Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький 20 стр.


- Тут до 79 года домашнее всё идёт: насчёт Шакира, как его за Наталью били...

- Кто?

- Горожане. Про некоторых рабочих мысли разные...

- Чьи мысли?

- Мои. Тоже о домашнем, о себе - я это пропущу?

- Воля ваша, - сказала она, вздохнув. И крепко закуталась шалью, несмотря на жару в комнате.

"Зря, пожалуй, затеял я всё это!" - безнадёжно подумал Матвей, поглядывая на её скучно вытянувшееся лицо и глаза, окружённые тенями. Перелистывая страницы, он говорил, вслушиваясь в свой однотонный голос:

- Вот - собор достроили, молебствие было. Маляр опился, - неинтересное всё. Трёх бойцов слободских гирьками забили. К Вагиным во двор волк забежал, зарезал собаку. Глупости разные: портной Синюхин нос свояченице своей откусил, Калистратовым ворота дёгтем помазали, - ну, это ошибка была... Колокол соборный хотели поднимать: шестьсот двадцать пуд колокол был, стали пробовать - треснул. Подняли его уже в 82-ом году, перед успеньем. Пожары, конечно. Это уж каждогодно город горит, даже и смотреть мало интересно, не токмо писать про это. Мальчишки мяли зыбку на весеннем льду, семеро провалилось, трое утонуло сразу, а ещё один, воспитанник мой, Саватейка Пушкарев, от простуды помер. Секлетея Добычина, по грибы пойдя, пропала, одни говорят - в болоте увязла, другие думают - ушла в Черноборский монастырь. У неё не всё хорошо было со священником Никольским, отцом Виталием...

Пока он перечислял всё это, читая, как дьячок поминание, женщина бесшумно встала, отошла в сумрак комнаты и остановилась там у окна.

"Чего беспокоится?" - думал он, искоса поглядывая на неё и чувствуя, что ему становится всё более неловко с нею.

- Вот, - нарочито, с большим усилием, оживляясь, воскликнул он:

- "79-го году, Июня 3-го дня.

На базаре живую русалку показывали, поймана в реке Тигре, сверху женщина, а хвост - рыбий, сидит в ящике с водой, вроде корыта, и когда хозяин спрашивает, как её звать и откуда она родом, она отвечает скучно: Сарра из Самарры. С двумя ерами, а то и тремя. Плечи голые и в прыщах, точно бы у человека. Многие не верят, что настоящая, а Базунов даже кричал, что Самара на Волге, а не на Тигре, и что Тигр-река давно в землю ушла. А русалкин хозяин объяснил, что Самарой называется Самария, про которую в евангелии писано, где Иисус Христос у колодца вёл беседу с женщиной семи мужей. Базунов сконфузился, погрозил ему кулаком и ушёл. Первый раз он потерпел конфуз, и всем его даже стало жалко, а некоторые очень злорадничали. Старенек, уже более девяти десятков лет ему. В том же балагане таз жестяной стоял, налит водой, и кто в эту воду трёшник, а то семишник бросал, назад взять никак не мог, вода руку неведомой силой отталкивала, а пальцы судорогой сводило. Воду эту хозяин продавал по гривеннику бутылка, говорил, что против лихорадки хороша".

- А - война? - спросила постоялка издали.

Кожемякину показалось, что в голосе её звенят слёзы, он испугался, заторопился.

- Война? Это - сейчас! Не совсем про войну, но - турка есть! Вот-с!

"Воеводина барыня пленного турка привезла, все ходят за реку смотреть, и я тоже видел: человек роста высокого, лицом чёрен, большеголов и усат. А одет по-русски, в штатское, рыжий сюртук, брючки чёрные, только на голове красная шапка вроде кастрюльки. Улыбается не злобно, а как бы даже виновато. Гулял он с Воеводиной за слободою, на буграх, - она ему по плечо и толстовата, глаза у ней навыкат, добрые. Смеялась, голос же хрипловат. Турка с палкой ходит, правую ногу оттягивая, видно, был повреждён. В городе про барыню нехорошо говорят, а Базунов подбивает жаловаться губернатору, боясь, чтобы племя не пошло. И так, говорит, в господах наших русской-то крови не боле семи капель осталось".

