— Силы небесные! — Старый лифтер кашляет. — Не очень-то похоже на библиотеку, а, сэр?
— Да уж… — соглашаюсь, наблюдая, как перед нами десяток пожарников толкают какую-то штуковину вроде насоса по заваленному обломками полу. — А вы уверены, что это тот самый этаж?
Лифтер сверяется с указателем этажей, бьет по защитному стеклу артритным кулачком.
— Еще как уверен, сэр! — Он извлекает откуда-то очки, водружает на нос и снова разглядывает указатель. Снаружи, в гуще проводов, что-то взрывается с черным дымом и фонтаном искр; ближайшие люди спешат укрыться. Некто в высокой шляпе и ярко-желтой форме замечает нас и машет мегафоном. Мы остаемся на месте. Он направляется к нам, перешагивает через несколько носилок с человеческими телами.
— Эй, вы! — кричит он. — Кто такие и кой черт вас сюда принес? Мародеры? Некрофилы? А? Чего вам тут надо? А ну пошли вон!
— Я ищу Третью городскую архивно-историческую библиотеку, — отвечаю хладнокровно.
Он машет мегафоном себе за спину, указывая на картину разрушения:
— А мы, по-твоему, чем занимаемся? Понял, кретин? А теперь вали отсюда! — Он тычет мегафоном мне в грудь и уносится, словно ураган. Я вижу, как он спотыкается о носилки с пострадавшим, а затем направляется к расчету громадного насоса. Мы с лифтером переглядываемся. Он закрывает двери.
— Хамло и скотина. Верно, сэр? — Похоже, он немного расстроен. — Теперь куда, сэр? К поездам?
— Гм… Ну да… Пожалуйста. — Снова берусь за держащийся на честном слове медный поручень, и кабина несет нас вниз. — Интересно, что там случилось-то?
Старик пожимает плечами:
— А бог его знает, сэр. На верхних уровнях чего только не случается. Иногда такое увидишь… — Он качает головой, присвистывает сквозь зубы. — Вы бы, сэр, наверное, не поверили.
— Да уж, — соглашаюсь уныло. — Мог бы и не поверить.
В полдень я выигрываю гейм в теннисном клубе, потом проигрываю. Единственная тема разговора — самолеты и их дымовая тайнопись.
Большинство посетителей клуба — технократы и бюрократы — восприняли загадочный полет как возмутительную выходку, «с которой необходимо что-то делать». Я спрашиваю корреспондента газеты, не слышал ли он что-нибудь о страшном пожаре на этаже, где должна находиться Третья городская библиотека, но он даже о такой библиотеке не слышал, а уж о какой-то аварии на верхних ярусах — и подавно. Но он попробует выяснить.
Из клуба я звоню в «Ремонт и техобслуживание» и рассказываю о своем телевизоре и телефоне. Обедаю в клубе, а вечером иду в театр на какую-то муть: дочка сигнальщика влюбилась в туриста, а тот оказался сыном железнодорожного начальника да вдобавок обрученным — это он перед свадьбой решил гульнуть «на стороне». После второго акта я ухожу.
Дома, когда я раздеваюсь, из кармана пальто выпадает бумажный комочек. На нем смазанный рисунок — это регистраторша в больнице показывала, как добраться до клиники доктора Джойса. Вот как он выглядит:
Рассматриваю, и чем-то он мне не нравится. Голова кружится, и комната будто бы накренилась, словно я все еще в ветхой L-образной кабине лифта рядом со стариком в ливрее, который совершает очередной опасный, не предусмотренный инструкциями маневр. Мысли на миг расплываются и смешиваются, как те дымные сигналы загадочных самолетов (и, обморочно пошатываясь, я сам на мгновение кажусь себе чем-то дымным и бесформенным, хаотичным и зыбким, как туманы, что клубятся у верхних ярусов моста-исполина, покрывая влагой, точно потом, слои старой краски на его фермах и балках).
