Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький 39 стр.


- Ты чего это? - спросил Кожемякин.

Мужик сплюнул в сторону и сказал:

- Так.

- Ждёшь кого, что ли?

- Зачем? Я - не здешний, кого мне ждать?

Вечерами в кухне Орина, зобатая кухарка, искала у него в голове и, точно ребёнку, рассказывала сказки, а он, редко глядя в лицо ей, покрикивал и фыркал:

- Тиша, волосья рвёшь! Сказывала эту, другую говори!

Кожемякин стал бояться его, а рассчитать не решался. Тогда он как-то вдруг надумал продать завод и остаться с одним Шакиром, но было жалко дом.

"Не буду открывать завода с весны, - решил он, наконец. - К чему он?"

Пробовал читать оставшиеся после дяди Марка книги; одна из них начиналась словами:

"В предыдущих частях этого труда", а другая:

"Культура или цивилизация в обширном, этнографическом смысле, в своём целом слагается..."

- Нет, это мне не по зубам, - сказал он сам себе, прочитав страницу, и закрыл книгу.

Тянуло к людям, всё чаще вспоминались убедительные речи кривого:

"Каждый должен жить в своём сословии, оно - та же семья человеку..."

И вдруг, с лёгкостью, изумившей его, он вошёл в эту семью: отправился однажды к мяснику Посулову платить деньги, разговорился с ним и неожиданно был приглашён в воскресенье на пирог.

Алексей Иванович Посулов, человек небольшой, коренастый, имел длинную шею, и за это в городе прозвали его Шкаликом. Лицо у него было красное и безволосое, как у скопца, только в углах губ росли рыжеватые кустики; голова - бугроватая, на месте бровей - какие-то шишки, из-под них смотрели неразличимые, узкие глаза. Он часто раздувал ноздри широкого носа, громко втягивал ими воздух и крякал, точно всегда подавляя что-то, пытавшееся вырваться из его крепко сжатых губ. Говорил он немного, отрывисто, но слушал внимательно, наставив на голос большое, тяжёлое ухо, причём глаза его суживались ещё более и смотрели в сторону.

А его супруга Марфа Игнатьевна была почти на голову выше его и напоминала куклу: пышная, округлая, с белой наливной шеей и фарфоровым лицом, на котором правильно и цветисто были нарисованы голубые глаза. Всё, что говорила она, сопровождалось приветливой улыбкой ярко-красных губ, улыбка эта была тоже словно написана, и как будто женщина говорила ею всем и каждому:

"Делайте что хотите, а я своё знаю".

Обедали в маленькой, полутёмной комнате, тесно заставленной разной мебелью; на одной стене висела красная картина, изображавшая пожар, - огонь был написан ярко, широкими полосами, и растекался в раме, точно кровь. Хозяева говорили вполголоса - казалось, в доме спит кто-то строгий и они боятся разбудить его.

- Ты! - обращался Шкалик к жене. - Дай перец, не видишь?

Она, улыбаясь, поднимала белую, полную руку и снова сидела, словно кулич.

Угрюмые окрики Посулова смущали гостя, он ёжился и раз, когда ему стало особенно неловко, сказал хозяйке:

- Строг с вами супруг-то...

Спокойно, негромко она ответила:

- Днём он всегда сердитый.

А Посулов, смигнув строгое выражение с лица, сказал поласковее:

- Как с ними иначе? Зверьё ведь.

Но тотчас же, взглянув на жену, округлил глаза ещё более строго и неприязненно.

Водки он пил немного, но настойчиво угощал гостя и жене внушал:

- Угощай! Что зеваешь?

Когда Кожемякин отказывался - он густо, недовольно крякал, а глаза Марфы сонно прикрывались ресницами, точно она вдруг чувствовала усталость.

Кожемякин не находил ничего, о чём можно бы говорить с этими людьми; заговорив о городской думе, он получил в ответ:

- Жулики там сидят.

"Да ведь ты тоже там", - едва не сказал гость хозяину. Спросил хозяйку, из-за чего началась драка на свадьбе у Смагиных, - она, улыбаясь, ответила:

- Я ушла ещё до драки.

