Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький 23 стр.


"Всё равно..."

По ночам уходил в поле и слушал там жалобный шелест иссохших трав, шорох голодных мышей, тревожное стрекотание кузнечиков - странный, отовсюду текущий, сухой шум, точно слабые вздохи задыхавшейся земли; ходил и думал двумя словами, издавна знакомыми ему:

"Пожалей. Полюби".

И казалось, что всё вокруг непрерывно, жарким шёпотом повторяет эти слова.

Ходил он, заложив руки за спину, как, бывало, отец, тяжело шаркая ногами, согнув спину, спустя голову, - мысленно раздев любимую женщину, нёс её перед собою, в жарком воздухе ночи, и говорил ей:

"Вот, отец у меня был хороший человек, да - зверь, а уж я - не зверь, а от тебя дети были бы ещё больше люди! Евгеньюшка! Ведь только так и можно - любовью только новых-то, хороших-то людей родишь!"

Представлял себе груди её, спелые плоды, призванные питать новую жизнь, и вспоминал розовые соски Палагиных грудей, жалобно поднятые вверх, точно просившие детских уст. Потом эти чувства темнели, становились тяжелей, он сжимал кулаки, шёл быстрее, обливаясь потом, и ложился где-нибудь у дороги на пыльную траву усталый, задыхающийся.

А иногда возвращался домой и тихонько, как зверь, ходил по двору, поглядывая на окно чердака прищуренными глазами, кусая губы и едва сдерживая желание громко крикнуть, властно позвать её:

"Иди сюда!"

Не мог решиться на это и, опустошённый, изломанный, выгоревший, шёл к себе, валился в постель, отдаваясь во власть кошмару мучительных видений.

"Кабы у меня отцов характер был - давно бы уж кончилось всё это! Нет, надобно насильно..."

А на дворе как-то вдруг явился новый человек, маленький, угловатый, ободранный, с тонкими ногами и ненужной бородкой на жёлтом лице. Глаза у него смешно косили, забегая куда-то в переносье; чтобы скрыть это, он прищуривал их, и казалось, что в лице у него плохо спрятан маленький ножик о двух лезвиях, одно - побольше, другое - поменьше.

Он занял место Маркуши и с первых же дней всех заинтересовал своей обязательной, вежливой улыбочкой, бойкою, острою речью; а ребята на заводе приняли его насмешливо и неприязненно: худой и сутулый Фома, мужик из Воеводина, с головой, похожей на топор, и какими-то чужими глазами, внимательно оглядел нового дворника и убеждённо объявил:

- Это вот от эдаких засуха-то!

Человек спрятался за спину Шакира, отвечая оттуда неожиданно звонким голосом:

- Засуха, любезный господин, вовсе не от меня, засуха - от оврагов, как говорили мне очень учёные господа! Овражки вы развели, господа хозяева, и спускаете воду, - засухи весьма жестокие ждут вас, судари мои!

Фома открыл рот, поглядел на товарищей, заглянул через плечо Шакира и безнадёжно сказал:

- Экой ты дурак, брат, - ну, и дурак!

И все захохотали, кроме Шакира. Он отвёл нового дворника в амбар, внушая ему:

- С ними - молчай больша, они тебе бить захотят!

- Я кулаку не верю! - забросив глаза в переносье, сказал новый человек.

"Вот ещё один... какой-то!" - подумал Кожемякин, сидя в тени амбара.

Нанимая дворника, он прочитал в паспорте, что человек этот - мещанин города Тупого Угла, Алексей Ильич Тиверцев, двадцати семи лет, поглядел на него и заметил:

- А похож ты - на дьячка...

- Это уж как вам будет угодно! - вежливо отозвался мещанин. - У нас в Углу все сами на себя не похожи, - с тем возьмите!

Кожемякину показалось, что в человеке этом есть что-то ненадёжное, жуликоватое, и он был обидно удивлён, заметив, что Евгения Петровна сразу стала говорить с Алексеем подолгу, доверчиво и горячо, а тот слушал её как-то особенно внимательно и отвечал серьёзно, немногословно и точно.