- Потом вот ещё про то же:

"Октября 29-го дня.

Слышал от отца Виталия, что барыню Воеводину в Воргород повезли, заболела насмерть турецкой болезнью, называется - Баязетова. От болезни этой глаза лопаются и помирает человек, ничем она неизлечима. Отец Виталий сказал - вот она, женская жадность, к чему ведёт".

"Не обиделась бы!" - спохватился Кожемякин, взглянув на гостью; она, стоя около печи, скрестила руки на груди, низко опустив голову.

- Тут ещё, - торопливо заговорил он, - Плевну брали, но я тогда в селе Воеводине был, и ничего выдающего не случилось, только черемисина какого-то дёгтем облили на базаре. А вот:

"80-го году, Июня 5-го.

У чиновника Быстрецова беда: помер в одночасье прибывший гостить брат, офицер, а мёртвое мыло из дома не выкинули на перекрёсток-то..."

- Какое мыло? - тихо, точно вздохнув, спросила постоялка.

- Мёртвое, которым покойника обмывают, - объяснил он. - Оно, видите, вредное, его надо на четыре ветра выбрасывать. А Быстрецовы - не выбросили, и жена его, видно, умылась мылом этим и пошла вся нарывами,- извините, французской болезнью. Он её бить, - муж-то, - а она красивая, молодая такая...

- Господи, боже мой! - заговорила постоялка, бесшумно, точно по воздуху подвигаясь к столу. - Как всё это страшно, - ведь вам страшно, да?

Он растерялся, не понимая её волнения, пугаясь его, и, оглядывая комнату, говорил, словно извиняясь:

- Страшно - нет. А вот - скучно очень, - так скучно - сказать нельзя! "Это я вру! - подумал он тотчас же. - Вру, потому что страшно!"

И, как будто подслушав его мысли, она сердито сказала:

- Не может быть, - не верю я вам! Читайте о 81-ом годе...

"Ну, вот! - мысленно воскликнул он. - Эх, зря всё начато, - хотел поближе к ней, а сам наваливаю хламу этого на дороге! А теперь - это ещё..."

И глухим, пониженным голосом, торопясь, пробормотал:

- "Марта 5-го дня.

В Петербурге убили царя, винят в этом дворян, а говорить про то запрещают. Базунова полицейский надзиратель ударил сильно в грудь, когда он о дворянах говорил, грозились в пожарную отвести, да человек известный и стар. А Кукишева, лавочника, - который, стыдясь своей фамилии, Кекишевым называет себя, - его забрали, он первый крикнул. Убить пробовали царя много раз, всё не удавалось, в конец же первого числа застрелили бомбой. Понять это совсем нельзя".

Он замолчал.

- Всё? - спросила постоялка.

Ему показалось, что голос её звучит пугливо и обиженно. Она снова подвигалась к столу медленно и неверно, как ослепшая, лицо её осунулось, расширенные зрачки трепетно мерцали, точно у кошки.

- Всё! - ответил он громко, желая всколыхнуть тягостное недоумение, обнимавшее его.

Неловко, как-то боком и тяжело, она села на стул, хмуро улыбаясь и спрашивая чужим голосом:

- Что же, - плакали люди, жалели, да?

- Н-не знаю. Старушки плакали, - так они всегда уж, кто ни умри...

- Но ведь он, - горячо и настойчиво воскликнула постоялка, крепко сцепив пальцы и хрустя ими, - ведь он столько сделал добра народу - вы знаете?

"Непричастна! - решил Матвей, вспыхнув радостью и облегчённо вздыхая. - Слава те, господи!"

И, наклонясь к ней, ласково, как только мог, доверчиво заговорил:

- Я, видите, мало ведь знаю! Конечно, может, некоторые и жалели, да я людей мало вижу...

- Почему? - пристально глядя в лицо его, осведомилась женщина.

- Так, как-то не выходит. Приспособиться не умею, - да и не к кому тут приспособиться - подойдёшь поближе к человеку, а он норовит обмануть, обидеть как ни то...

Она снова встала на ноги и пошла, шаль спустилась с плеча её и влеклась по полу.

