Убийство городов - Проханов Александр Андреевич 9 стр.


– Папа, я недавно рассматривала фамильный альбом, и действительно, наш Юра очень похож на прадеда Михаила. Та же бородка, те же глаза. Он даже пиджак себе подобрал того же покроя. Что он за человек был, наш прадед Михаил?

Сын тонко усмехнулся и тронул бородку. Кольчугина вновь поразило это родовое сходство, которое волной передавалось из поколения в поколение. Возник образ деда, которого он помнил уже стариком, желчным, язвительным, всем и вся недовольным. Под старость его снедала губительная тоска.

– Дед Михаил от сохи, из нашего молоканского рода. Отец его, Тит Алексеевич, был неграмотный. Но крупно разбогател и всем своим детям дал превосходное образование. Одного послал в Германию, в университет Гейдельберга. Другого сделал инженером. Дочку отдал на Бестужевские курсы, и она впоследствии раскапывала Помпею. Дед Михаил стал химиком, но при этом увлекался живописью. Дружил с художниками «Мира искусств». В его квартире на Страстном висели полотна Головина, Судейкина, Зиги Валешевского. – Кольчугин представил ту исчезнувшую комнату, где стоял рояль, стол украшала фарфоровая лампа под шелковым абажуром, на стене висели картины с зарослями сирени, циркачами и клоунами, поражавшими его детскую фантазию. Дед, кашляющий, все курил и курил, окутанный сизым дымом. – Когда началась очередная Русско-Турецкая война, он ушел в армию. Командовал батареей горных орудий, которые в разобранном виде навьючивались на лошадей. Однажды под Карсом, в горах, отряд нашей пехоты попал под обстрел турок. Началась паника. Дед не растерялся, приказал развьючить и собрать орудия и прямой наводкой расстрелял турецкие цепи. За это был награжден «Золотым оружием». Когда в Тифлисе ему вручали награду, при награждении присутствовал маленький цесаревич Алексей. Дед так разволновался, так был тронут видом хрупкого мальчика, что в нарушение этикета подошел и поцеловал его. – Кольчугин испытал головокружение, какое бывает, когда смотришь в перевернутый бинокль. Предметы бесконечно удаляются, словно их уносит вдаль. Этой далью было его детство. Дед Михаил в пыжиковой шапке, в худом пальто шел в московской метели. – Потом он попал в лагеря и работал на севере, на лесоповале. Как-то сказал мне: «Жалею, что не пошел добровольцем в Белую армию».

Кольчугин умолк. Дети и внуки молчали, задумавшись. Кольчугин подумал, что его память удерживает множество образов, доставшихся по наследству из времен, ему не принадлежавших. Сейчас он зачерпнул из прошлого ковшик воспоминаний, перенес сюда, оросив этими воспоминаниями собравшихся в семейном застолье. Быть может, когда-нибудь, когда его уже не станет, внуки поведают своим детям это семейное предание.

– Катя, принеси из дома гитару, – попросила дочь. Та ушла в дом и вернулась с гитарой, смуглой, медовой, инкрустированной перламутром. Гитара тихо забренчала в руках у дочери. Жена играла на этой гитаре, и даже когда болела, тихо пела свои чудесные песни, пленявшие его в первые месяцы их любви. – «Мой друг рисует горы, далекие, как сон, зеленые озера да черточки лесов». – Дочь перебирала струны, прислушиваясь к рокочущим звукам. Она выбрала эту давнюю песню, романтическую усладу туристов, которая звучала в доме в ее детстве. Кольчугин испугался забытых слов, которые пела ему жена в самые первые их, чудесные дни. Они сидели вдвоем в комнате, чьи окна выходили к железной дороге, и в сумерках бежали огоньки электричек, мерцающие бусинки. Она пела, поднимая на него глаза, и он восхищался золотыми переливами ее любящих карих глаз.

Дочь тряхнула головой, ударив по струнам, с той же озорной веселостью, как делала это жена. Была на нее похожа воздетыми бровями, карими глазами, малиновым ртом и тем же изгибом кисти, которой накрывала струны.

– «Бирюзовые да златы колечки, эх да расплескались да по лугу. Ты ушла, и твои плечики скрылися в ночную мглу». – Дочь смотрела на него, желая, чтобы он вспомнил эту цыганскую песню.

Ах, как пела жена, с какой огненной страстью, с пьянящей женственностью. И гости, наполнявшие их дом, начинали прищелкивать пальцами, дрожать плечами, словно готовы были пуститься в лихой пляс. Он восхищался, гордился, любовался ее красотой.