Ему вспомнилось, как она первое время жизни в доме шла на завод и мёрзла там, пытаясь разговориться с рабочими; они отвечали ей неохотно, ухмылялись в бороды, незаметно перекидывались друг с другом намекающими взглядами, а когда она уходила, говорили о ней похабно и хотя без злобы, но в равнодушии их слов было что-то худшее, чем злоба.

Потом, увидав, как он, хозяин, относится к ней, они начали низко кланяться женщине, издали снимая шапки и глядя на неё, как нищие, а разговаривать стали жалобными голосами, вздыхая и соглашаясь со всем, что она ни скажет.

- Забитый у вас тут народ! - печально говорила она.

"Выдь-ка ты замуж за эдакого забитого - он те покажет!" - думал Матвей.

Его вообще и всегда обижало её внимание к простым людям; она как будто отдавала им нечто такое, что ему было более нужно, чем этим людям, и на что он имел право большее, чем они. Вот теперь явился этот тонконогий Алексей, и она целыми вечерами беседует с ним - зачем?

После ужина, когда работа кончена и душная ночь, обнимая город и людей липким, потным объятием, безнадёжно стонала о чём-то тысячами тонких и унылых комариных голосов, - сидели впятером на крыльце или в саду. Шакир разводил небольшой дымник и, помахивая над ним веткой полыни, нагонял на хозяина и постоялку синие струйки едкого курева. Люди морщились, кашляли, а комары, пронизывая кисейные ткани дыма, неугомонно кусались и ныли.

Сливаясь с их песнями, тихо звучал высокий голосок нового человека:

- У нас по уезду воды много - с десяток речек текёт, а земли маловато и - неродимая, так народ наш по миру разбегается весь почти. Били нас в старину поляки, только мы с того боя ничему не выучились, - однако бабы чулки на продажу вяжут да колбасы делают - Москва эти колбасы помногу ест! А мужики больше вздыхают: очень-де трудно жить на земле этой; бог - не любит, начальство - не уважает, попы - ничему не учат, самим учиться охоты нет, и никак невозможно понять, на что мы родились и какое удовольствие в Тупом Углу жить?

Он кидал во все стороны косенькие свои глазки, вежливенько улыбался, бил ладонями комаров и, не уставая, точил слова, а они текли, звеня, точно тонкая струйка воды из худого ведра.

- Люди, так скажу, - сидячей породы; лет по пятидесяти думают - сидя как бы это хорошенько пожить на земле? А на пятьдесят первом - ножки протянут и помирают младенчиками, только одно отличие, что бородёнки седенькие.

Над садом неподвижно стоит луна, точно приклеилась к мутному небу. Тени коротки и неуклюжи, пыльная листва деревьев вяло опущена, всё вокруг немотно томится в знойной, мёртвой тишине. Только иногда издали, с болота, донесётся злой крик выпи или стон сыча, да в бубновской усадьбе взвоет одичалый кот, точно пьяный слободской парень.

Постоялка сидит согнувшись, спрятав лицо, слушает речь Тиверцева, смотрит, как трясётся его ненужная бородка, как он передвигает с уха на ухо изжёванный картуз; порою она спросит о чём-нибудь и снова долго молчит, легонько шлёпая себя маленькой ладонью по лбу, по шее и по щекам.

"Говорить она стала меньше, больше спрашивает", - соображал Кожемякин, следя, как в воздухе мелькает, точно белая птица, её рука.

Откуда-то со стороны подбегает серенькая дума:

"Вот - сидят пятеро людей, все разные, а во всех есть одно бесприютный народ..."

- Ой, господи! - стонет Наталья. - Спать - жарко, сидеть - душно!

А Шакир, размахивая полынью, горячо говорит дворнику:

- Зачем нарошна собирать такой мислям-та? Бог говорит- работай, русский говорит - зачем работать - все помираем! Зачем такой мисля нарошна бирот? Э, хитрый русский, не хочит работать-та!