- Но всё-таки! Что же говорили о нём?

- Да так, - догадывались - кто убил, зачем? Потом сошлись, что дворяне. Любопытно всем было, первый раз случилось эдакое...

- Первый раз! - воскликнула она негромко.

- Ведь он здесь не бывал, по картинкам только знали, да в календарях, а картинки да календари не у каждого тоже есть, - далеко мы тут живём!

- Долго говорили об этом?

- Н-не знаю! Здесь всё скоро проходит; у каждого своя жизнь, свой интерес...

Он помолчал, оглядывая высокую фигуру, и предложил:

- Да вот, ежели не устали вы, так я подробно расскажу, как это было...

Постоялка быстро обернулась к нему, восклицая:

- Пожалуйста, ах, пожалуйста!

"Жалеет, видно!" - думал Кожемякин.

И начал рассказывать о страшном вечере, как он недавно вспомнился ему, а женщина тихо и бесшумно ходила по комнате взад и вперёд, покачиваясь, точно большой маятник.

Ветер лениво гнал с поля сухой снег, мимо окон летели белые облака, острые редкие снежинки шаркали по стёклам. Потом как-то вдруг всё прекратилось, в крайнее окно глянул луч луны, лёг на пол под ноги женщине светлым пятном, а переплёт рамы в пятне этом был точно чёрный крест.

Матвей кончил рассказ; гостья с усмешкой взглянула на него и молвила негромко:

- Да, действительно, - мёртвое мыло! Н-ну, почитайте ещё, - можно?

"А - капризна, трудно угодить ей!" - подумал Кожемякин, тихонько вздыхая.

- "81-го году, Апреля 7-го дня.

Третьего дня утром Базунов, сидя у ворот на лавочке, упал, поняли, что удар это, положили на сердце ему тёплого навоза, потом в укроп положили..."

Он остановился - постоялка не то плакала, не то смеялась, наполняя комнату лающими звуками.

- Это было несколько сотен лет тому назад! - прерывисто, пугающим голосом говорила она. - Какого-то князя в укроп положили... Владимирко, что ли, - о, господи!

"Что она?" - неприязненно соображал Матвей. - Если удар, всегда сердце греют и в укроп кладут, - пояснил он, искоса наблюдая за нею.

- Да, мёртвое мыло! - молвила она сквозь зубы. - О, боже мой, конечно!

И оглядывалась вокруг, точно сейчас только заметив погасший самовар, тарелки со сластями, вазы варенья, вычурную раму зеркала, часы на стене и всю эту большую, уютную комнату, полную запахами сдобного теста, помады и лампадного масла. Волосы на висках у неё растрепались, и голова казалась окрылённой тёмными крыльями. Матвей наклонился над тетрадкой, продолжая:

- "А он дважды сказал - нет, нет, и - помер. Сегодня его торжественно хоронили, всё духовенство было, и оба хора певчих, и весь город. Самый старый и умный человек был в городе. Спорить с ним не мог никто. Хоть мне он и не друг и даже нажёг меня на двести семьдесят рублей, а жалко старика, и когда опустили гроб в могилу, заплакал я", - ну, дальше про меня пошло...

- Чем он занимался? - спросила постоялка, вставая.

- Всем вообще... деньги в рост давал тоже.

Она бледно и натянуто улыбнулась.

- Ну, благодарю вас! Довольно, я не стану больше слушать...

И протянула ему руку, говоря:

- Странный вы человек, удивительно! Как вы можете жить в этом... спокойно жить? Это ужасно!.. И это стыдно, знаете! Простите меня, - стыдно!

Он ничего не успел сказать в ответ ей - женщина быстро ушла, бесцветно повторив на пороге двери:

- Благодарю вас!..

Кожемякин сошвырнул тетради на пол, положил локти на стол, голову на ладони и, рассматривая в самоваре рыжее, уродливое лицо, горестно задумался:

"Стыдно? А тебе какое дело? Ты - кто? Сестра старшая али мать мне? Чужая ты!"

Спорил с нею и чувствовал, что женщина эта коснулась в груди его нарыва, который давно уже безболезненно и тайно назревал там, а сейчас вот - потревожен, обнаружился и тихонько, но неукротимо болит.

