Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький 44 стр.


- А что, матушка очень сердится на меня?

Поп остановился среди комнаты, словно прислушался к отдалённому, не понятому им звуку или вспоминая что-то забытое, помолчал и тоже спросил:

- Как вы сказали?

Кожемякин повторил, робея.

Тогда поп сел на стул и, оправляя волосы обеими руками, грустно проговорил:

- Она - никогда не сердится. Она есть некая мера, налагаемая на всё бескрылым разумом, и всё, что неизмеримо этой мерой, перестает быть.

Улыбнулся нехорошей, дрожащей улыбкой, вздохнул:

- Всё, чего разум не вмещает, - не существует!

И снова вскочил на ноги, широко размахнув рукавами рясы.

- Но разум не может вместить многого, что оскорбительно, нелепо, убийственно духу...

Наклонился к лицу Кожемякина и прошептал, обдав его запахом водки:

- А оно - существует однако!

- Да-а, - сказал больной, устало прикрывая глаза.

Поп, стараясь не стучать сапогами, отошёл от кровати, надел шляпу и, как слепой, вытянув руку вперёд, ушёл.

Кожемякину было неловко и стыдно: в тяжёлую, безумную минуту этот человек один не оставил его, и Матвей Савельев сознавал, что поп заслуживает благодарности за добрую помощь. Но благодарности - не было, и не было доверия к попу; при нём всё становилось ещё более непонятным и шатким.

А он стал являться чаще, принося с собою бумаги, читал и сам же браковал их.

"Видно, некуда больше ходить ему", - равнодушно думал Кожемякин.

Однажды поп застал у него Машеньку с Никоном, поздоровался с ними ласково, как со знакомыми, и, расхаживая по комнате, стал, радостно усмехаясь, присматриваться к ним, а они на него смотрели, как вороны на петуха.

- Гляжу я на вас, - вдруг сказал он, - какая вы славная, ладная пара!

Машенька наклонилась, чтобы спрятать покрасневшее лицо.

- Давно женаты? - спросил поп, остановясь около неё.

- Мы - не женаты, - торопливо и угрюмо сказал Никон, покусывая усы.

Кожемякин, сконфуженный, прибавил:

- Это - кум с кумой.

Машенька встала, спокойно говоря:

- Врут они оба, батюшка, я у этого, кудрявого-то, в любовницах, помните, каялась вам на духу?

Поп отступил от неё, потемнел, смутился и забормотал, спрятав руки в карманы:

- Да... вот как? Я не помню, но... Да, - это особый случай...

Он стал беспомощен, как ребёнок, заговорил о чём-то непонятном и вскоре ушёл, до слёз жалкий, подобный бездомному бродяге, в своей старенькой, измятой шляпе и вытертой по швам, чиненой рясе.

Ревякина пошла провожать его, а Никон, поглядев вслед ей, спросил:

- Видал, как Машка-то озорничает?

- Да, - облегчённо вздыхая, сказал Кожемякин. - А я думал, он вас проберёт!

Никон встал, пошёл кругом по комнате, говоря как бы сам с собою, опустив голову:

- Нравится мне этот поп, я и в церковь из-за него хожу, право! Так он служит особенно: точно всегда историю какую-то рассказывает тихонько, по секрету, - очень невесёлая история, между прочим! Иногда так бы подошёл к нему один на один спросить: в чём дело, батюшка? А говорить с ним не хочется однако, и на знакомство не тянет. Вот дела: сколь красивая пичужка зимородок, а - не поёт, соловей же - бедно одет и серенько! Разберись в этом!

Вошла Машенька, остановилась против Никона, сложив руки на груди, и ехидно спросила:

- Что - испугался правду-то сказать?

Он поднял руку в уровень её головы, легонько толкнул в лоб и ответил, усмехнувшись:

- Отстань. Какая там правда? Озорство твоё только...

"Хорошо, что не женился я!" - в десятый раз подумал Кожемякин.

За время болезни Кожемякина они укрепились в его доме, как в своём, а Машенька вела себя с хозяином всё проще, точно он был дряхлый старик; это даже несколько обижало его, и однажды он попенял ей:

- Уж больно просто ты со мной ведёшь себя, словно я мальчишка!

