Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький 32 стр.


После Цветаева всегда говорила Галатская, и всегда её речи начинались звонким возгласом:

- Ах, дело совсем не в том, чтобы спорить о частностях!

Её лицо краснело ещё более, рот быстро закрывался и открывался, и слова сыпались из него тёмные в своей связи и раздражающе резкие в отдельности. Кожемякин беспокойно оглядывался вокруг, смотрел на попадью, всё ниже и равнодушнее склонявшую голову над своей работой, - эта серая гладкая голова казалась полною мыслей строгих, верных, но осторожных, она несколько успокаивала его.

После речи Галатской Цветаев и Рогачев начинали, вперебой, оспаривать её, первый взвизгивал обиженно, а второй сильным добрым басом рубил, упирая на "о":

- Это - не по существу!

Он был похож на большой инструмент, которым долго работали, широкий, плотный, с лицом точно стёртым, маленькими, слинявшими глазами и какой-то подержанной головой, он двигался развинченно, неверно, в груди у него хрипело, и часто его схватывал кашель.

Сеня Комаровский был молчалив. Спрятав голову в плечи, сунув руки в карманы брюк, он сидел всегда вытянув вперёд короткие, маленькие ноги, смотрел на всех круглыми, немигающими глазами и время от времени медленно растягивал тонкие губы в широкую улыбку, - от неё Кожемякину становилось неприятно, он старался не смотреть на горбуна и - невольно смотрел, чувствуя к нему всё возрастающее, всё более требовательное любопытство.

Горюшина слушала речи и споры открыв рот, круглый как у рыбы, часто мигая пустыми глазами какого-то жидкого цвета, и вздыхала, точно глубоко всасывая в себя слова.

Ярким пятном выделялось нахмуренное лицо Максима; приглаживая волосы, он поднимал руки так, точно не торопясь и осторожно лез куда-то вверх по невидимой лестнице, его синий глубокий взгляд порою останавливался на фигуре Горюшиной и - увлажнялся, темнел, ноздри вздрагивали, а Кожемякин, видя это, неприязненно думал:

"Жеребец! Его допустили к разуму, а он - своё соображает".

И тёмные глаза Комаровского тоже нередко слепо останавливались на лице и фигуре женщины, - в эти секунды они казались большими, а белков у них как будто не было.

"Совсем совиное лицо", - соображал Кожемякин.

Все вели себя свободно, почти каждая речь вызывала десятки возражений, и вначале это удивляло Кожемякина:

"Сколько мыслей в людях!" - почти с восхищением думал он. Это обилие мыслей, простых, понятных, легко разрешавших сложную путаницу жизни, вооружало душу бодростью, внушая доверие к людям, к силе их разума и уважение к добрым намерениям их. И было приятно сознавать, что столь значительные люди явились в его городе и в его собственном, Кожемякина, доме звучат все эти смелые слова. Резкости перестали пугать, и только когда Галатская открывала свой большой рот, он опасливо наклонял голову и старался не смотреть на девицу, всегда тайно желая, чтобы кто-нибудь скорее остановил бурный поток её слов.

Он записал в свою тетрадку:

"С внешности Капитолина беззлобна и даже будто простовата, на словах же неукротима пуще всех и заставляет думать, что двигатели жизни людской несчастие и озлобление. О голоде, ожидаемом в этом году, говорит с явной радостью, и по её суждениям выходит так, что чем хуже человеку, тем это полезней для него. Если правда, что только горе может душу разбудить, то сия правда - жестокая, слушать её неприятно, принять трудно, и многие, конечно, откажутся от неё; пусть лучше спит человек, чем терзается, ибо всё равно: и сон и явь одинаково кончаются смертью, как правильно сказал горбун Комаровский.

