушали дальние грохоты пушек, думали об англичанах и чехах. Красные обстреливали монастырь из-за реки, пробовали пробираться к нему заливными лугами, но были отбиты. С городом еще не была порвана связь. Службу разведчика нес рыженький худощавый немчик. Он часто верхом пробирался в город, и однажды Митя попросил его передать письмо Ане. В конце письма Лагин сделал приписку:

«Целую вашу руку. Спасибо за все. Ваш друг Лагин».

***

К 18 июня стало тревожнее. Прибегавшие разведчики из мирян и чернецов доносили:

- Толг пал.

- Закоторь взята.

Днем горела треть Ярославля, и дым стлался над рекой, как утренний туман. Приближался конец. Видно, колокол Власьевской церкви отзвонил по бойцам панихиду.

Ночью к берегу на коне подскакал рыженький мальчик-немец. Он поднялся на седло, вызвал Соломина и через стену ему крикнул:

- Шатиловых семья расстреляна. Добровольны видели, как кадет Соломин, качнувшись, прислонился к стене, а потом рухнул у пулемета на колени и скрыл от всех свое лицо. Под гимнастеркой забились его плечи.

Лагина видели в церкви. Служили панихиду по убиенным. Лагин стоял в углу. Его забинтованная голова была слегка вскинута, и за всю службу он ни разу не пошевелился, а лишь при «Вечной памяти», опираясь здоровой рукой о пол, сделал земной поклон и вышел на двор.

Снова глушило отколотым камнем. Красная батарея продолжала бить по монастырю, разбрызгивая по заросшим травою камням кадетскую и монашескую кровь. Когда Сенную площадь взяли и Ярославль в дыму пал, уцелевшие защитники разбежались.

***

- Вместе, Коля, пойдем? - спросил Лагина Митя и положил руку ему на плечо.

Лагин медленно поднял на Митю обведенные темными кругами, лихорадочно блестевшие глаза. Остро выдавались на его смуглом лице скулы, и его шея казалась удивительно тонкой, точно ему надели другую гимнастерку, с широким воротом.

- Нет, Митя, я остаюсь… Прощай, родной! - сказал он, протягивая Соломину руку. - Я в Рыбинск… ты знаешь… домой, к тетке…

- Ну, Коля, прощай! - ответил Митя. - Даст Бог…

Они обнялись, несколько секунд смотрели друг другу в глаза, словно запоминали навсегда лица.

- Ну, Даст Бог… - снова сказал дрогнувшим голосом Митя. - Ведь ты у меня, Коля, был и… - Он хотел что-то сказать, но не закончил - так сильно болело его сердце - и лишь махнул рукой.

«Митя!… - хотел крикнуть ему вдогонку Лагин. - Митя, ведь я ее тоже любил…» - Но Лагин выпрямился, сжал рукою кушак, полузакрыв глаза, и с минуту стоял, не открывая их. Потом он, поморщившись, словно от невыносимой боли, вытащил из кармана шаровар револьвер.

- Прости меня, Господи, - прошептали его губы…

21

Митя добрел до станции Пречистой. В Чайке сел на пароход и свалился с ног. Было безразлично решительно все. Будто бы камнем заменили его душу. Шумел пароход. Митю лихорадило. Он бредил. Рядом ехал нагруженный коврами матрос.

- Где шлялся?! Ты что, товарищ, делал? Так твою… - кричал он.

Митя молчал. Будто матрос может теперь оскорбить.

Когда пароход пришвартовался в Белозерске, Митя лежал пластом, с заострившимся носом, шарил в бреду руками и что-то шептал. Матрос, ругнувшись, взял его на руки, перенес на набережную, нанял извозчика, взвалил на коляску Митино тело и, отыскав квартиру Соломинах, позвонил.

- Вы своего щенка в мягкую постель положите! - крикнул он открывшей дверь Митиной матери.

22

Выздоровев, Митя решил уехать из России. Бывший гвардейский офицер Василий Иванович раздобыл ему фальшивый паспорт на имя уроженца города Юрьева.

Митя ласково и долго уговаривал мать, и, хотя его сердце дрогнуло, когда он переступил родной порог, он все же не смог отказаться от своего решения.

В пути шли дни и ночи. Ветер разносил по полям паровозный дым, кружил над широкими российскими полями.

Боль рождали открытые взору просторы. на которых люди умели умирать, но не умели жить. А на редких станциях, где люди сумели построить несколько скучных, казавшихся островками среди безлюдного края строений, шумели выстрелы заградительных отрядов, лились женские слезы и отнятые солдатами мешки летели на деревянные помосты.

Баба- мешочница хотела влезть в теплушку на ходу. Руками она зацепилась за пол вагона, обессилела, а поезд прибавил ходу. Локти бабы съезжали, ветер раздул юбку, ноги ее начало заносить к колесам. У отодвинутой двери сидели красноармейцы - бородатый и молодой. Они играли в карты на сибирские рубли и владивостокские бумажки и, глядя, как баба ногтями царапала у их ног пол, зычно хохотали.