Женщина весело засмеялась.

- Ну, вот ещё! Разве ты в любовники годишься? У тебя совесть есть, ты не можешь. Ты вон из-за Марфы и то на стену полез, а что она тебе? Постоялый двор. Нету, тебе на роду писано мужем быть, ты для одной бабы рождён, и всё горе твоё, что не нашёл - где она!

Когда Никон узнал, что Кожемякин отказал всё имущество городу, а деньги отдал Сухобаеву в оборот, - он равнодушно проговорил:

- Это и лучше, без забот тебе. А Сухобаев не обманет, он сделает всё, как надо. Он прежде - честолюбец, а потом - всё другое.

Марья же очень удивилась, долго смотрела в лицо Кожемякина круглыми глазами, видимо, не веря ему, и брови её дрожали.

- Так-таки всё и отдал?

- Всё.

Поджав губы, подумав, сказала:

- Экой грех какой!

- Отчего - грех?

- Да так.

И, вздохнув, добавила:

- Вот что значит один человек!

- Не понимаешь ты этого дела, - сказал Кожемякин, немного задетый её отношением.

- Не понимаю, - созналась она.

Долго молчала и наконец, жалобно глядя на него, спросила:

- Может, лучше бы усыновить кого, ему бы отдать, сироте? А то - город! Как это? Тут все - разные...

Он начал объяснять ей, волнуясь и поучая, она слушала, облизывая губы, точно Сухобаев, и наконец, тихо засмеявшись, перебила его:

- Ну, ну, ладно! Твоё дело. И пусть на могиле твоей не полынь растет, а - малина!

Весь этот вечер она была особенно ласкова с ним, но всё-таки посмеялась ещё раз:

- Ой, Савельич, кабы все мужчины в тебя душой были - то-то бы нам, бабам, хорошо жить!

Когда он встал на ноги и вышел в город, ему стало ясно, что не одной Марье непонятен его поступок, почти все глядят на него, как на блаженного, обидно и обиженно.

Смагин уныло хрипел:

- Училища должна казна ставить, а нам бы - кредитное общество надо!

- Как сказать? - говорил Базунов, - конечно, и училище имеет тоже свой резон, однакоже...

Кулугуров смеялся:

- Что, брат, испугался смерти-то? Дорожку в рай мостишь, ага!

Очень удивил его Толоконников, - таинственно подмигнув, отвёл его в сторону и прошептал:

- Ошибся ты! В екклезиасте что сказано, забыл, кутяпа? "Познание умножает скорбь", сказано!

И, ткнув пальцем в лоб его, быстро отошёл, вдруг повеселевший отчего-то.

А Ревякин, безуспешно стараясь смотреть в лицо ему обоими глазами, несуразно бормотал:

- Дать бы эти деньги мне, эх ты! Я бы сейчас начал одно огромадное дело; есть у меня помощники, нашёл я, открыл таких людей - невидимы и неизвестны, а всё знают, всюду проникают...

Но ещё хуже, более злостно, стали смотреть на него, узнав, что он передал весь капитал в руки Сухобаева.

- Не блаженный ты, а - дурак! - кратко заявил ему Смагин, встряхивая обвислыми щеками, и Кожемякин ясно видел, что это - общее мнение о нём.

Только старый Хряпов, быстро отирая серыми, как птичьи лапы, руками обильную слезу в морщинах щёк, сказал при всех, громко:

- Правильно сделал, Кожемякин!

Вскоре Кожемякин заметил, что люди как будто устали относиться к нему насмешливо и враждебно, а вместе с этим потерялся у них и всякий интерес к нему: в гости его не звали, никто больше, кроме Сухобаева, не заходил в его дом и даже раскланивались с ним неохотно, небрежно, точно милость оказывая.

Первое время это и угнетало и сердило его, но однажды он подумал:

"Отчего ко мне льнут всё такие никчемные, никудышные люди, как Никон, Тиунов, Дроздов, и эти - нравятся мне, а к деловым людям - не лежит моя душа, даже к Сухобаеву? Почти четыре года вертелся я среди них, а что прибыло в душе, кроме горечи?"