Притом Капитолина ещё и невежливая девица: зовёт меня по имени редко, а всё больше купец и хозяин. Назвал бы я её за это нехорошим словом, дурой, примерно, - да вижу, что и всех она любит против шерсти гладить, дерзостями одаривать. Заметно, что она весьма любит котят дымчатых, - когда такого котёнка увидит, то сияет вся и делается доброй, чего однако сама же как бы стыдится, что ли.

Очень трудно её понять и никак не привесишься, чтоб поговорить с нею просто, по душе, без фырканья с её стороны и без крика. Одета хотя и не бедно, а неряшливо: кофта подмышками всегда сильно пропотевши и крючки не везде целы, все прорешки светятся. Гляжу я на неё, гляжу, да иной раз и подумаю: кто такую решится полюбить? Никто, наверно, не решится".

Когда он свыкся с людьми и вошёл в круг их мыслей, ему тоже захотелось свободно говорить о том, что особенно бросалось в глаза во время споров, что он находил неправильным. И сначала робко, конфузливо, потом всё смелее и настойчивее он стал вмешиваться в споры.

- Позвольте мне заметить? - просил он, привставая ни стуле и чувствуя, что кровь отхлынула у него от лица, а сердце стучит торопливо.

Получив от дяди Марка ласковое разрешение, он, стараясь выражаться вычурнее, говорил всегда одно и то же:

- Видите ли - вот вы все здесь, желающие добра отечеству, без сомнения, от души, а между тем, из-за простой разницы в способах совершения дела, между вами спор даже до взаимных обид. Я бы находил, что это совсем лишнее и очень мешает усвоению разных мыслей, я бы просил - поласковей как и чтобы больше внимания друг ко другу. Это - обидно, когда такие, извините, редкие люди и вдруг - обижают друг друга, стараясь об одном только добре...

Иногда, растроганный своею речью, поддаваясь напору доброго чувства к людям, он чуть не плакал - это действовало на слушателей, они, конфузливо усмехаясь, смотрели на него ласково, а дядя Марк одобрительно посмеивался, весь в дыму.

- Это верно! - говорил кто-нибудь иногда весело, иногда тихо и грустно.

"Против меня - не спорят!" - с некоторой гордостью думал Кожемякин и продолжал:

- Теперь - второе, вот Капитолина Петровна, да и все, хотя - поменьше её, очень нападают на купечество, дворянство и вообще на богатых людей, понося их всячески за жадность и корыстолюбие, - очень хорошо-с! Однако вот господин Цветаев доказывает, да и сам Марк Васильевич тоже очень правильно говорит всегда, что человек есть - плод и ничем другим, кроме того, каков есть, не может быть. Так что, осуждая и казня человека-то, всё-таки надо бы не забывать, что, как доказано, в делах своих он не волен, а как ему назначено судьбою, так и живёт, и что надобно объяснить ему ошибку жизни в её корне, а также всю невыгоду такой жизни, и доказывать бы это внушительно, с любовью, знаете, без обид, по чувству братства, - это будет к общей пользе всех.

Он усиленно старался говорить как можно мягче и безобиднее, но видел, что Галатская фыркает и хотя все опять конфузятся, но уже как-то иначе, лица у всех хмурые и сухие, лицо же Марка Васильевича становилось старообразно, непроницаемо, глаза он прятал и курил больше, чем всегда.

Все слушали его молча, иногда Цветаев, переглядываясь с Галатской, усмехался, она же неприятно морщилась, - Кожемякин, заметив это, торопился, путался в словах, и, когда кончал, кто-нибудь снова неохотно говорил:

- В общем - это верно...

Чаще других, мягче и охотнее отзывался Рогачев, но и он как будто забывал, на этот случай, все слова, кроме двух:

- Это так.

И скоро Кожемякин заметил, что его слова уже не вызывают лестного внимания, их стали принимать бесспорно и, всё более нетерпеливо ожидая конца его речи, в конце торопливо говорили, кивая ему головой:

- Да, да, это так...

- Приблизительно верно, конечно...