Баба- мешочница хотела влезть в теплушку на ходу. Руками она зацепилась за пол вагона, обессилела, а поезд прибавил ходу. Локти бабы съезжали, ветер раздул юбку, ноги ее начало заносить к колесам. У отодвинутой двери сидели красноармейцы - бородатый и молодой. Они играли в карты на сибирские рубли и владивостокские бумажки и, глядя, как баба ногтями царапала у их ног пол, зычно хохотали.

Митя вскочил и втащил бабу в теплушку.

Развертываясь, как пестрый свиток, бежали перед глазами сжатые поля, ржавые болота, перелески, серые кучи деревень и редкие убогие сельские церкви - родина. Родина Мити, бабы и красноармейцев.

В Петрограде, где дождь еще не смыл с мостовой юнкерскую и офицерскую кровь, Митя попрощался с Невой. В те дни помертвел Петроград. Были жутки его слепые дворцы и просторы пустых площадей. По вечерам пустота рождалась в разрушенных корпусах Литовского замка и расползалась по городу, стирая человеческие голоса, оставив столице шум ночных автомобилей, их желтые мутные огни да звон опущенных на камни прикладов.

Днем на Невском проспекте ветер подхватывал осеннюю тяжелую пыль и нес ее, завивая воронками. Женщины, стоя на углах, продавали газеты, пирожки и папиросы. Народ ел на ходу зеленые яблоки. Гипсовые, уже лупившиеся от дождей и туманов статуи, поставленные на площадях, разломанная решетка Зимнего дворца, около которой на деревянном постаменте воздвигли новый памятник, говорили о творческом бессилии новой эпохи.

Глядя на холодные воды Невы, на громадный простор, раскинувшийся над Адмиралтейством, на затянутую лиловатым туманом «Аврору», Митя чувствовал, что в его сердце не было злобы, а лежала лишь тяжелая горечь утраты.

Через площадь, заросшую успевшей пожелтеть травой, шла с оркестром какая-то воинская часть. Ветер легко сносил к Неве звуки старого марша, и под эту печальную, уходящую вдаль медь труб Митя простился со старой Россией. В серой долгой шинели, с узелком за плечом, он пошел к вокзалу, надвинув на брови фуражку, слившись с толпой.

23

Это был город, оккупированный немцами, поднявший на шпицы своих древних церквей петухов. В этом городе еще много было белого хлеба, мяса, сюда морские лайбы привозили камбалу, бретлингов и угрей. Здесь горожане еще не отвыкли каждый день обедать. Здесь казалось странным, что на границе, покупая через проволоку хлеб, люди до крови царапали руки. Здесь приказчики отмеривали и отвешивали, и смотрели, как по улицам под свист флейт, гудение рожков и дробь барабанов проходили тяжелые немецкие взводы, состоявшие из малорослых людей, придавленных стальными шлемами. Пришельцы из соседней заморской страны исправно платили, строго наказывали и брали взятки сигаретами, яйцами и молоком. На площадях лейтенанты гортанно выкрикивали слова команд, и солдаты разом поднимали левую ногу. По праздникам военный оркестр играл на бульваре вальсы, марши и увертюры, и сытый рыжеусый капельмейстер уверенно поднимал палочку.

Но форштадты, эти грязноватые обочины города, где деревянные домишки окружали рабочие корпуса, казались беспокойными. С форштадтов всегда ползли волнующие слухи, там часто по ночам стреляли, напоминая, что за несколько сот верст от города лежит взволнованная страна, связанная с городом поблескивающими, еще не успевшими потемнеть рельсами. Город все же был спокоен. Это был презрительный, полуевропейский город-торговец, желающий походить на джентльменов, уважающих свои права и поверивший, что его права не могут быть когда-либо нарушены.

Мите город показался чужим. Здесь трудно было завести знакомства, да и новые знакомые не умели так смеяться, как в России, и в эти дни Митя хотел одиночества. Он не искал больше довольства, - оно казалось ему странным в эти сумасшедшие годы, и он чувствовал, что, словно с водой реки, с ветром, летевшим оттуда, уже надвигалась знакомая волна с запахом гари и крови, пролитой в те жадные до алой крови дни.

Вспоминая про кровавые пятна, забрызгавшие его юношеские сны, он не мог понять дикой и страшной воли, смутившей его жизнь, и обида росла, и нелюб становился ему отдых среди спокойных, уверенных в себе людей, для которых были безразличны все его потери. Ему было больно смотреть на проходившие мимо немецкие части, звук их труб рождал в его душе боль. Глядя на твердую серую массу войск, он вспоминал легкий шаг родных полков, и в такие минуты ему казалось, что все забыли недавнюю мощь его страны, как забывают постепенно стирающийся в памяти образ когда-то близкого человека.