И вдруг всё около него завертелось в другую сторону, вовлекая его в новый хоровод событий.

Никон Маклаков стал посещать его всё реже, иногда не приходил по неделе, по две. Кожемякин узнал, что он начал много пить, и с каждой встречей было заметно, что Никон быстро стареет: взлизы на висках поднимались всё выше, ссекая кудри, морщины около глаз углублялись, и весёлость его, становясь всё более шумной, казалась всё больше нарочитой.

Однажды он объявил задумчиво:

- А Петрушка Посулов хороший парень, с душой! Познакомился я с ним намедни. Сижу в "Лиссабоне", запел "Как за речкой зелен садик возрастал" поднялся в углу человек, глядит на меня, и, знаешь, лицо эдакое праздничное, знатока лицо! Потом идёт ко мне слепым шагом, на столы, на людей натыкаясь, слёзы на глазах, схватил за руку - "Позвольте, говорит, низко поклониться. Никогда, говорит, эту песню так не слыхал!" Ну, а какой я певец? Рассказываю больше, не пою. Подружились мы. Он с мальчишек по церковным хорам пел, а когда сюда ехать, уж помощником регента был. В театре игрывал и любит это... Вообще - ходок!

Никон опустил голову и засмеялся, почёсывая затылок.

- Прельстил он меня, как девица. А дела у него нет, и жить ему нечем. Отцово всё описано за долги и продано. Сухобаев купил. Да. Определил я его.

- Куда? - спросил Кожемякин.

- К Марье, в лавку...

Помолчали.

- Не боишься? - снова спросил Кожемякин.

Как ни бойся, как ни беспокойся,

А любови ты не убежишь!

- пропел Никон и засмеялся, сказав: - Дурацкая песня, из новых, Зосима привёз...

- Он чего делает, Зосима?

- Он? Пьянствует. Сон ему какой-то приснился, что ли? Всё болтает о потайных людях каких-то, о столяре, который будто все тайны знает, так, что его даже царь немецкий боится. Дай-ко, брат, водки мне.

Никон опустил голову и засмеялся, почёсывая затылок.

- Прельстил он меня, как девица. А дела у него нет, и жить ему нечем. Отцово всё описано за долги и продано. Сухобаев купил. Да. Определил я его.

- Куда? - спросил Кожемякин.

- К Марье, в лавку...

Помолчали.

- Не боишься? - снова спросил Кожемякин.

Как ни бойся, как ни беспокойся,

А любови ты не убежишь!

- пропел Никон и засмеялся, сказав: - Дурацкая песня, из новых, Зосима привёз...

- Он чего делает, Зосима?

- Он? Пьянствует. Сон ему какой-то приснился, что ли? Всё болтает о потайных людях каких-то, о столяре, который будто все тайны знает, так, что его даже царь немецкий боится. Дай-ко, брат, водки мне.

- А что ж Марья?

- Марья? - переспросил Никон и задумался, не ответив.

Уйдя, он надолго пропал, потом несколько раз заходил выпивший, кружился, свистел, кричал, а глаза у него смотрели потерянно, и сквозь радость явно скалила зубы горькая, непобедимая тоска. Наконец однажды в воскресенье он явился хмельной и шумный, приведя с собою статного парня, лет за двадцать, щеголевато одетого в чёрный сюртук и брюки навыпуск. Парень смешно шаркнул ногой по полу и, протянув руку, красивым, густым голосом сказал:

- Пётр Алексеев Посулов.

- Похож на отца-то? - кричал Никон.

Посулов светлолицый; его юное, большеглазое лицо напоминало женщину вкрадчивым, мягким взглядом и несколько смущённой усмешкой ярких губ. Прежде чем сесть, он вежливо спросил хозяина:

- Разрешите?

- Говори, Петя! - кричал Никон, взбивая поредевшие кудри.

И Посулов начал красивым, покоряющим голосом:

- Мы обращаемся к вам, Матвей Савельевич, с покорнейшей просьбой: помогите нам составить хор для собора!