Потом Галатская и Цветаев стали даже перебивать его напоминающими возгласами:

- Мы уже слышали это!

И дядя Марк не однажды строго останавливал их:

- Позвольте, дайте же кончить.

Кожемякин отмечал уже с недоумением и обидой: "Не оспаривают, даже и не слушают; сами говорят неумеренно, а для меня терпенья нет..."

Наконец случилось так, что Максим, не вставая со стула, заговорил против хозяина необычным складом речи, с дерзостью большей, чем всегда:

- Вы, Матвей Савельич, видно, не замечаете, что всегда говорите одно и то же, и все в пользу своего сословия, а ведь не оно страждет больше всех, но по его воле страждет весь народ.

Строгий и красивый, он всё повышал голос, и чем громче говорил, тем тише становилось в комнате. Сконфуженно опустив голову, Кожемякин исподлобья наблюдал за людьми - все смотрели на Максима, только тёмные зрачки горбуна, сократясь и окружённые голубоватыми кольцами белков, остановились на лице Кожемякина, как бы подстерегая его взгляд, да попадья, перестав работать, положила руки на колени и смотрела поверх очков в потолок.

Максим кончил говорить, поправил волосы.

- Прекрасно, очень хорошо! - воскликнула Галатская, ёрзая по дивану. Нуте-ка, хозяин, что вы скажете?

И снова стало тихо, только дядя Марк недовольно сопел.

Кожемякин поднялся, опираясь руками на стол, и, не сдерживая сердитого волнения, сказал:

- Вздорно ты балагуришь, Максим, и даже неприятно слушать...

Все тихонько загудели, зашептались, а дядя Марк, подняв руку, ласково, но строго сказал:

- Спокойно, Матвей Савельич, спокойно!

- Спокойно, Матвей Савельич, спокойно!

- Что мне беспокоиться? - воскликнул Кожемякин, чувствуя себя задетым этим неодобрительным шёпотом. - Неправда всё! Что мне моё сословие? Я живу один, на всеобщем подозрении и на смеху, это - всем известно. Я про то говорил, что коли принимать - все люди равны, стало быть все равно виноваты и суд должен быть равный всем, - вот что я говорю! И ежели утверждают, что даже вор крадёт по нужде, так торговое сословие - того больше...

Галатская бесстыдно и громко засмеялась, Цветаев тоже фыркнул, по лицу горбуна медленно поползла к ушам неприятная улыбка - Матвей Савельев похолодел, спутался и замолчал, грузно опустясь на стул.

- Позвольте! - сразу прекратив шум, воскликнул дядя Марк и долго, мягко говорил что-то утешительное, примиряющее. Кожемякин, не вслушиваясь в его слова, чувствовал себя обиженным, грустно поддавался звукам его голоса и думал:

"Предпочитают мальчишку..."

После спора с дворником на собрании он ночью записал:

"Сегодня Максимка разошёлся во всю дерзость, встал при всех против меня и продолжительно оспаривал, а все - за него и одобряли. Сконфузился я, конечно; в своём доме, против своего же работника спорить невместно и недостойно. Даже удивительно, как это всем руководящий Марк Васильев не усмотрел несоответствия и допустил его до слова. Будь это Шакир, человек в летах и большой душевной солидности, - другое дело, а то - молодой паренёк, вроде бубенчика, кто ни тряхни - он звякнет. Конечно, Марку-то Васильичу мысли всегда дороже людей, но однако - откуда же у Максимки свои мысли явились бы? Мысли у всех - общие, и один им источник для всех - всё тот же Марк Васильич. Стал он теперь очень занят, дома бывает мало, ночами долго гуляет в полях, и поговорить душевно с ним не удаётся всё мне. И опять я как будто начинаю чувствовать себя отодвинутым в сторону и некоторой бородавкой на чужом носу".

Незаметно прошёл май, жаркий и сухой в этом году; позеленел сад, отцвела сирень, в молодой листве зазвенели пеночки, замелькали красные зоба тонконогих малиновок; воздух, насыщенный вешними запахами, кружил голову и связывал мысли сладкою ленью.

