Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький 3 стр.


"Лучше меня!" - завистливо подумал он и грубым голосом сказал:

- Эй, отнеси, поди, тяте серый войлок!

Она быстро взглянула на него, покраснела и убежала в горницу отца; её торопливость понравилась Матвею; нахмурив брови, он поднял голову и важно вышел за ворота.

Ему было не велено выходить на улицу без Созонта, и раньше он никогда не решался нарушать запрет отца, но сегодня захотелось посидеть у ворот одному.

Тёплое небо было пусто, и на улице - ни души; жители, покушав пирогов, дремали в этот час. Где-то вдали скрипела верёвка качелей, взвизгивали девицы, а с реки долетал смягчённый и спутанный далью крик ребят. Вдоль улицы, налитой солнцем, сверкали стёкла открытых окон, яркие пятна расписных ставен; кое-где на деревьях в палисадниках люди вывесили клетки с птицами; звонко пели щеглята, неумолчно трещали весёлые чижи; на окне у Базуновых задумчиво свистела зарянка - любимая птица Матвея: ему нравилось её скромное оперение, красная грудка и тонкие ножки, он любил слушать её простую грустную песенку, птица эта заставляла его вспоминать о матери.

Весенние песни пленных птиц заглушал насмешливый свист скворцов. Чёрные и блестящие, точно маслом смазанные, они, встряхивая крыльями, сидели на скворешнях и, широко открывая жёлтые носы, дразнили всех, смешно путая песню жаворонка с кудахтаньем курицы. Матвей вспомнил, что однажды Власьевна, на его вопрос, почему скворцы дразнятся, объяснила:

- От зависти да со зла! Скворцы да воробьи в бога не верят, оттого им своей песни и не дано. Так же и люди: кто в бога не верит - ничего не может сказать...

Мальчик смотрел вдоль улицы, обильно заросшей травою, и представлял себе широкую синюю полосу Волги. Улица - река, а пёстрые дома в садах берега её.

Но это не волновало сердца так приятно и бодро, как волновал рассказ отца.

Гулко щёлкнуло о скобу железо щеколды, из калитки высунулась красная голова отца, он брезгливо оттопырил губу, посмотрел вдоль улицы прищуренными глазами.

- Подь сюда!

А на дворе взяв сына за плечо, уныло заговорил:

- Вот оно: чуть только я тебе сказал, что отца не слушался, сейчас ты это перенял и - махнул на улицу! А не велено тебе одному выходить. И ещё: пришёл ты в кухню - Власьевну обругал.

- Я не ругал! - угрюмо глядя в землю, сказал ней.

- Она говорит - ругал...

- Врёт она!

Долго и молча отец ходил по двору, заглядывая во все углы, словно искал, где бы спрятаться, а когда, наконец, вошёл в свою горницу, то плотно прикрыл за собою дверь, сел на кровать и, поставив сына перед собою, крепко сжал бёдра его толстыми коленями.

- Давай мы с тобой опять говорить... о делах серьёзных.

Положив тяжёлую руку на голову сына, другой, с отрезанным суставом мизинца, он отёр своё красное виноватое лицо.

- Хошь возраста мне всего полсотни с тройкой, да жизнь у меня смолоду была трудная, кости мои понадломлены и сердце по ночам болит, не иначе, как сдвинули мне его с места, нет-нет да и заденет за что-то. Скажем, на стене бы, на пути маятника этого, шишка была, - вот так же задевал бы он!

Матвею стало жалко отца, он прижался к нему и сказал:

- Это пройдёт.

Старик приподнял глаза к потолку, борода его затряслась, губа отвисла, и, вздохнув, он прошептал:

- Умрёшь - всё пройдёт, да вот - пока жив - мешает.

Рука его как будто стала ещё тяжелей.

- И, - сказал он, глядя в окно, - затеял я жениться...

- На Власьевне? - спросил сын, спрятав голову под бородой отца.

- Не-ет, на другой...

Облегчённо вздохнув, Матвей улыбнулся и молвил:

- Это хорошо, что не на ней!

- Ну-у? Али хорошо?

- А как же! - горячо и быстро шептал мальчик. - Она вон всё про колдунов говорит!