Кожемякин, улыбаясь, слушал его, соглашался, обещал и думал завистливо:

"Мог бы и у меня быть такой сын..."

Когда молодой Посулов ушёл, он сказал Никону, вздохнув:

- Хорош!

- Верно?

- Чистый такой. Хорош!

Никон подошёл к нему, согнулся и глухо проговорил:

- Машку-то я проиграл.

- Ему?

- Конечно.

Сел против Кожемякина и стал рассказывать, медленно, как бы вспоминая что-то отдалённое.

- Я как привёл его тогда к ней - по глазам её, по усмешке понял, что дурака играю. Ожгло. После она спрашивает меня, как ты: "Не боишься?" "Нет", мол. "А не жалеешь?" Как сознаться, что и жалею и боюсь? Она будто рассердилась: "Никогда, говорит, ты меня честно не любил! Да". Конечно врала, глаза прикрыть мне старалась!

Он замолчал, выпил водки, понюхал кусочек хлеба и скатал из него шар. В открытое окно душисто и тепло дышал сад, птицы пели, шелестел лист. Никон приподнялся, бросил шарик хлеба в сад. И, отшатнувшись от окна, сказал:

- Прощай!

Кожемякин, провожая его, вышел на улицу: отягощение плыли облака, точно огромные сытые птицы; белое солнце, являясь между их широких крыльев, безрадостно смотрело минуту на пыльную, сухую землю и пряталось. По земле влачились тени; лениво переваливаясь через крыши домов, они кутали деревья, лишая зелень и золото листьев металлического блеска. Где-то пели плотники, поднимая балку или стропило, песня их была похожа на движение теней - такая же медленная и тёмная. Шёл пьяный портной Барабанов, тыкая кулаком в заборы, смотрел под ноги себе, спотыкался и бормотал:

- Н-нет? Нет - так нет!

Выскочил из подворотни молодой петушок, ещё цыплёнок, бросился под ноги ему, встряхивая крыльями, - портной остановился, упираясь рукою в забор, поднял ногу и оглушительно свистнул.

Опустив голову, Кожемякин вошёл на двор.

...Снова дом его наполнился шумом: дважды в неделю сбегались мальчишки - встрёпанные, босые и точно одержавшие радостную победу над каким-то смешным врагом; жеманно входили лукавые девицы-подростки, скромно собирались в углу двора, повизгивали там, как маленькие ласковые собачки, и желая обратить на себя внимание, и боясь этого; являлись тенора, люди щеголеватые и весёлые, один даже с тростью в руке и перстнем на оттопыренном мизинце; бородатые и большеротые басы становились в тень к стене амбара и внушительно кашляли там. Среди этой пёстрой толпы, не суетясь, сизым голубем расхаживал со скрипкой в руках ласковый Посулов и ворковал:

- Господа певцы! Внимание!

Чертил мелом на дверях амбара ноты, указывал на них смычком и спрашивал:

- Это - какая?

Пела скрипка, звенел чистый и высокий тенор какого-то чахоточного паренька в наглухо застёгнутой поддёвке и со шрамом через всю левую щёку от уха до угла губ; легко и весело взвивалось весёлое сопрано кудрявой Любы Матушкиной; служащий в аптеке Яковлев пел баритоном, держа себя за подбородок, а кузнец Махалов, человек с воловьими глазами, вдруг открыв круглую чёрную пасть, начинал реветь - о-о-о! и, точно смолой обливая, гасил все голоса, скрипку, говор людей за воротами. Посулов, заткнув уши, прыгал, как ушибленный, было очень смешно смотреть на смычок и скрипку, торчавшие в уровень с его гладкой, круглой головой, и на его сморщенное лицо. Все хохотали, качались, размахивая руками, кузнец, прикрыв рот рукой, гудел сквозь пальцы:

- Опять - перепустил? Эко лихо!

Спрятавшись за зеленью цветов, Кожемякин сидел у окна, рассматривая людей, улыбался, тихонько подпевал, если пели знакомое, и со двора в грудь ему вливалось что-то грустное.

Иногда зоркие глаза замечали лицо Кожемякина, и дети вполголоса, осторожно говорили друг другу:

- Гляи - сидит!