Из этого странного ступора меня выдергивает звонок телефона. Я поднимаю трубку, но слышу только знакомые регулярные гудки.
— Алло? Алло?
В ответ — гудки. Опускаю трубку. Телефон звонит снова, и все повторяется. На сей раз я кладу трубку рядом с аппаратом и накрываю подушкой. Включать телевизор даже не пытаюсь, знаю, что я там увижу.
Уже идя к кровати, замечаю, что все еще держу клочок бумаги. Я бросаю его в мусорное ведро.
Глава третья
За моей спиной лежит пустыня, впереди — море. Пустыня — золотая, море — синее; они встречаются, как соперничающие времена. Море живет в настоящем, оно сверкает барашками, вздымается белыми валами, и ухает вниз, и бьется в песчаный берег, и его прилив — как дыхание… Пустыня движется медленно, но верно, ее высокие рассыпчатые волны ползут по безжизненной земле под гребенкой невидимого ветра.
Меж пустыней и морем, утонув наполовину и в той, и в другом, лежит древний город.
Он изъеден ветром, песком и водой. Подобно зернышку, он угодил меж крутящимися мельничными жерновами — каменные строения не устояли перед разрушительной силой ветра.
Я был один, я бродил в полуденной жаре, белым призраком витал между грудами обломков. Тени своей я не видел, она тянулась назад от ног.
Темные с розовым оттенком камни лежали кругом в полнейшем беспорядке. Сгинуло большинство улиц, их давным-давно погребли крадущиеся пески. Склоны барханов были испещрены ветхими арками, вывалившимися перемычками, кусками поверженных стен. У бахромчатой кромки берега разрозненные останцы каменной кладки противостояли набегам волн. Чуть дальше из моря выступали накренившиеся башни и фрагмент арки, словно кости давно утонувшего чудовища.
Над пустыми дверными проемами и забитыми песком окнами я видел резные фризы. Я рассматривал удивительные полусточенные фигурки и символы и пытался разгадать их смысл. Несомый ветром песок истончил иные стены и балки до ширины вытесанных на них знаков; сквозь кроваво-алый камень просвечивало голубое небо.
— А ведь мне знакомо это место, — ни к кому не обращаясь, проговорил я. — Я вас знаю, — сказал я безмолвным развалинам.
В стороне от городища стояла исполинская статуя. Изваяние с могучим торсом и мужской головой, высотой в три-четыре человеческих роста, располагалось между пеной прибоя и кромкой молчаливых руин. В незапамятные времена у него отвалились или были отбиты руки. Ветер и песок чуть ли не до блеска отшлифовали сколы на культях. Одна сторона массивного туловища и головы накопила следы бесчинств ветра, но другая половина осталась узнаваемой: большой обнаженный живот, на груди — всевозможные украшения, в том числе ожерелья толщиной с манильский канат. На широкой плеши — корона, ухо оттянуто тяжелыми кольцами, в носу тоже кольцо. Как и смысла резных символов, я не смог разгадать выражения изъязвленного временем лика: то ли жестокость, то ли горечь, то ли равнодушие очерствелой души ко всему кроме песка и ветра.
Я поймал себя на том, что шепчу, глядя в выпученные каменные глаза:
— Мох? Мокко?
Но от великана — никакого содействия. Имена тоже ветшают, хоть и медленно. Сначала искажаются, потом сокращаются, наконец забываются.
На пляже перед городом, в некотором отдалении от каменного истукана, я заметил человека. Он был низок, хром и горбат, он стоял по колено в прибойной пене, омывавшей его темные лохмотья, бил по воде тяжелой цепью и громко проклинал все и вся.
Тяжелый горб клонил его голову книзу, грязные патлы тугими жгутами свисали до самой воды; иногда словно седой волос выбивался из этой темной гущи — длинная струя слюны падала на воду и уплывала прочь.