А Шкалик равнодушно объяснил:

- Никон Маклаков начал...

- Дико живут наши люди.

Посулов крякнул, подумал, отвёл глаза в сторону и со вкусом произнёс:

- Зверьё!

Сейчас же после обеда начали пить чай, хозяйка всё время твердила:

- Ещё чашечку.

- Благодарствую!

- Нет, пожалуйста! С вареньицем!

И, поглядывая на гостя, улыбалась, заря зарей.

А муж её молча следил, как гость пьёт, командуя жене:

- Наливай!

Сквозь сафьяновую кожу его лица проступил пот, оно залоснилось, угрюмость как будто сплыла с него, и он вдруг заговорил:

- Ты что ж это, Матвей Савельев, отшельником живёшь? Гнушаешься людей-то, что ли?

Кожемякин, отяжелев после обеда, удручённый долгим молчанием, усмехнулся и не мог ничего ответить. Надув щёки, Шкалик вытер их пёстрым платком и спросил:

- В карты играешь?

- Не умею, - сказал Кожемякин.

Марфа, мотая головой, расстегнула две верхние пуговицы синей ситцевой кофты, погладила горло большой ладонью, равнодушно выдохнув:

- Они - научат.

- Научим! - серьёзно подтвердил Шкалик. - Ты вот приходи в то воскресенье, я позову Базунова, Смагина, - а? Приходи-ка!

- Ладно, спасибо, я приду, - обещал Кожемякин.

Хозяин несколько оживился, встал, прошёл по комнате и, остановясь в углу перед божницей с десятком икон в дорогих ризах, сказал оттуда:

- Вот и приходи!

Чувствуя, что ему неодолимо хочется спать, а улыбка хозяйки и расстёгнутая кофта её, глубоко обнажавшая шею, смущают его, будя игривые мысли, боясь уронить чем-нибудь своё достоинство и сконфузиться, Кожемякин решил, что пора уходить. С Марфой он простился, не глядя на неё, а Шкалик, цепко сжимая его пальцы, дёргал руку и говорил, словно угрожая:

- Гляди же, приходи!

В воскресенье Кожемякин был и удивлён и тронут общей приветливостью, с которой его встретили у Посуловых именитые горожане. Градской голова Базунов, человек весьма уважаемый в память об отце его, - гладкий, складный, чистенький, в длинном до пят сюртуке и брюках навыпуск, весь точно лаком покрытый. Голова смазана - до блеска - помадой, тёмная борода и усы разобраны по волоску, и он так осторожно притрагивается к ним пальцами в перстнях, точно волосы сделаны из стекла. Его пухлое, надутое лицо не запоминалось, как и лицо его жены, одетой, по старине, в шёлковую головку, шерстяное набойчатое платье лилового цвета и шёлковую цвета бордо кофту. В ушах у неё болтались тяжёлые старинные серьги, а на руках были надеты кружевные нитянки без пальцев.

Вторым почётным гостем был соборный староста Смагин, одетый в рубаху, поддёвку и плисовые сапоги с мягкими подошвами; человек тучный, с бритым, как у старого чиновника, лицом и обиженно вытаращенными водянистыми глазами; его жена, в чёрном, как монахиня, худая, высокая, с лошадиными челюстями и короткой верхней губой, из-за которой сверкали широкие кости белых зубов.

А третья пара - краснорядец ( красные ряды - торговые ряды, где продаётся мануфактура - Ред.) Ревякин с женою; он - длинный, развинченный, остробородый и разноглазый: левый глаз светло-голубой, неподвижный, всегда смотрит вдаль и сквозь людей, а правый - темнее и бегает из стороны в сторону, точно на нитке привязан. И лицо у него двустороннее: левая половина спокойна и точно припухла от удара, а на правой скула выдалась бугром, кожа щеки всё время вздрагивает, точно кусаемая невидимой мухой. Его супруга - Машенька - весёлая говорунья, полненькая и стройная, с глазами как вишни и неуловимым выражением смуглого лица, была одета ярко в красную муаровую кофту, с золотистым кружевом, и серую юбку, с жёлтыми фестонами и оборками. Подвижная, ловкая, она всё время вертелась по комнате, от неё пестрило в глазах и крепко веяло духами пачулей.