- Я, брат, в эти штуки не верю, нет! - весело сказал отец.- Я, брат, колдунов этих и в будни и в праздники по мордам бивал, - в работниках жил у колдуна - мельник он, так однажды, взяв его за грудки...

Он оборвал речь, прикрыл глаза и, печально качая головою, вздохнул.

- Так вот, - значит, будет у тебя мачеха...

- Молодая? - спросил Матвей.

- То-то, что молодая!

Матвей знал, зачем люди женятся; откровенные разговоры Пушкаря, рабочих и Власьевны о женщинах давно уже познакомили его с этим. Ему было приятно слышать, что отец бросил Власьевну, и он хотел знать, какая будет мачеха. Но всё-таки он чувствовал, что ему становится грустно, и желание говорить с отцом пропало.

- О, господи, господи, - вздохнул старик. - Бабы, брат, это уж такое дело, - не понять тебе! Тут - судьба, не обойдёшь её. Даже монахи и те вон...

Едва перемогаясь, чтобы удержать слёзы, сын пробормотал:

- Была у тебя жена-то...

- Была, да - нет. А тебе надобен присмотр: женщину надо добрую да хорошую. Вот я и нашёл...

Поглядев на окно, где стояли два горшка с розанами и штоф какой-то золотисто-жёлтой настойки, он тихо продолжал:

- Мать твоя - она, брат, умница была! Тихая умница. И всё понимала, так жалела всех, что и верно - некуда ей было девать себя, кроме как в монастырь запереться. Ну, и заперлась...

Матвей вздрогнул, изумлённо и недоверчиво глядя в лицо отцу.

- Она разве в монастыре? В этом, в нашем?

- Нет, - сказал отец, грустно качнув головой, - она далё-еко! В глухих лесах она, и даже - неизвестно где! Не знаю я. Я с ней всяко - и стращал и уговаривал: "Варя, говорю, что ты? Варвара, говорю, на цепь я тебя, деймона, посажу!" Стоит на коленках и глядит. Нестерпимо она глядела! Наскрозь души. Часом, бывало, толкнёшь её - уйди! А она - в ноги мне! И опять глядит. Уж не говорит: пусти-де! - молчит...

Матвей заплакал: было и грустно и радостно слышать, что отец так говорит о матери. Старик, наклонясь, закрыл лицо его красными волосами бороды и, целуя в лоб, шептал:

- Глазёнки у тебя её, и ты тоже будто всё понимаешь, - эх, сынок мой! Сынишка ты монашкин...

Борода его стала сырой. В сердце мальчика ещё горячее и ярче вспыхнула любовь и жалость к большому рыжему человеку, в котором он чувствовал что-то хорошо знакомое детскому сердцу.

Теперь, когда Матвей знал, что мать его ушла в монастырь, Власьевна стала для него ещё более неприятна, он старался избегать встреч с нею, а разговаривая, не мог смотреть в широкое, надутое лицо стряпухи. И, не без радости, видел, что Власьевна вдруг точно сморщилась, перестала рядиться в яркие сарафаны, - плотно сжав губы, она покорно согнула шею.

Вскоре отец захворал, недели две он валялся по полу своей комнаты на широкой серой кошме, весь в синих пятнах, и целые дни, сидя около него, мальчик слушал хриплый голос, часто прерываемый влажным, глухим кашлем.

Окна были наглухо закрыты ставнями, комната полна сумрачной прохлады, и в чуткую память мальчика свободно и глубоко ложились простые отцовские рассказы.

- Я, брат, был мужик - распахни-душа, доверчивый, только обозлили меня разные жулики! Есть на Руси такие особые люди: будто он хороший и будто честно говорит - а внутри себя просто гнилой жулик: ни в нём нет веры ни во что, ни ему, сукиному сыну, ни в чём верить нельзя. Влезет эдакий в душу тебе, подобно червю, и незаметно источит её. А со мной дружбу легко начать: увижу, бывало, весёлого человека - вот мне и друг! Ну, жулики этим пользовались. Вот, Матвей, подрастёшь ты, может, услышишь про меня здесь худую речь - будто деньги я не добром нажил или там иное что, ты этому не верь!

- Не буду! - обещал сын.