Всякий раз, когда он вскидывал и резко опуская правую руку, на море обрушивалась цепь — дюжина тронутых ржавчиной, но поблескивающих тяжелых чугунных звеньев на гладкой деревянной рукояти. Вокруг под размеренными и непрекращающимися ударами пенилась и пузырилась вода и темнела от поднятого со дна песка.
Горбун по-крабьи сместился на шаг в сторону, вытер рукавом рот и возобновил порку. Он непрерывно бормотал, пока взлетала и падала, поднимая брызги, тяжелая цепь. Я долго стоял за его спиной на берегу и наблюдал. Вот он снова прервал экзекуцию, вытер лицо и сделал еще шаг в сторону. Ветер взметнул изорванные одежды, подкинул засаленные космы. Эти же порывы трепали и мой ветхий наряд. Должно быть, горбун уловил в шуме прибоя посторонний звук, так как он не возвратился к своему занятию. Голова чуть повернулась, словно он напрягал слух. Казалось, он силится выпрямить увечную спину… а потом сдался. Мелкими, шаркающими шажками, будто стреноженный, он медленно повернулся кругом. И вот мы стоим лицом к лицу. Он постепенно поднял голову и замер, когда наши глаза встретились. Волны плескали в его колени, цепь, чью рукоять сжимали узловатые пальцы, покачивалась в воде.
Его физиономия почти целиком скрывалась под спутанными волосами, выражения было не разобрать. Я ждал, когда он заговорит, но он терпеливо безмолвствовал, и наконец я произнес:
— Извините… Продолжайте, пожалуйста.
Он долго молчал, ничем не выдавая, что услышал мои слова. Словно нас разделяла некая среда, гораздо медленнее пропускавшая звуки, чем это делает воздух. Наконец коротышка ответил удивительно вежливым голосом:
— Извините… Продолжайте, пожалуйста.
Он долго молчал, ничем не выдавая, что услышал мои слова. Словно нас разделяла некая среда, гораздо медленнее пропускавшая звуки, чем это делает воздух. Наконец коротышка ответил удивительно вежливым голосом:
— Понимаете, это моя работа. Меня специально наняли.
— Ну конечно же, понимаю, — кивнул я, ожидая дальнейших объяснений.
Опять показалось, что мои слова дошли до него с большим запозданием. Он очень неуклюже пожал плечами:
— Видите ли, однажды великий император… — Тут его голос на добрую минуту затих. Я ждал. Он задумчиво покачал головой и шаркающе развернулся к изрезанному волнами синему горизонту. Я громко позвал, но если он и услышал, то не подал виду.
Бранясь и бормоча, спокойно и монотонно он снова принялся рассекать цепью волны.
Я еще немного понаблюдал за тем, как он бичует море, потом повернулся и зашагал прочь. Не замеченный мной раньше чугунный браслет, словно наручник беглого арестанта, тихо и ритмично позвякивал на моем запястье, когда я возвращался к развалинам.
В самом ли деле мне это приснилось? Разрушенный город у моря, человек с цепью?.. Несколько мгновений пребываю в замешательстве: может, это просто я накануне вечером лежал не смыкая глаз и пытался придумать для врача правдоподобный сон?
Нежась в темноте на широкой теплой постели, я даже испытываю облегчение. Я даже тихо смеюсь, крайне довольный собой, — ведь я в конце концов дождался сна, который можно пересказать доброму доктору с чистой совестью. Я встаю и надеваю халат. В квартире холодно, серая заря едва просвечивает через высокие окна; робкий, медленно пульсирующий свет исходит из-за моря, из-за длинного вала темной тучи, как будто туча — это суша, а заря — медленно мигающий в гавани буй.
Где-то бьет колокол, где-то очень далеко, и вслед раздается другой звон, потише, и так пять раз. Уже пять утра. Далеко внизу локомотив со свистом выпускает пар. Едва различимый ухом, скорее осязаемый, рокот говорит мне о прохождении груженого товарняка.