Однажды после такой беседы Матвей ревниво спросил постоялку:

- Чего это вы доверчиво так с ним?

- Он - интересный! - сказала Евгения.

- А я полагаю, что и ему, как Маркушке, тоже на всё наплевать.

И, подумав, прибавил:

- Только - с другой стороны...

Женщина оглянулась, точно поискав кого-то глазами, и задумчиво сказала:

- Вот - Натрускин, помните?

- Евгенья Петровна! - заговорил он тихо и жалобно. - Ну, пожалей же меня! Полюби! Как нищий, прошу, - во всём поверю тебе, всё буду делать, как велишь! Скажи мне: отдай всё мужикам, - отдам я!

- Знаете, что я решила? - услыхал он её спокойный голос. - Уеду я от вас скоро! Все видят, как вы относитесь ко мне, - это тяжело. Даже Боря спрашивает: почему он смотрит на тебя, точно индеец, - слышите?

- Пропаду я...

Она приподняла плечи и не торопясь отошла, покачивая головой.

И то, что она шла прочь от него не спеша, вызвало в нём острую мысль:

"Не решается, боится, может, думает - обману, не женюсь - милая! Нет, надобно смелее - чего я боюсь?"

Через несколько дней из "гнилого угла" подул влажный ветер, над Ляховским болотом поднялась чёрно-синяя туча и, развёртываясь в знойном небе траурным пологом, поплыла на город.

Шумно закричали вороны и галки, откуда-то налетели стружки и бестолково закружились по двору, полетела кострика и волокна пеньки, где-то гулко хлопнули ворота - точно выстрелило, - отовсюду со дворов понеслись крики женщин, подставлявших кадки под капель, визжали дети.

На монастырской колокольне в край колокола била ветка липы, извлекая из меди радостно стонущий звук; в поле тревожно играл пастух, собирая стадо, - там уже метались белые молнии, плавал тяжкий гул грома.

Кожемякин вышел на крыльцо и, щурясь от пыли, слушал трепет земли, иссохшей от жажды.

У постоялки только что начался урок, но дети выбежали на двор и закружились в пыли вместе со стружками и опавшим листом; маленькая, белая как пушинка, Люба, придерживая платье сжатыми коленями, хлопала в ладоши, глядя, как бесятся Боря и толстый Хряпов: схватившись за руки, они во всю силу топали ногами о землю и, красные с натуги, орали в лицо друг другу:

Дай бог дождю

Толщиной с вожжу!

На рожь, ячмень

Поливай весь день!

- Не та-ак! - истошным голосом кричала Люба.

А они кружились в столбе пыли, крича ещё сильнее:

Ты, мать божь`я,

Ты подай дождя!

На просо да на рожь

Поливай как хошь!

- Вот и сынишка мой тоже язычником становится, - услыхал Матвей сзади себя, обернулся и обнял женщину жадным взглядом.

На ней была надета белая мордовская кофта без ворота, широкая и свободная. Тонкое полотно, прикрыв тело мягкими складками, дразнило воображение, соблазнительно очерчивая крутые плечи и грудь.

По крыше тяжело стучали ещё редкие тёплые капли; падая на двор, они отскакивали от горячей земли, а пыль бросалась за ними, глотая их. Туча покрыла двор, стало темно, потом сверкнула молния - вздрогнуло всё, обломанный дом Бубновых подпрыгнул и с оглушающим треском ударился о землю, завизжали дети, бросившись в амбар, и сразу - точно река пролилась с неба со свистом хлынул густой ливень.

Вскипела пыль, приподнялась от сухой земли серым дымом и тотчас легла, убитая; тёмно-жёлтыми лентами потянулись ручьи, с крыш падали светлые потоки, но вот дождь полил ещё более густо, и стало видно только светлую стену живой воды.

- Как дивно, господи! Как хорошо! - слышал Матвей сквозь весёлый плеск и шорох.

В голове у него гудело, в груди ходили горячие волны.

- Холодно, - сказал он, не оглядываясь, - сыро, шли бы в горницу...