- Не верь! Деньги - они всеми одинаково наживаются - удачей! Удачлив наживёшь, неудачлив - хоть тысячу людей ограбь, всё нищим будешь. Это вроде игры. Бывает - дойдёшь в игре до драки - эка беда! Нельзя иначе-то: положено нам судьбой жить в азарте. Я не хвастаюсь, может и нехорошо что делал, против божьих заповедей, так ведь и все против их! А которые стыдятся, они вон в леса, в скиты, в монастыри уходят. Не всем по монастырям жить, а то и монахи с голоду помрут. А один человек - не житель, рыба и та стаями ходит да друг друга ест...

- Супротив других я, думается, не крупен грешник. Ты вот возьми-ка губернию нашу, Воргород: тамошние богачи все разбойники! Соборный староста, судоходец Соковнин - я-то его больно хорошо знаю! - он с Максимом Башлыком в товарищах был. Максим этот, годах в двадцатых, а может и раньше, на верхнем плёсе атаманом ходил, Балахну грабил однажды, именитого купца Зуева вчистую обобрал - семь бочек одного серебра-золота увезли. Молодцов у Максима немного было, а всё орёл к орлу, и ни одного из них, слышь, не поймали - смекай! А теперь этот Соковнин - благочестивый человек и у властей - в ласках. И многие этак-то! Масловы, рыбники, от фальшивых денег вознеслись, а теперь старый-то Маслов золотую медаль носит. Ты не думай, я не осуждаю, а рассказываю. Тут вся верхняя Волга в старину-то разбоем жила, тем Воргород и славен, тем он и крепко встал. В каждой семье есть пятнышко, и, почитай, у всех в родне - монах али монахиня, а то скитница отмаливают грехи-то старинные. Разбои да фальшивые деньги, а после того Севастопольская кампания: ратников на войну снаряжали - лыко за кожу шло по той поре. Метель была денежная, ассигнации снегом на головы падали, серебро мерками мерили! Лабзин-купец, хлебник большой, в сороковом году, в голод великий, приехал к Бутурлину - губернатору: жертвую, говорит, голодным три мерки серебра! Это сколько? - спрашивают. Три, говорит, мерки, а сколько в них - мне не счесть! Не жалели денег-то, вроде бар. Одна разница - баре искуснее жить умеют. Они, брат, - да, они могут!

Старик, улыбаясь, закрыл глаза, словно вспомнив что-то хорошее, и, помолчав немного, продолжал:

- Ты одно помни: нет худа без добра, а и добро без худа - чудо! Господь наш русский - он добрый бог, всё терпит. Он видит: наш-то брат не столь зол, сколько глуп. Эх, сынок! Чтобы человека осудить, надо с год подумать. А мы, согрешив по-человечьи, судим друг друга по-звериному: сразу хап за горло и чтобы душа вон!

Слушая чудесные сказки отца, мальчик вспоминал его замкнутую жизнь: кроме лекаря Маркова и молодого дьячка Коренева, никто из горожан не ходил в гости, а старик Кожемякин почти никогда не гулял по городу, как гуляют все другие жители, нарядно одетые, с жёнами и детьми. Церковь они посещали Никольскую - самый бедный приход, а в монастыре, где молились лучшие люди города, Матвей никогда не был. Входя в свой тёмный и тесный старый храм, мальчик замечал, что народ расступается перед отцом нехотя, провожает его косыми взглядами, враждебным шёпотом.

Вспомнил он, как однажды Пушкарь шутя говорил Созонту:

- Откуда вы с хозяином - никому не известно, какие у вас деньги неведомо, и кто вы таковы - не знатно никому! Вот я - я здешний, слободской человек и могу тебе дедов-прадедов моих с десяток назвать, и кто они были, и чем их били, а ты - кто?

- Так вот как она строго жизнь наша стоит! - говорил отец, почёсывая грудь, - И надо бы попроще как, подружнее жить, а у нас все напрягаются, чтобы чужими грехами свои перед богом оправдать али скрыть, да и выискивают грехи эти, ровно вшей в одежде у соседа, - нехорошо! И никто никого не жалеет, зверьё-зверьём!

Матвей тихонько напомнил:

- А мать?