- Убирать самовар-то? - сладко спросила Наталья, сунув голову в дверь.

- Бери! Помоги-ка сапог снять...

Она села на пол перед ним, её улыбка показалась Матвею обидной, он отвёл глаза в сторону и угрюмо проворчал:

- Чего оскалилась? Что ты понимаешь?

Напрягаясь, она покорно ответила:

- Я, батюшка, ничего не понимаю, - зачем?

- А - смеёшься! - топая онемевшей ногой, сказал он миролюбивее. Ужинать не ждите, гулять пойду...

- Какой теперь ужин! - воскликнула кухарка. - Ты гляди-кося час пополуночи время. И гулять поздно бы...

- Твоё дело? - крикнул он. - Что вы все учите меня?

Через полчаса он шагал за городом, по чёрной полосе дороги, возражая постоялке:

"Живу я не хуже других, для смеха надо мной - нет причин..."

Луна зашла, звёзды были крупны и ярки. По сторонам дороги синевато светились пятна ещё не стаявшего снега, присыпанные вновь нанесённым с вечера сухим и мелким снежком. Атласное зимнее платье земли было изодрано в клочья, и обнажённая, стиснутая темнотою земля казалась маленькой. От пёстрых стволов и чёрных ветвей придорожных берёз не ложились тени, всё вокруг озябло, сморщилось, а холмы вздувались, точно тёмные опухоли на избитом, истоптанном теле. Под ногою хрустели стеклянные корочки льда, вспыхивали синие искры - отражения звёзд.

Было тихо, как на дне омута, из холодной тьмы выступало, не грея душу, прошлое: неясные, стёртые лица, тяжкие, скучные речи.

...Краснощёкая, курносая Дуняша косит стеклянными глазами и, облизывая языком пухлые, десятками мужчин целованные губы, говорит, точно во сне бредит:

- Ты бы, Мотенька, женился на мне, хорошу девицу за тебя, всё равно, не дадут...

Он - выпил, и ему смешно слышать её шепелявые слова.

- Почему?

Она заплетает толстыми пальцами мочальные волосы в косу и тянет:

- А слухи-то? Вона, бают, будто ты с татарином своим одну бабу делишь...

"Зря она это говорила - научили её, а сама-то и не верила, что может замуж за меня выйти!" - думал он, медленно шагая вдаль от города.

Была ещё Саша Сетунова, сирота, дочь сапожника; первый соблазнил её Толоконников, а после него, куска хлеба ради, пошла она по рукам. Этой он сам предлагал выйти за него замуж, но она насмешливо ответила ему:

- А ты полно дурить!

Была она маленькая, худая, а ноги толстые; лицо имела острое и злые, чёрные, как у мыши, глаза. Она нравилась ему: было в ней что-то крепкое, честное, и он настойчиво уговаривал её, но Саша смеялась над его речами нехорошим смехом.

- Брось ты эту блажь, купец! Ведь коли обвенчаюсь я с тобой - через неделю за косы таскать будешь и сапогом в живот бить, а я и так скоро помру. Лучше налей-ка рюмочку!

Выпив, она становилась бледной, яростно таращила глаза и пела всегда одну и ту же противную ему песню:

Ды-ля чи-иво беречься мине?

Веткин был ответ,

И я вуже иссохшая-а-а...

- Брось, пожалуйста! - уговаривал он. - Что я, плакать к тебе пришёл?

Улыбаясь пьяной улыбкой, показывая какие-то зелёные зубы, она быстро срывала с себя одежду, насмешливо, как её отец, покойник, вскрикивая:

- Ах, извините! И-извините...

Становилась злобно бесстыдной, и на другой день он вспоминал о ней со страхом и брезгливостью.

Однажды ночью она выбрала все деньги из его карманов и ушла, оставив записку на клочке бумаги, выдранном из поминанья, - просила не заявлять полиции о краже: попросить у него денег не хватило смелости у неё, и не верила, что даст он.

"Никто никому не верит", - размышлял Матвей, спотыкаясь.