Я выхожу в гостиную и вижу неподвижную серую картину: человек на больничной койке. Прихотливо расставленные по комнате бронзовые статуэтки рабочих-мостовиков отражают своими неровными поверхностями бледный монохромный свет. Внезапно в кадр молча входит женщина, медсестра, и приближается к койке. Ее лица я не вижу. Похоже, она зашла проверить температуру больного.
Никаких звуков, кроме далекого шипения. Медсестра обходит вокруг кровати, ступая по блестящему полу: проверяет аппаратуру. И снова исчезает, уйдя из-под объектива камеры, но тут же возвращается с небольшим металлическим подносом. Она берет с подноса шприц, наполняет его какой-то жидкостью из пузырька, переворачивает иглой вверх, протирает ваткой руку больного и делает укол. Втягиваю воздух сквозь зубы — я всегда (точно в этом уверен) боялся уколов.
Картинка слишком мутная, не рассмотреть, как сталь входит под кожу, но воображение рисует косой срез иглы, изжелта-бледную дряблую кожу… Я сочувственно морщусь и выключаю телевизор.
Я поднимаю подушку с телефона. По-прежнему — короткие гудки, разве что, может, почаще прежних. Я кладу трубку на рычаг. Тотчас аппарат разражается звоном. Снимаю трубку и вместо гудков слышу:
— Ага, Орр! Наконец-то. Ведь это ты?
— Да, Брук, это я.
— И где же пропадал? — Язык у него запинается.
— Спал.
— Где, где? Пардон, этот шум…
На заднем плане в трубке слышится какая-то болтовня.
— Нигде я не пропадал. Я спал. Или, точнее, я…
— Спал? — громко перебивает Брук. — Ну нет, Орр, так не пойдет! Не пойдет, и все тут! Сейчас же дуй к нам, в «Дисси Питтон», мы для тебя бутылочку сберегли…
— Брук! Ночь на дворе!
— Да иди ты! Не может быть! Я ведь только что сюда пришел.
— Уже светает.
— Да ты что? — В трубке замирает изумленный голос Брука. Затем я слышу, как он что-то выкрикивает, и раздается громкий недружный смех. — Орр, давай к нам, и побыстрее. Садись на первый поезд, или что там уже ходит. Мы ждем.
— Брук…
Но Брук снова говорит не в трубку, а еще слышны далекие крики.
— Кстати! — произносит он. — Шляпу захвати. Понял? Ты должен быть в… — Новые вопли на заднем плане. — Да, пусть будет широкополая. У тебя найдется широкополая шляпа?
— Но при чем…
Меня перебивают крики. Брук уже орет в трубку:
— Да, широкополая! Если нет широкополой, то никакой не надо. Так как, есть у тебя широкополая?
— Наверное, — отвечаю и спохватываюсь, что этим признанием я вынуждаю себя ехать.
— Отлично, — говорит Брук. — До скорой встречи. Шляпу не забудь.
Он кладет трубку на рычаг. Я поступаю так же, снова поднимаю трубку и слышу ритмичные гудки. Я гляжу в окно на медленно мигающий свет над облачным валом, пожимаю плечами и иду в гардеробную.
Бар «Дисси Питтон» занимает не пользующиеся особым спросом помещения в считаных ярусах над железной дорогой. Это несколько залов, асимметрично расположенных друг над другом. Непосредственно под нижним баром находятся канатные мастерские, там в длинных узких ангарах плетут веревки и тросы. Вполне естественно, что и «Дисси Питтон» — это царство веревок и тросов. Вся мебель там не стоит на полу, а подвешена к потолку. В «Дисси Питтоне» даже мебель на ногах не держится, как заметил Брук в один из тех редких моментов, когда в нем просыпается чувство юмора.