Сначала долго пили чай, в передней комнате, с тремя окнами на улицу, пустоватой и прохладной; сидели посредине её, за большим столом, перегруженным множеством варений, печений, пряниками, конфетами и пастилами, - Кожемякину стол этот напомнил прилавки кондитерских магазинов в Воргороде. Жирно пахло съестным, даже зеркало - казалось - смазано маслом, жёлтые потеки его стекали за раму, а в средине зеркала был отражён чёрный портрет какого-то иеромонаха, с круглым, кисло-сладким лицом.

Женщины сидели все вместе за одним концом стола, ближе к самовару, и говорили вполголоса, не вмешиваясь в медленную, с большими зияниями напряжённой тишины беседу мужчин.

Кожемякин сразу же заметил, что большой, дряблый Смагин смотрит на него неприязненно, подстерегающе, Ревякин - с каким-то односторонним любопытством, с кривой улыбкой, половина которой исчезала в правой, пухлой щеке. Базунов, округлив глаза, как баран, не отрываясь смотрит на стену, в лицо иеромонаха, а уши у него странно вздрагивают. Шкалик, то и дело поднимаясь со стула, медленно, заложив руки за спину, обходит вокруг стола, оглядывая всё, точно считал - что съедено? А женщины, явно притворяясь, что не замечают нового человека, исподлобья кидают в его сторону косые взгляды и, видимо, говорят о нём между собою отрывисто и тихонько. Это подавляло Кожемякина, он чувствовал себя неудобно, стеснённый плохо скрытым интересом к нему; казалось, что интерес этот враждебен. В беседе мужчин слышалось напряжение, как будто они заставляли друг друга думать и говорить не о том, что близко им; чувствовалось общее желание заставить его разговориться особенно неуклюже заботился об этом Посулов, но все - а Ревякин чаще других - мешали ему, обнаруживая какую-то торопливость.

- Вот, Матвей Савельев, - крякнув, начинал мясник, хмурясь и надувая щёки, - какое удовольствие - грех?

- А всякое, - вставил Смагин, испытующе оглядывая Кожемякина.

Ревякин, прищурив глаз, спросил:

- Ну, а если я псалмы пою?

- Это не удовольствие, а молитва будет, - заметил Смагин строго.

- А если я и молюсь с удовольствием даже?

- Как тут сказать? - озабоченно пробормотал Базунов, не отводя глаз от портрета иеромонаха.

- А - врёшь, Виктор! - крикнул Смагин Ревякину. - Удовольствие - смех, со смехом не помолишься!

- Ну, а если я - в радости пред богом? - упорствовал Ревякин.

Шкалик, видимо не желая спора между своими и боясь возможных обид, крякал и, вытирая лысоватую бугристую голову, командовал, как на пожаре:

- Марфа, - угощай!

Она поднималась, вырастала над столом, почти касаясь самовара высокою грудью, и пела, немножко в нос:

- Дорогие гости, пожалуйте, не обессудьте!

Ревякин доказывал Смагину, помахивая длиной, костистой рукой:

- Лишь бы - с верой, а бог всё примет: был отшельник, ушёл с малых лет в леса, молитв никаких не знал и так говорил богу: "Ты - один, я - один, помилуй меня, господин!"

С женского конца стола неожиданно и свежо вступила в спор Машенька:

- Перепутал ты, Виктор: было их двое и молились они: "Двое - вас, двое - нас, помилуйте нас!"

- Это больше похоже на правду, - сказал Базунов, одобрительно кивнув женщине.

Но Смагин не уступает:

- Вовсе не похоже! Бог - один, а не два!

- Они не знали сколько! - крикнула Машенька.

- Должны знать, что - троица, чай, празднуют ей!

- Кто же в лесу празднует?

- В лесу-то? - краснея и тряся головой, воскликнул Смагин.