И вспомнил о том, как, в первое время после смерти Пушкаря, Наталье хотелось занять при нём то же место, что Власьевна занимала при его отце. А когда горожанки на базаре и на портомойне начали травить её за сожительство с татарином, всё с неё сошло, как дождём смыло. Заметалась она тогда, завыла:

- Шакирушка, да неужто разлучат нас, сердешненький?

Татарин, жёлтый со зла и страха, скрипел зубами, урчал:

- Что делам? Ты - грешна, я - грешна, все - праведны! Бежать нада...

Однажды он пришёл с базара избитый до крови, сидел согнувшись, пробовал пальцем расшатанные зубы, плевался и выл:

- Айда, пошёл, Шакирка-шайтан, совсем долой земля, пуста башка!

А Матвей стоял у печи и чувствовал себя бессильным помочь этой паре нужных ему, близких людей, молчал, стыдясь глядеть на их слёзы и кровь.

Наталья поливала бритую голову водой, а Шакир толкал её прочь.

- Тебе тоже башка ломать будут! Хозяйн - ай-яй! Пророк твой Исус, сын Марии, - как говорил? Не делай вражда, не гони друга. Я тебе говорил коран! Ты мне - твоя книга сказывал. Не нужна тут я, и ты не нужна...

"Вот как живём!" - мысленно крикнул Кожемякин постоялке.

Чем больше думалось, тем более жизнь становилась похожей на дурной сон, в котором приятное было мимолётно, вспыхивало неясными намеками.

Вот он сидит в жарко натопленной комнате отца Виталия, перед ним огромный мужчина в парусиновом подряснике, с засученными по локоть рукавами, с долотом в руке, на полу - стружки, обрубки дерева; отец Виталий любит ульи долбить - выдолбит за год штук десять и дарит их всем, кому надобно.

- Так, так! - говорит он, щуря маленькие добрые глазки. У него большая сивая борода, высокий лоб, маленький, красный нос утонул между пухлых щёк, а рот у него где-то на шее.

- Так! А креститься магометанин сей не хощет? Не ведаю, что могу сотворить в казусном эдаком случае! Как предашь сие забвению на пропитанье? Превыше сил! Озорник у нас житель, весьма и даже чрезмерно. Балдеют, окаяннии, со скуки да у безделья, а обалдев - бесятся нивесть как. Оле (междом. церк. - о, ах, увы - Ред.) нам, люду смиренному, среди этого зверия! Совестно мне, пастырю, пред тобою, а что сотворю - не вем! Да, вот те и пастырь...

Он стучал черенком долота по колену, и, должно быть, больно было ему морщился, вздрагивал, но всё-таки стучал.

- Хотя сказано: паси овцы моя, о свиниях же - ни слова, кроме того, что в них Христос бог наш бесприютных чертей загонял! Очень это скорбно всё, сын мой! Прихожанин ты примерный, а вот поспособствовать тебе в деле твоём я и не могу. Одно разве - пришли ты мне татарина своего, побеседую с ним, утешу, может, как, - пришли, да! Ты знаешь дело моё и свинское на меня хрюкание это. И ты, по человечеству, извинишь мне бессилие моё. Оле нам, человекоподобным! Ну - путей добрых желаю сердечно! Секлетеюшка - проводи!

Из угла откуда-то поднялась маленькая женщина, большеглазая, носатая, с тонкими бровями.

Матвей догадался, что это и есть Добычина, вдова племянника отца Виталия, учителя, замёрзшего в метель этой зимою. Она недавно приехала в Окуров, но уже шёл слух, что отец Виталий променял на неё свою жену, больную водянкой. Лицо этой женщины было неприветливо, а локти она держала приподняв, точно курица крылья, собираясь лететь.

Другой раз он видел её летним вечером, возвращаясь из Балымер: она сидела на краю дороги, под берёзой, с кузовом грибов за плечами. Из-под ног у неё во все стороны расползлись корни дерева. Одетая в синюю юбку, белую кофту, в жёлтом платке на голове, она была такая светлая, неожиданная и показалась ему очень красивой. Под платком, за ушами, у неё были засунуты грозди ещё неспелой калины, и бледно-розовые ягоды висели на щеках, как серьги.

Назад Дальше