- Что в саду теперь творится! - воскликнула она снова.

"Не пойдёт!" - думал он. И вдруг почувствовал, что её нет в сенях. Тихо и осторожно, как слепой, он вошёл в комнату Палаги, - женщина стояла у окна, глядя в сад, закинув руки за голову. Он бесшумно вложил крючок в пробой, обнял её за плечи и заговорил:

- Евгеньюшка, - хошь убей после - всё равно...

Тело женщины обожгло ему руки, он сжал её крепче, - она откачнулась назад, Матвей увидел ласковые глаза, полуоткрытые губы, слышал тихие слова:

- Голубчик вы мой, не надо, оставьте...

Легко, точно ребёнка, он поднял её на руки, обнял всю, а она ловко повернулась грудью к нему и на секунду прижала влажные губы к его сухим губам. Шатаясь, охваченный красным туманом, он нёс её куда-то, но женщина вдруг забилась в его руках, глухо вскрикивая:

- Оставьте!

Вырвалась, как скользкая рыба, отбежала к двери и оттуда, положив руку на крючок, а другою оправляя кофту, говорила словами, лишающими силы:

- Я не могу обмануть вас - я знаю себя: случись это - я была бы противна себе, - ненавидела бы вас. Этим нельзя забавляться. Простите меня, если я виновата перед вами...

Он сидел на стуле, понимая лишь одно: уходит! Когда она вырвалась из его рук - вместе со своим телом она лишила его дерзости и силы, он сразу понял, что всё кончилось, никогда не взять ему эту женщину. Сидел, качался, крепко сжимая руками отяжелевшую голову, видел её взволнованное, розовое лицо и влажный блеск глаз, и казалось ему, что она тает. Она опрокинула сердце его, как чашу, и выплеснула из него всё, кроме тяжёлого осадка тоски и стыда.

- Уйдите уж! - сказал он, безнадёжно махнув рукой.

Ушла. На косяке, взвизгивая, качался крючок. Две шпильки лежали на полу и маленький белый комок носового платка.

"Увидят, покажется им чего и не было", - подумал Кожемякин, поднимая шпильки, бросил их на стол, а на платок наступил ногой и забыл о нём.

Ливень прошёл, по саду быстро скользили золотые пятна солнца, встряхивали ветвями чисто вымытые деревья, с листьев падали светлые, живые, как ртуть, капли, и воздух, тёплый, точно в бане, был густо насыщен запахом пареного листа.

На дворе свежо звучали голоса.

- Я думала - гра-ад будет! - пела Наталья.

Смеялись дети, им вторил Шакир своим невесёлым, всхлипывающим смешком, звонко просыпались слова Алексея, - всегда особенные:

- Как милостыньку швырнули нам, - сердито брошено! Нате, захлебнитесь, постылые!

Слушая, как неприятно отдаются все звуки в пустой его груди, Кожемякин подумал:

"А она мне не хотела милостыню дать..."

Вдруг стало стыдно до озлобления, захотелось схватить себя за волосы, выпрыгнуть в окно и лечь в грязь лицом, как свинья, или кричать, ругаться...

Шумно чирикали воробьи, в зелени рябины тенькал зяблик, одобрительно каркали вороны, а на дворе кричала Люба:

- Ой, ой, ты потонешь...

Раздался сердитый возглас Евгении:

- Борис, перестань!

А Ванюшка Хряпов басом сообщил:

- Он уз всё лавно моклый...

Матвей почувствовал, что по лицу его тяжело текут слёзы, одна, холодная, попала в рот, и её солоноватый вкус вызвал у него желание завыть, как воют волки.

"Уйдёт, уедет!"

Ему казалось, что он не в силах будет встретить её ни завтра, никогда, - как одолеть свой мужской стыд перед нею и эту всё растущую злость?

"Я - сам уеду! Ещё скажешь ей что-нибудь..."

Робко отворилась дверь, - Матвей быстро отёр лицо, повернулся: это Шакир.

- Чай пить нада!

- Не буду я. Вели Алексею коня заложить. Я, может, в Балымерах ночую.