О чём бы ни заговорили - церковный староста тотчас же начинал оспаривать всех, немедленно вступал в беседу Ревякин, всё скручивалось в непонятный хаос, и через несколько минут Смагин обижался. Хозяин, не вмешиваясь в разговор, следил за ходом его и, чуть только голоса возвышались, - брал Смагина за локоть и вёл в угол комнаты, к столу с закусками, угрюмо и настойчиво говоря:

- Выпьем доморощенной!

Вздыхая и не спеша, за ними шёл Базунов, Ревякин стремительно подбегал к дамам, приглашая их разделить компанию, они, жеманясь, отказывались, комната наполнялась оживлённым шумом, смехом, шелестом юбок, звоном стекла, чавканьем и похвалами умелой хозяйке.

В одну из таких минут около Кожемякина очутилась бойкая Машенька, поглядывая в зеркало, она оправляла причёску, вертя змеиной головой, и вдруг он услыхал тихий шёпот:

- Не садитесь в карты со Шкаликом. Не спорьте со Смагиным - высмеять вас собрался.

И тотчас же громко спросила:

- А вы что же, Матвей Савельич, к столу-то?

Смущённый, обрадованный, он бормотал:

- Покорнейше благодарю! Не пожелаете ли со мной рюмочку?

- Отчего же нет?

Взяла его под руку и бойко повела к столу, а муж встретил их криком:

- Глядите - Машенька-то, отшельника-то!

Все улыбались, смеялись.

После выпивки снова начинался сторонний, надуманный разговор; Кожемякин слушал и удивлялся: почему они не говорят о своих делах, о городе, о несчастиях голодного года?

Наконец Посулов густо крякнул и сказал жене:

- Ну-ка, готовь!

Пышная Марфа позвала кухарку и вместе с нею стала выдвигать из комнаты чайный стол; дамы делали вид, что помогают в этом; качаясь, дребезжала посуда, и они вперебой кричали:

- Ах, тише, тише!

Машенька Ревякина, подскочив к Матвею Савельеву, игриво сказала ему:

- Вы - с нами! Непременно! Мужчин и так четверо, а у нас Марфенька не играет - слышите?

Не похоже на себя, как-то жалостно и тихо Посулов сказал ей, глядя в сторону:

- Экая ты! Чай - Виктора посадили бы с собой-то!

- Нет уж!

Посулов махнул рукой и угнетённо отошёл, а Машенька, подмигнув Кожемякину, шепнула:

- Видали?

Тронутый её защитой, он, повеселев, стал играть и один за другим сразу же поставил три ремиза, чем весьма понравился дамам.

Базуниха, выигрывая чаще всех, сладостно распустила толстые губы и удивлялась ему:

- Ах, Матвей Савельич, какой вы рисковой!

А Смагина, двигая лошадиной челюстью, глухим голосом предвещала, точно цыганка:

- Таким вот мужчинам иной раз долго ничего не даётся, да вдруг сразу всё и привалит! Это очень опасные мужчины!

И левой рукою опуская карты под стол, прежде чем посмотреть, крестила их там.

- Вы - опасный? - спрашивала Машенька, строя глазки, и хохотала, а Кожемякин благодарно и ласково улыбался ей.

Она казалась ему то легкомысленной и доброй, то - хитрой, прикрывающей за своим весельем какие-то тёмные мысли: иногда её круглые глаза, останавливаясь на картах, разгорались жадно, и лицо бледнело, вытягиваясь, иногда же она метала в сторону Марфы сухой, острый луч, и ноздри её красивого носа, раздуваясь, трепетали.

"Не любит она эту", - соображал Кожемякин, храбро ставя ремиз за ремизом.

Хозяйка, оставаясь на страже своих обязанностей, плавала из комнаты в кухню и обратно, обходила вокруг столов и, на минутку останавливаясь сзади Кожемякина, заглядывала в его карты. Почти всегда, когда он стучал, объявляя игру, она испуганно вскрикивала:

- Ой, что вы, с такими картами разве можно?

И дышала ему в затылок раздражающим теплом.

Женщины кончили игру раньше мужчин, потому что Базунова начала выигрывать, а Смагина рассердилась на это и закапризничала.