Манило за город, на зелёные холмы, под песни жаворонков, на реку и в лес, празднично нарядный. Стали собираться в саду, около бани, под пышным навесом берёз, за столом, у самовара, а иногда - по воскресеньям - уходили далеко в поле, за овраги, на возвышенность, прозванную Мышиный Горб, оттуда был виден весь город, он казался написанным на земле ласковыми красками, и однажды Сеня Комаровский, поглядев на него с усмешечкой, сказал:

- Красив, подлец! А напоминает вора на ярмарке - снаружи разодет, а внутри - одни пакости...

Авдотья Горюшина поглядела на него пустыми глазами и заметила тихонько, не осуждая:

- Везде есть хорошие люди.

- Как во всякой лавочке - уксус, - не глядя на неё, проговорил горбун, а она, вздыхая, обратилась к Матвею Савельеву:

- Этого я не понимаю, про уксус...

Почти в первый раз она заговорила с ним, и Кожемякин вдруг обрадовался, засмеялся.

- Семён Иванович любит загадками говорить...

Сузив зрачки, горбун строго сказал ей:

- Вам и не надо ничего понимать, вам просто надо замуж выйти.

- Ой, что вы это! - воскликнула женщина, покраснев и опуская глаза.

- Верно, Матвей Савельич, замуж? - спросил горбун.

Кожемякин заговорил:

- Это - глядя за кого. Конечно, для молодой женщины замужество...

Подошла Галатская, обмахиваясь платком, прислушалась и, сморщив лицо, фыркнула:

- Фу, какие пошлости!

И пламенно начала о том, что жизнь требует от человека самопожертвования, а Сеня, послушав её, вдруг ехидно спросил:

- Что ж, по-вашему, жизнь, как старуха нищая, всякую дрянь, сослепу, принимает?

Галатская, вспыхнув, закричала, а Матвей Савельев подумал о горбуне:

"Чего он всегда при Авдотье грубит? Ведь ежели у него расчёт на неё этим не возьмёшь!"

И внимательно оглядел молодое податливое тело Горюшиной, сидевшей рядом с ним.

А через неделю он услыхал в саду тихий голос:

- Оставьте, не трогайте...

В ответ загудел Максим:

- Да ведь уж всё равно!

Кожемякин вздрогнул, высунулся в окно и снова услыхал нерешительный, уговаривающий голос женщины:

- Тут такое дело и люди такие...

- Дело делом, а сердца не задавишь, - внятно, настойчиво и сердито сказал дворник.

"Ах, кобель!" - воскликнул про себя Матвей Савельев и, не желая, позвал дворника, но тотчас же, отскочив от окна, зашагал по комнате, испуганно думая:

"Зачем это я? Что мне?"

И, когда Максим встал в двери, смущённо спросил его:

- Самовар - готов?

- Нет ещё...

- Отчего? Там пришёл кто-то.

- Авдотья Гавриловна.

Кожемякин пристально оглядел дворника и заметил, что лицо Максима похудело, осунулось, но стало ещё более независимым и решительным.

"Одолеет он её!" - с грустью подумал Кожемякин и, отвернувшись в сторону, махнул рукой.

- Ну, иди!

И снова сердито думал, стоя среди комнаты:

"Жил бы с кухаркой; женщина ещё в соку, и это в обычае, чтобы дворник с кухаркой жил. А он - эко куда заносится!"

Взглянув на себя в зеркало и вздохнув, пошёл в сад, неся в душе что-то неясное, беспокойное и новое.

Горюшина, в голубой кофточке и серой юбке, сидела на скамье под яблоней, спустив белый шёлковый платок с головы на плечи, на её светлых волосах и на шёлке платка играли розовые пятна солнца; поглаживая щёки свои веткой берёзы, она задумчиво смотрела в небо, и губы её двигались, точно женщина молилась.