Ему казалось, что все девушки, проходившие мимо, не знают языка его Родины. Часто перед сном, закрыв глаза, стиснув зубы, он видел лицо Ани. В такие ночи он не мог спать. Бледная заря вставала за окном, и та глухая злоба, которой он боялся, росла в его душе и заставляла его, откинув одеяло, вскочить и, распахнув окно, сознательно трезветь от свежего воздуха.

Митя затосковал, и лишь приезд двоюродного брата, лицеиста Степы Субботина, его очень обрадовал. Они вдвоем поселись на одной из таких улицах города, засаженной каштанами.

Степа приехал из Петрограда. Он пережил многое за время голодовки, но сумел сохранить жизнерадостность и свежесть. Был он красив, каштановые волосы его завивались в кольца, в голубых глазах всегда дрожали веселые искры, он часто смеялся и верил, что жизнь берется легко и беспечно. Он после приезда накинулся на пирожные, забыв о вобле и пайках. Встретив на бульваре русскую девушку, быстро с ней познакомился, слегка влюбился и, возвращаясь домой со свидания, рассказывал Мите о сорванных в глубине темных аллей поцелуях, о назначенном на завтра свидании, напевая, стоя перед нерка-лом, выбирал себе новый воротничок.

Отступали обозы ландштурма. Горожане, ежась от холода, смотрели на их движение, на ездовых, надевших меховые шубы, оценивая лохмоногих коней и повозки, как они оценивали переезжающих на другую квартиру жильцов из соседнего дома. Ничто не смущало ровного настроения горожан. Эта усталая от победы армия оказалась неожиданно бедной. Немецкие лейтенанты редко кутили, а солдаты закупали все в своих лавках. Горожан предупреждали беженцы из России: «Да чего вы радуетесь? Ведь вас разорят и повесят». Но горожане добродушно отвечали: «Да неужели же наши русские способны на это?»

Они помнили русских фронтовых офицеров, выбрасывавших деньги на вино и женщин, - деньги, которые они не могли растратить за долгую стоянку в окопах.

Многие живущие не знали, что они уже мертвы, так как они не могли уже в этой жизни стать лучше, не знали, что тот парк-лес, который они сохранили и расчистили для своих прогулок, станет местом их могил, что кровь напитает ту землю, которую они гордо привыкли попирать.

В одну из ночей в Риге застучала стрельба. Проснувшийся Митя разбудил Степу. Они открыли форточку.

Шум колес отчетливо был слышен в ту морозную и звездную ночь. По улице кто-то пробежал, чьи-то голоса закричали: «Кто идет?!», потом начался недолгий разговор. Несколько выстрелов разбудили спавших, эхо отскочило от каменных стен и затерялось вдали. Все стихло.

Наутро горожане увидели удивительно яркую алую кровь на сверкающем размятом снегу. Угол каменного дома был побит пулями и забрызган темным крапом. В город вступили красные латышские стрелки.

Днем чесоточные кони, обтянутые бугристой бесшерстной кожей, тащили пушки, заржавевшие щиты которых поменяли защитный цвет на коричневый.

Победители вступали гордо.

Командиры ехали, заломив высокие, белого барана папахи, и презрительно улыбались, глядя на ожидающую их толпу. Толпа искренне их встречала, кричала и размахивала флагом. Какие-то девушки бросали под копыта артиллерийских лошадей красные цветы, а одна из них, улыбаясь, приколола к краю шипели командира батареи алую розу.

Пехота шла вразброд, небольшими отрядами. Солдаты с выпущенными из-под папах прядями волос были худы и голодны. За ними уже бежали с криками лавочники, прося вернуть забранные товары, а они смеялись и в ответ шутя грозили прикладами. Солдаты забрались на крышу Окружного суда и начали краской замазывать немецкого орла, а высокий латыш, взойдя на крыльцо церкви, открыл митинг. Вступившие в первый день расстреляли пойманных на окраинах немецких солдат, оставшихся в городе для грабежа, и устроили облаву на людей, одетых почище. Через неделю в магазинах вместо сахара и белого хлеба продавались вакса, перец, порошок от паразитов и цикорий, а новая власть по визитным карточкам, прибитым у подъездов, находила нужных ей людей и отвозила их в новые квартиры - в полузаполненные уже камеры чека и Цитадели.

Через месяц Митю и Степу арестовали.

Они возвращались домой вечером, неся два фунта хлеба, купленного у проезжих крестьян на постоялом дворе. Шинели и папахи, в которые они переоделись, их не спасли. Когда они вошли во двор, кто-то захлопнул калитку, и их окружили несколько человек. Сердце Мити мгновенно обдало жаром, от которого сразу же обессилело тело, а Степа отступил на шаг назад.

Назад Дальше