– «Когда еще не пил я слез из чаши бытия, зачем тогда в венке из роз к теням не отбыл я?» – Этот романс на стихи Дельвига жена пела в сумерках осеннего дома, когда уже начиналась ее болезнь. Не подходя к ней, из соседней комнаты он слушал ее ослабевший голос и был готов разрыдаться.

Теперь эти рыдания вновь подступили. Он вдруг ослабел и сник.

– Вы посидите, а я пойду в беседку и там полежу. – Кольчугин покинул застолье, которое продолжало петь и смеяться. Зять Тим-Тим читал сочиненный им стих о любви.

Кольчугин прилег в беседке, укрывшись пледом. Смотрел, как ветер дует в круглую осину, и дерево, словно огромная одноногая птица, раскрывает перья, готовое взлететь. Но ветер стихал, и зеленые перья опускались, осина стихала.

Болезнь выпивала из жены соки. Жена теряла силы, худела. Беспомощно и печально взывали ее темные большие глаза.

– Неужели я скоро умру?

Кольчугину было невыносимо чувствовать на себе ее умоляющий взгляд. Она лечилась, сопротивлялась. Он доставал самые редкие дорогие лекарства, возил на приемы к медицинским светилам. Она ездила в монастыри, прикладывалась к мощам, пила святую воду. Но постепенно надежда на выздоровление гасла в ней, она равнодушно, нехотя принимала лекарства и всей душой предавалась молитвам. Не об исцелении, а о том, чтобы Господь принял ее к себе. Кольчугин видел, как она удаляется от него. Удаляется из жизни, словно ее подхватил невидимый темный поток и уносит. И он не в силах ее удержать.

– Господи, как я устала! – сказала она однажды.

Когда ей стало совсем невмоготу и она почти не вставала, у них в доме поселилась монашка Клавдия Сидоровна, маленькая, худенькая, как птичка, умильная и услужливая. Она все время проводила с больной. Когда он заглядывал в комнату жены, видел, что монашка стоит на коленях у ее изголовья, читает молитвослов, а жена, в белом платочке, с недвижными глазами слушает покаянный канон.

Жену увезли в больницу, и, пока ее не было, он с Клавдией Сидоровной вечерами совершал вокруг дома крестный ход. Нес образ Спасителя, Клавдия Сидоровна держала у груди икону Богородицы. Пела тихим взволнованным голосом. Он послушно исполнял ее указания. Страстно молился об исцелении жены. Троекратно крестил иконой вход в дом. Сквозь яблони светила большая осенняя луна.

– Дедуль, мы поехали. – В беседку вошла внучка Катя, нежно прижалась к нему.

– Дед, ты лежи, не вставай. – Тим-Тим протянул ему руку. Пришли прощаться внуки, сын и дочь.

– Ты звони. Если что, я сразу приеду. – Дочь поцеловала его теплыми губами, и ее сходство с женой почти исчезло.

Кольчугин подумал, что сейчас сообщит о своем намерении ехать в Донбасс. Но промолчал. Смотрел, как отъезжают одна за другой легковые машины.

Вечером позвонил подполковник Новицкий:

– Дмитрий Федорович, вас будут ждать в Ростове. Вылет через три дня. Вам обеспечат переход границы и доставят в Донецк.

– «Не бойся идти в Египет», – сказал Кольчугин.

– Что, что? – не понял Новицкий.

– Это из Священного Писания. «Не бойся идти в Донбасс».

Перед сном он подошел к рябине, тронул ее прохладную ветку. Поведал ей о своем скором отъезде. И вдруг жена вышла из рябины, высокая, статная, восхитительная, в пору своего женского цветения. Ее темные волосы стеклянно блестели. На белой шее, как драгоценные брызги, краснело фамильное гранатовое колье. Кольчугин благоговейно ей любовался.

Глава 10

Он был еще здесь, в своем подмосковном доме, среди пустынных комнат, родных деревьев, среди яблонь, отягощенных плодами. Но будущая книга, ее неясный замысел начинали проступать. Зачатье состоялось. В тайное лоно попало незримое семя, и начался рост. Еще не было у романа сюжета. Герои, еще неведомые Кольчугину, сражались на блокпостах, сжигали танки, умирали в полевых лазаретах. Но главный герой обретал черты. Обретал объем, в который Кольчугин поместит свою жизнь. Поселит свою душу, которая оставит его утомленную одряхлевшую плоть и облечется в новое тело. Случится переселение души, колдовское действо, когда душа покидает художника и переносится в героя книги. Как в детской сказке о царевиче, который кидался в кипящий котел и выныривал молодым и прекрасным. Роман был кипящим котлом, куда нырнет Кольчугин и всплывет, преображенный.

Так думал он, слыша под сердцем слабое биение будущего романа, словно женщина, чувствующая в своем лоне зарождение младенца.