- Мать? - задумчиво переспросил старик. - Да-а, она жалела людей! Она слабая была, запуганная; у неё, видишь ты, отца с матерью на торговой площади кнутом били, а она это видела. Тут тоже не всё ладно: отец-то её богомаз был, в Елатьме жили они - это на Оке есть такое жительство, - ну, так вот, он будто ризу снял с иконы, а мать - спрятала. Отец говорит: барин ризу снял, а не я! Барин - церковный староста, богатейший человек был, а с отцом у него нелады были. Тёмное дело! Посадили их под арест, а они бежать, бариновы охотники - вослед и поймали их около Мурома, а отец-от Варварин отбиваться стал да зашиб, что ли, кого-то. Я о ту пору там был, в Елатьме этой, как били их, стоял в народе, глядь - девица на земле бьётся, как бы чёрной немочью схвачена. Ну, жалко стало? А как мать её с отцом в каторгу пошли, осталась она, Варвара-то, как овца в лесу. Женились мы, да вот сюда и приехали, купил я тут усадьбу эту и поставил завод. Канатное дело я хорошо прошёл, мне оно сначала приятно было; ходишь, бывало, вдоль струн да вспоминаешь прожитое, как бы на гуслях играя. Ну, и зажили. Не больно весело, а дружно. Раз только из-за серёг вышло: были у меня серьги яхонт-камень, жемчугом обложен, и подвески по жемчужине, с ноготь величиной, случаем они мне достались - богатейшая вещь! На, говорю, Варюха, носи! А она - не хочу, говорит. Душу, говорит, украшать надобно, а не тело. Я говорю - дура! Душа серёг носить не станет! Спорили, спорили...

Он искоса посмотрел на сына, закашлялся и умолк, прикрыв глаза.

Вскоре после болезни отец обвенчался. Невеста, молодая и высокая, была одета в голубой сарафан, шитый серебром, и, несмотря на жару, в пунцовый штофный душегрей. Её доброе, круглое лицо словно таяло, обливаясь слезами, и вся она напоминала речную льдину в солнечный весенний день.

Отец стоял в синей поддёвке и жёлтой шёлковой рубахе, на складках шёлка блестел огонь лампад, и Матвею казалось, что грудь отца охвачена пламенем, а голова и лицо раскалились.

Матвея нарядили в красную рубаху, плисовые синие штаны и сапоги зелёного сафьяна на мягкой подошве, по-татарски расшитые жёлтым и красным.

Свидетелями были лекарь, дьячок, Пушкарь и огромный чернобородый мужик из Балымер, Яков, дядя невесты. Венчались в будни, народу в церкви было немного, но в тёмной пустоте её всё время гулко звучал сердитый шёпот баб. Около Матвея стояла высокая, костлявая старуха, вся в чёрном, как монахиня, и шипела, перекоряясь с Власьевной.

- Тоже и про твоего хозяина нехорош слушок ходит...

- Всё-таки, сударыня моя, не чета он ей...

- Чёт - нечет, судьба мечет, а ты тут при чём будешь?

Матвей думал:

"Что ж отец Власьевну-то не прогнал?"

После обряда невеста попросилась идти домой по улице в венцах и с попом, но отец кратко сказал:

- Не надо!

По церкви поплыл глухой и грозный гул.

Шли домой. Матвей шагал впереди всех без картуза: он нёс на груди икону, держа её обеими руками, и когда, переходя дорогу, споткнулся, то услышал подавленный и как будто радостный крик Власьевны:

- Ой, запнулся!

Всю дорогу вслед за свадебным шествием бежала пёстрая собака; иногда она обгоняла людей; высокая старуха, забегая вперёд Матвея, грозила собаке пальцем и шипела:

- Чтоб те розорвало, окаянную!

А чернобородый мужик на всю улицу сказал:

- Пёстрое житьё-то сулит!

Пришли домой, на дворе бабы начали о чём-то спорить, молодая испуганно глядела на них голубыми глазами и жалобно говорила:

- Тётеньки, не знаю я, как это...

- Где хмель-от? - спрашивала чёрная старуха.

А кто-то злорадно удивлялся:

- Не знаи-ить, бабоньки, ай да молодуха! Не знаить, слышите!

Толстая баба, похожая на двухпудовую гирю, дёргала молодую за рукав, убеждая:

- А ты - во-ой! Ты вой!