- Иде?

- Эвон...

Хозяин прятался за косяк и думал:

"Как про лешего говорят..."

Где-нибудь в углу торчал старенький, безмолвный Шакир, прищурив глаза, ласково усмехаясь, а около него ютился полупьяный, растрёпанный Никон, тоже с блуждающей усмешкой на красном, измятом лице.

- А ты всё пьёшь, Никаша! - упрекал его Кожемякин.

- Всё пью, братец мой!

- Зачем?

- А когда пьян - всем веришь! - отвечал Маклаков и странно всхлипнул. - Пьяному - всё правда: зелёные черти, хорошие люди! Ты найди-ка трезвый хорошего человека - не найдёшь! А я сразу нахожу: вот он!

И указал на Посулова.

Виктора Ревякина Машенька отвезла в лечебницу в Воргород и воротилась оттуда похудев, сумрачная, глаза её стали темнее и больше, а губы точно высохли и крепко сжались. Стала молчаливее, но беспокойнее, и даже в походке её замечалось нерешительное, осторожное, точно она по тонкой жёрдочке шла.

Однажды, нарядно одевшись, она посетила Кожемякина поздно вечером и, сидя с ним в саду за чаем, вдруг тихонько заговорила:

- Хочу я с тобой, Савельич, по душам побеседовать. Скотья и бессмысленная жизнь эта надоела мне, что ли то, годы ли причина, или бездетность моя - уж не знаю что, а хоть и руки на себя наложить!

Кожемякин подумал, поискал что бы ей сказать и ощутил, что в груди и в голове у него - холодно и темно.

- Что ты мне скажешь? - услышал он требовательные слова, очнулся, пощупал грудь и торопливо забормотал:

- Живёшь ты, действительно, неверно будто... Тебе бы выбрать одного.

Она встала, отошла под дерево и оттуда спросила:

- Значит - жаловался Никон?

- Говорил...

- Что - к этому меня тянет, к Петру вот?

- Да.

- Дурак, - негромко и беззлобно сказала она, сломав ветку берёзы и омахиваясь ею.

- Кабы дети - хоть одно дитя! - были у меня от него! Истаскался, изжёг себя винищем, подлец, а тоже... туда же!

Кожемякин прислушивался к себе, напряжённо ожидая - не явятся ли какие-нибудь мысли и слова, удобные для этой женщины, недавно ещё приятной ему, возбуждавшей хорошую заботу о ней, думы о её судьбе. И снова чувствовал - почти видел - что в нём тихо, пусто.

"С головы помирать начал", - подумал он в ужасе.

- Ты - что? - спросила Ревякина, подходя к нему и заглядывая в глаза.

- Так как-то, - ответил он стыдливо, - не знаю что...

Вздохнув, она медленно отошла.

- Видно, от вашего брата ни от кого не будет толку, - слышал он. Потом женщина тихо воскликнула: - О, господи!

Походила по саду и незаметно, не простясь, ушла, а Кожемякин долго сидел один, разглядывая себя, как в зеркало, и всё более наливаясь страхом.

Сгущался вокруг сумрак позднего вечера, перерождаясь в темноту ночи, еле слышно шелестел лист на деревьях, плыли в тёмном небе звёзды, обозначился мутный Млечный Путь, а в монастырском дворе кто-то рубил топором и крякал, напоминая об отце Посулова. Падала роса, становилось сыро, ночной осенний холодок просачивался в сердце. Хотелось думать о чём-нибудь постороннем, спокойно, правильно и бесстрашно.

"С той поры, как начал Сухобаев болото сушить - пугачи не кричат больше. Улетели, видно".

Кто-то отворил калитку сада, зашаркал ногами по земле.

В темноте выросла ссохшаяся, сгорбленная фигура татарина.

- Это ты, Шакир?

- Я. Что не спишь?

- А ты?

Татарин, не ответив, подошёл вплоть к столу, остановился, наткнувшись животом на угол его, и сказал, слегка упрашивая:

- Спать надобна...

- Успеем, выспимся, - задумчиво ответил Кожемякин, - торопиться некуда.

Назад Дальше