Швейцар спит стоя, привалившись к стене, сложив руки на груди и свесив голову. Козырек фуражки защищает его глаза от мерцающей над дверью неоновой вывески. Я вхожу и поднимаюсь по лестнице через два темных безлюдных этажа. Шум и свет указывают мне путь туда, где вечеринка в самом разгаре.
— Орр! Ты-то нам и нужен!
Из людской сутолоки, из качающегося нагромождения столов, стульев, кушеток и ширм появляется нетвердо держащийся на ногах Брук. Он подходит ко мне, перешагнув через какого-то сморенного сном посетителя. В «Дисси Питтоне» мертвецки пьяные редко задерживаются под одним столом, обычно они успокаиваются в каком-нибудь дальнем уголке бара; кажущийся беспредельным тиковый пол соблазняет их ползти и ползти на четвереньках. А может, их толкает глубоко укоренившийся инстинкт инфантильной любознательности. Или дело в том, что они вживаются в образ улитки?
— Вот молодец, что пришел, — говорит Брук, подавая мне руку. Он глядит на широкополую шляпу, которую я прихватил с собой. — Шикарная шляпа. — Он ведет меня к дальнему столу.
— Угу. — Я отдаю ему шляпу. — Кому она понадобилась? И что тут затевается?
— Да что ты говоришь. — Он останавливается, вертит шляпу в руках. Заинтригованно изучает подкладку, словно рассчитывая найти там подсказку.
— Помнишь, ты просил широкополую шляпу? — говорю. — Хотел, чтобы я ее сюда принес.
— Хм… — говорит Брук и ведет меня к столу, за которым сгрудились четверо или пятеро. Я узнаю Бейкера и Фаулера, это инженеры, приятели Брука. Они снова и снова пытаются встать. Брук все еще озадачен. Пристально глядит на шляпу.
— Брук, — с трудом сдерживаю раздражение, — ты потребовал, чтобы я принес эту проклятую шляпу, и было это совсем недавно, еще и получаса не прошло. Да не мог ты забыть, черт бы тебя побрал!
— А ты уверен, что это нынче было? — скептически вопрошает Брук.
— Ты звонил, Брук! И пригласил меня сюда, и…
— Постой-ка! — Брук рыгает и тут же тянется за бутылкой. — Хлопни-ка винца, и мы это дело обмозгуем. — Он сует мне в руки стакан. — Ты ж опоздал — изволь наверстывать.
— Боюсь, за тобой мне уже никак не угнаться.
— Орр, да ты, кажется, расстроен чем-то. — Брук наполняет вином мой стакан.
— Трезв как стекло. Просто симптомы очень похожи.
— Нет, ты расстроен.
— Ничего подобного.
— И чем же ты так расстроен?
С чего это у меня сложилось впечатление, что Брук почти не слушает? И ведь такое уже далеко не в первый раз. Иногда разговариваешь с человеком, и вдруг его охватывает какая-то рассеянность. Как будто не лицо у него вовсе, а маска, к изнанке которой он обычно прижимается, словно ребенок носом к витрине кондитерской. Но когда я с ним разговариваю, пытаюсь обсудить сложный или неинтересный для него вопрос, собеседник отдаляет свое внутреннее «я» от маски и задумывается о чем-нибудь своем. Если воспользоваться аналогией, он снимает ботинки, закидывает ноги на стол, пьет кофе и расслабляется. А потом, набравшись сил и бодрости, неодобрительно кивает и отпускает совершенно неуместное замечание — отголосок его застарелых мыслей. Возможно, дело здесь во мне. Возможно, только я оказываю на людей такой эффект и никто другой на это не способен.
Впрочем, наверное, такая мнительность больше пристала параноику, и, если я отважусь вынести на обсуждение эту тему, сразу выяснится, что вовсе никакой я не феномен, а чуть ли не самое рядовое явление. («Ага, я тоже за собой такое замечал!», «И со мной бывало!», «А ведь думал, что я один такой!»)