Герой, о котором он думал теперь постоянно, должен обрести свое имя. Такое, чтобы герою, а значит, и автору было удобно жить с этим именем. Чтобы имя не разрушило характер героя, впустило в себя весь объем романа, не стеснило повествования. Кольчугин перебирал имена, примеряя их на себя, как примеряют одежду, чувствуя неудобство то в плечах, то в бедрах. Сбрасывал одно за другим неудобные одеяния.

Он посмотрел на рябину, усыпанную красными гроздьями, и подумал: «Милая рябина, ты – моя. А я – твой. Я – рябинин». И имя героя сложилось – «Рябинин». «Николай Рябинин» – так будут звать героя. И еще не рожденный младенец обрел свое имя.

Он ждал к себе в гости литературоведа Веронику Яблонскую, которая писала книгу о его творчестве. Ее серебристый «Пежо» въехал под зеленый шатер кленов. Кольчугин видел, как она, хлопнув дверцей, идет к нему через лужайку, как волнуется ее золотистое платье, как отпечатывается под шелковой тканью литое бедро. Еще издалека было видно, что она смущается. Ее молодое лицо светилось радостью. Кольчугин подумал, что такое же свечение источают созревшие яблоки на деревьях, мимо которых она проходила.

– Здравствуйте, Дмитрий Федорович. Простите, что нарушаю ваше уединение. – Она протянула руку, и Кольчугин сжал ее длинные пальцы, разглядев на запястье золотую цепочку и нежную голубую жилку.

– Ко мне из леса прилетают сойки и синицы. Они нарушают мое уединение. Должно быть, вы одна из этих птиц, – улыбнулся он.

– Моя книга почти готова. Но я хотела бы задать вам несколько вопросов, без которых книга не полная.

– Где мы будем работать? Здесь, в саду? Или в кабинете?

– Признаюсь, давно хотела увидеть ваш кабинет.

Они вошли в дом. Он провел ее в кабинет. Переступив порог, она остановилась, как перед невидимой преградой, которая ее не пускала. Осторожно, пугаясь, стала обходить кабинет, приближая лицо к стоящим на полках книгам, к стеклянной вазе из голубого кандагарского стекла, к черным африканским маскам, к иконостасу с золотым строгим блеском. Так осматривают музейные экспонаты прилежные посетители.

Кольчугин смотрел на нее. Знал, что за ними обоими наблюдает кто-то еще. Этим невидимым наблюдателем была жена. Три года после ее кончины в доме Кольчугина не побывала ни единая женщина, кроме дочери. Появление этой молодой гостьи потревожило сложившийся в доме строгий и печальный уклад.

– Ну что ж, давайте работать. – Кольчугин усадил Веронику в кресло, а сам уселся на стул, отодвинув в сторону давно бездействующий компьютер.

Вероника включила маленький, с красной бусинкой диктофон:

– Мне бы хотелось, Дмитрий Федорович, узнать о психологии вашего творчества. Как вы задумываете роман? Как вы его пишете? Это украсит мою книгу.

– Рябинин, – произнес Кольчугин.

– Что вы сказали?

– Я думаю, что в женщине глубоко спрятан невыявленный мужчина. А в мужчине – несостоявшаяся женщина. У художника эта несостоявшаяся женщина проявляется в акте творчества, которое повторяет акт рождения. Роман – ребенок, который проходит стадии зачатия, вынашивания, появления на свет. И в этот последний момент я кричу от боли, как роженица.

– Мне кажется, когда я читаю ваши романы, то чувствую ваши состояния в разные моменты создания книги.

У Вероники были мягкие пушистые брови, большие, немного испуганные глаза, тонкий нос, какой встречается у воронежских и орловских женщин, и розовые припухлые губы, на которых трепетала чуть заметная улыбка, застенчивая и очаровательная. Кольчугин отвел глаза и подумал, что мало с кем делился сокровенными мыслями о творчестве. Пожалуй, только с женой, да и то лишь в самом начале, когда у нее в душе оставалось много свежих, неизрасходованных сил, впоследствии потраченных на детей, на бесчисленные хлопоты, на страхи и огорчения.

– Вначале это предчувствие, томление. Туман, в котором что-то плавает, возникает и исчезает. Не роман, а сон о романе. Роман уже где-то присутствует, быть может, уже написан. Но не тобой, а на небесах. И ты своими колдовскими предчувствиями сводишь роман с небес. Это и есть непорочное зачатие. Первое дуновение романа.

Он видел, как она внимает, как расширились ее зрачки, как приоткрылись губы. Это вдохновляло его. Он знал, что его слова дороги ей. И он ей дорог. Его творчество, его неповторимый, в одиночестве добытый опыт.