Кожемякин поздоровался и сел рядом, думая:

"Тихая, покорная. Она уступит..."

Жужжали пчелы, звук этот вливался в грудь, в голову и, опьяняя, вызывал неожиданные мысли.

- Вы ведь вдова? - спросил он тихо.

- Третий год.

- Долго были замужем-то?

- Год пять месяцев...

Отвечала не спеша, но и не задумываясь, тотчас же вслед за вопросом, а казалось, что все слова её с трудом проходят сквозь одну какую-то густую мысль и обесцвечиваются ею. Так, говоря как бы не о себе, однотонно и тускло, она рассказала, что её отец, сторож при казённой палате, велел ей, семнадцатилетней девице, выйти замуж за чиновника, одного из своих начальников; муж вскоре после свадьбы начал пить и умер в одночасье на улице, испугавшись собаки, которая бросилась на него.

- Ласковый был он до вас? - участливо спросил Кожемякин.

- Н-не знаю, - тихо ответила она и тотчас, спохватясь, мило улыбнулась, объясняя: - Не успела даже присмотреться, то пьяный, то болен был, - сердце и печёнка болели у него и сердился очень, не на меня, а от страданий, а потом вдруг принесли мёртвого.

- Так что жизни вы и не испытали?

Сломав ветку берёзы, она отбросила её прочь, как раз под ноги горбатому Сене, который подходил к скамье, ещё издали сняв просаленную, измятую чёрную шляпу.

- А я думал - опаздываю! - высоким, не внушающим доверия голосом говорил он, пожимая руки и садясь рядом с Горюшиной, слишком близко к ней, как показалось Кожемякину.

Вслед за ним явились Цветаев и Галатская, а Кожемякин отошёл к столу и там увидел Максима: парень сидел на крыльце бани, пристально глядя в небо, где возвышалась колокольня монастыря, окутанная ветвями липы, а под нею кружились охотничьи белые голуби.

- Бесполезно! - вдруг разнёсся по саду тенор горбуна.

- По-озвольте! - пренебрежительно крикнул Цветаев, а Галатская кудахтала, точно курица:

- Кого, кого?

И снова голос горбуна пропел:

- Всех - на сорок лет в пустыню! И пусть мы погибнем там, родив миру людей сильных...

Кожемякин, усмехнувшись, сказал Максиму:

- Горбатый всегда так - молчит, молчит, да и вывезет несуразное.

Но, к его удивлению, Максим ответил:

- Он - умный.

А тенор Комаровского, всё повышаясь, пел:

- Голубица тихая - не слушайте их! Идите одна скромной своей дорогой и несите счастье тому, кто окажется достойным его, ибо вы созданы богом...

- Богом! - взвизгнула Галатская.

- Чтобы дать счастье кому-то, вы созданы для материнства...

- Видите? - спросил Максим, вставая с кривой усмешкой на побледневшем лице. - Он - хитрый...

- Зови их! - сказал Кожемякин, но Максим, не двигаясь, заложил руки за спину и крикнул:

- Чай пить!..

"Ревнует, видно!" - не без удовольствия подумал хозяин и вздохнул, вдруг загрустив.

К столу подошли возбуждённые люди, сзади всех горбун, ехидно улыбаясь и потирая бугроватый лоб. Горюшина, румяная и смущённая, села рядом с ним и показалась Кожемякину похожей на невесту, идущую замуж против своей воли. Кипел злой спор, Комаровский, повёртываясь, как волк, всем корпусом то направо, то налево, огрызался, Галатская и Цветаев вперебой возмущённо нападали на него, а Максим, глядя в землю, стоял в стороне. Кожемякину хотелось понять злые слова необычно разговорившегося горбуна, но ему мешали настойчивые думы о Горюшиной и Максиме.

"Тихая, покорная", - в десятый раз повторял он про себя.

Назад Дальше