Татарин исчез и за дверью сказал кому-то печально:

- Балымерам едит...

Снова отворилась дверь, и светло вспыхнула надежда, - он опустил голову, слушая тихие, ласковые слова:

- Вот что, Матвей Савельич, давайте забудем всё это, тёмное, поговорим дружески...

- Евгенья Петровна, родимая! - отозвался он, не глядя на неё. Околдовала ты меня на всю жизнь! Стыдно мне, - уйди, пожалуйста!

В нём кипело желание броситься к ней, схватить её и так стиснуть, мучить, чтобы она кричала от боли.

- Послушайте, я- не могу, потому что...

- Уйди! - глухо и настойчиво повторил он.

Она бесшумно ушла.

Через полчаса он сидел в маленьком плетёном шарабане, ненужно погоняя лошадь; в лицо и на грудь ему прыгали брызги тёплой грязи; хлюпали колёса, фыркал, играя селезёнкой, сытый конь и чётко бил копытами по лужам воды, ещё не выпитой землёю.

Крепко стиснув зубы, Матвей оглядывался назад - в чистом и прозрачном небе низко над городом стояло солнце, отражаясь в стёклах окон десятками огней, и каждый из них дышал жаром вслед Матвею.

Расстегнув ворот рубахи, он прикрыл глаза ресницами и мотал головою, чтобы избежать грязных брызг, а они кропили его, и вместе с ними скакали какие-то остренькие мысли.

"Никогда я на женщину руки не поднимал, - уж какие были те, и Дунька, и Сашка... разве эта - ровня им! А замучил бы! Милая, пала ты мне на душу молоньей - и сожгла! Побить бы, а после - в ногах валяться, - слёзы бы твои пил! Вот еду к Мокею Чапунову, нехорошему человеку, снохачу. Зажгу теперь себя со всех концов - на кой я леший нужен!"

Мысли являлись откуда-то со стороны и снизу, кружились, точно мухи, исчезали, не трогая того, что скипелось в груди мёртвою тяжестью и больно давило на сердце, выжимая тугие слёзы.

"Тридцать с лишним лет дураку!" - укорял он себя, а издали, точно разинутая пасть, полная неровных гнилых зубов, быстро и жадно надвигалась на него улица деревни.

Вот большая изба Чапунова, и сам Мокей, сидя на завалинке, кивает ему лысой, как яйцо, головой.

- Здорово ли живём?

- Прими лошадь! - сказал Кожемякин, выскакивая в грязь. - Гулять приехал я...

Косолапый, босой мужик собрал лицо в мелкие складочки, деятельно почёсывая низко подпоясанный, надутый живот, хозяйским баском прокричал:

- Анна! Любка! Ворота отворите!

Изогнулся и, намекающе прищурив пустой, светлый глаз, сказал уже другим голосом:

- Погулять захотелось после дождичка? Хорошее дело! Земля вздохнула, и человеку надобно...

Матвей смотрел в сторону города: поле курилось розоватым паром, и всюду на нём золотисто блестели красные пятна, точно кто-то щедро разбросал куски кумача. Солнце опустилось за дальние холмы, город был не виден. Зарево заката широко распростёрло огненные крылья, и в красном огне плавилась туча, похожая на огромного сома.

- Мямлинские, чу, лес зажгли, трое суток горело, поди - погасло теперь, ась?

- Ну, а мне почём знать! - сердито ответил Матвей.

Колеи дорог, полные воды, светясь, лежали, как шёлковые ленты, и указывали путь в Окуров, - он скользил глазами по ним и ждал: вот из-за холмов на красном небе явится чёрный всадник, - Шакир или Алексей, - хлопая локтями по бокам, поскачет между этих лент и ещё издали крикнет:

"Евгенья Петровна послала!"

В поле тяжело и низко летели вороны, и когда птица летела над лужей, то раздваивалась. Вышла со двора высокая баба с густыми бровями на печальном лице, поклонилась Матвею.

- Ключи дай, батюшка...

Назад Дальше