И вдруг молодуха, вытаращив глаза, пронзительно запела:

Ой, бедная я, несчастная,

Ни подружек у меня, ни сватеек,

Ни отца родного, ни матери,

Не подарят мне, сиротинушке,

Ни овечки, ни телёночка...

- Дура! - строго и презрительно закричала чёрная старуха. - Это когда надо было выть? Перед церковью, ду-урёха!

Отец растолкал баб, взял молодую за руку и, ласково усмехаясь, сказал:

- Ты погоди - побью, тогда и взвоешь.

Пришли поп, дьякон и дьячок Коренев; все гости ввалились со двора в комнаты, толкаясь, уселись за стол и долго в молчании ели свадебную лапшу, курник (большой слоёный пирог - Ред.), пили водку и разноцветные наливки.

Матвей сидел обок с мачехой, заглядывая в глаза её, полно налитые слезами и напоминавшие ему фиалки и весенние голубые колокольчики, окроплённые росой. Она дичилась его, прикрывала глаза опухшими ресницами и отодвигалась. Видя, что она боится чего-то, он тихонько шепнул ей:

- Отец-то добрый...

Она вздохнула.

Пока за столом сидели поп и дьякон, все ели и пили молча, только Пушкарь неугомонно рассказывал что-то о военном попе.

- Хоть я, говорит, человек безоружный, но за уши вас оттаскать могу! Да и цап его за ухо, юнкера-то!

Поп звонко хохотал, вскидывая голову, как туго взнузданная лошадь; длинные волосы падали ему на угреватые щёки, он откидывал их за уши, тяжко отдувался и вдруг, прервав смех, смотрел на людей, строго хмурясь, и громко говорил что-нибудь от писания. Вскоре он ушёл, покачиваясь, махая рукою во все стороны, сопровождаемый старым дьяконом, и тотчас же высокая старуха встала, поправляя на голове тёмный платок, и начала говорить громко и внушительно:

- Не дело, боярин Савёл Иваныч, что обряда ты ни в чём соблюдать не хочешь, и тебе, Палагея, знать бы - не дело делаешь! В дом ты пришла заздравной чары гостям не налила...

Отец чмокнул губой и громко проговорил:

- Налей сама да и вылакай, - ведьма!

- Брось, матушка! - сказал Яков, махнув рукой, и стал насыпать ложкой в стакан водки сахарный песок.

Баба, похожая на гирю, засмеялась, говоря:

- Какие уж порядки да обряды - цветок-от в курнике воткнут был совсем зря: всем ведомо, что невеста-то не девушка! Сорван уж давно цветочек-от!

Мачеха, наклоня голову, быстро перекрестилась; наклонив голову, Матвей услыхал её шёпот:

- Богородица... благословенная...

Отец встал и рявкнул на баб:

- Цыц!

Словно переломившись в пояснице, старуха села, а он широко повёл рукой над столом, говоря спокойно и густо:

- Вас позвали не уставы уставлять, а вот - ешьте да пейте, что бог послал!

- А я не хочу есть! - заявил Яков, громко икнув и навалившись грудью на стол.

- Ну, пей!

- А я и пить не хочу! Вино твоё вовсе не скусно.

- То-то ты сахару в него навалил!

- А тебе жаль?

Чернобородый мужик ударил ладонью по столу и торжествующе спросил:

- Ж-жаль?

- Ну, сиди! - сказал отец, отмахнувшись от него рукою.

Все кричали: Пушкарь спорил с дьячком, Марков - с бабами, а Яков куражился, разбивал ложки ударом ладони, согнул зачем-то оловянное блюдо и всё гудел:

- И сидеть не хочу! Я - гость! Ты думаешь, коли ты городской, так это тебе и честь?

Отец презрительно чмокнул и сказал:

- Эка свинья!

- Кто? - спросил Яков, мигая тупыми глазами.

- Ты!

Чернобородый мужик подумал, поглядел на хозяина и поднялся, опираясь руками о стол.

- Матушка! Марья! - плачевно крикнул он. - Айдате отсюда!

Вскочила молодая, заплакала.

- Дяденька Яков! Баушка Авдотья, тётенька...

Назад Дальше