- Проиграли мы с вами! - сказала Машенька Кожемякину, прищурив глаза, и тотчас утешила:

- Ну, ничего, здесь проиграли, а в другом месте, может, и выиграем...

"Это на что она намекает?" - подумал Кожемякин, несмело улыбаясь в лицо ей.

В дверь снова вдвинули круглый стол, накрытый для ужина: посреди него, мордами друг ко другу, усмехалась пара поросят - один жареный, золотистый, с пучком петрушки в ноздрях, другой - заливной, облитый сметаною, с бумажным розовым цветком между ушей. Вокруг них, точно разномерные булыжники, лежали жареные птицы, и всё это окружала рама солений и соусов. Едко пахло хреном, уксусом, листом чёрной смородины и лавра.

Мужчины поднялись сердитые, красные, только Ревякин, весело сморщив двустороннее лицо, звенел деньгами, подкидывая их на ладони, и покрикивал:

- Вот они - слёзы ваши! Чу?

И, притопывая ногою, пел:

Дуня долго плакала,

Слеза звонко капала...

Жена искоса взглянула на него, неприятно искривив губы, и - ласково позвала:

- А ты, паяц, садись-ка, не болтайся!

За столом сначала все жевали молча и жадно, потом, уставшие, смягчённые выпитой водкой, начали хвалить хозяйку. Кожемякин молчал, наблюдая, и заметил, что к жене Ревякина все - и сам муж - относятся как-то осторожно, бережно, точно боясь уколоться о её бойкий взгляд. Заметил также, что хозяин старается подпоить его, подливая ему водки чаще, чем другим, а однажды налив её в стакан с пивом. Смагин тоже видел выходки Посулова, - по его дряблому лицу растекалась блаженная улыбка. Это обидело Кожемякина, и обида скипелась в груди, где-то около горла, крепким, горячим комом, вызывая желание встать и крикнуть мяснику:

"Эй, понимаю я, чего ты хочешь!"

И когда Посулов, видимо, рассчитывая захватить врасплох подпившего, покрасневшего гостя, неожиданно спросил его: "А что за человек этот попов дядя, квартирант и дружок твой, которого жандармы увезли?" - Кожемякин горячо и твёрдо ответил:

- Это - редкий человек, превосходнейший человек, да!

Все замолчали, нацелясь на него глазами, казалось, никто не дышит; Кожемякин оглянул их напряжённые лица, блеснули зубы, открытые улыбками, только лицо Машеньки нахмурилось, да Марфа прикрыла голубые глаза, точно засыпая.

- Пре-во-схо-дный? - сипло протянул Смагин, откладывая в сторону нож и вилку. - Как же это, братцы мои? А все говорят - он против царя-отечества, а?

- Мало ли что говорят! - воскликнула Машенька.

Кожемякина охватило незнакомое, никогда не испытанное, острое ощущение притока неведомой силы, вдруг одарившей его мысли ясностью и простотой. Никогда раньше он не чувствовал так определённо своё отчуждение, одиночество среди людей, и это толкнуло его к ним неодолимым порывом, он отклонился на спинку стула, уставил глаза в большое лицо Смагина и заговорил как мог внушительно и спокойно:

- Нет, Иван Андреич, неправда! Он и люди его толка - против глупости, злобы и жадности человечьей! Это люди - хорошие, да; им бы вот не пришло в голову позвать человека, чтобы незаметно подпоить да высмеять его; время своё они тратят не на игру в карты, на питьё да на еду, а на чтение добрых и полезных книг о несчастном нашем российском государстве и о жизни народа; в книгах же доказывается, отчего жизнь плоха и как составить её лучше...

Смагин надулся пузырём и сопел, Ревякин, подняв брови, изумлённо оскалил зелёные зубы, Базунов, быстро вытирая рот салфеткой, путал усы и бороду, - казалось, что он вскочит сейчас и убежит, - а Посулов, багровый до синевы на щеках, ощетинив кустики усов, шептал что-то женщинам, вертясь на стуле, как ведьма на помеле.

Назад Дальше