– Из этих предчувствий, из мимолетных мечтаний вдруг возникает образ романа. Его зыбкий контур. Так из тумана внезапно появляется дерево, или дом, или колокольня. Все размыто, невнятно, готово исчезнуть. Но ты не отпускаешь образ. В этот образ уже уловлена жизнь, ее бесчисленные проявления. Они утрачивают случайность, складываются в метафору, в которую готово поместиться множество явлений, характеров, судеб. Эта метафора объемлет собой часть бурлящего бытия – театр военных действий, или всплеск реальной истории, или родовую коллизию, или все вместе. Ты устремляешься в эту метафору, превращаешь ее в сюжет, отыскиваешь в ней своих будущих героев, выхватываешь множество драгоценных подробностей. Это может быть липкая кабульская улица, и на ней лежит убитый брадобрей, рядом пластмассовая чашечка с пеной, поблескивает лезвие бритвы, а мимо, швыряя в брадобрея тяжелые брызги, идут бэтээры. Или горный ручей в окрестностях Сан Педро-дель Норте, синие цветы, цепочка солдат осторожно перебредает ручей, и я вижу, как колеблются от их движений цветы.

Кольчугин почувствовал эфирный запах цветов, сырость ручья, тяжесть бинокля и был благодарен этой молодой и прелестной женщине за воскрешенные переживания.

– Зачатье состоялось. Роман, как дух, вошел в тебя и поселился под сердцем. Ты переполнен будущим романом, все твое естество, вся твоя духовная и материальная суть обращены на крохотный, возникший в тебе эмбрион.

Кольчугин помнил эти возвращения домой, радость первых часов, сладостные объятья жены, лепет детей. И потом, чуть ли не сразу, – рабочий стол, печатная машинка, вправленный белый лист. И паника, боязнь ударить по клавише, словно за этим последует взрыв. Белый лист отторгал его, не пускал, источал невидимую радиацию, как тот ядовитый блок, к которому он пробирался в респираторе, преодолевая мертвящий страх.

Первые фразы, неловкие и неточные, которые отскакивали, как пули от брони, ударяли обратно в сердце. Вторжение в роман было подобно вторжению света в черную холодную гору, когда утренний луч медленно проникает в гранит, и гора, чувствуя проникновение света, начинает стонать и петь.

Первые недели работы, счастливые и мощные, когда душа, полная непочатых сил, строит роман, как свое подобие. Люди, голоса, обожание, поцелуи и ненависть. Он создавал своих героев, переселяясь в них, был женщиной, бегущим медведем, лазурной мечетью, взорванным танком. Переливался в роман, как Создатель переливался в мир в первые дни творенья.

Первые месяцы ежедневной работы, мощной, уверенной, с виртуозным мастерством, когда, послушные его воле, возникают герои, вплетаются в канву романа, как разноцветные ленты вплетаются в половик. И движется, растет красочная ткань. Домашняя жизнь, дети, жена, литературные встречи, ужины в шумных литературных компаниях – все кажется мнимым. А истинная жизнь, истинное пространство и время находятся там, в романе. И он проживает эту вымышленную жизнь, как подлинную.

Роман наполовину написан. И сил почти не осталось. Истощенный ум, истощенная плоть, надрывные часы, когда он принуждает себя садиться за стол. Он не любит свою работу, не любит роман. Роман враждебен ему. Так бурлак тащит по мелям груженую баржу, слыша скрип донных камней, не в силах затянуть свою хриплую песню, кровеня плечо бичевой. Стол с машинкой кажется местом пытки. И находятся сотни поводов, чтобы не сесть за стол, не тронуть клавиши, не услышать металлический стрекот.

Он просыпался утром и смотрел на рабочий стол так, словно ему предстояло вылить в ненавистный роман очередной стакан крови.

И последние дни, ужасные, как бред. Так схватываются в рукопашной. Так поднимают на деревянную рогатину свирепого зверя. Так бегут от разъяренной толпы. Каждый абзац, каждая фраза, каждая буква причиняют страдание. Роман ревет, словно поезд, несущийся сквозь туннель. И вот во тьме возникает круг света. Поезд выносится из туннеля и удаляется. Роман завершен. Роды состоялись. Бессильно откинувшись, чувствуя, как болит его опустевшее лоно, он смотрит вслед удаляющемуся роману. И ему хочется рыдать.

Он рассказал ей все это. В ее глазах блеснули слезы, и он не знал, было ли это сострадание или благодарность за исповедь.

Они молчали, на диктофоне краснел огонек, похожий на ягоду рябины.

– Я хотела еще вас спросить, – робко произнесла она. Кольчугин кивнул. – Ваши женские образы, в самых ранних повестях и рассказах, вплоть до недавних романов, – в них угадывается одна и та же женщина. Ее портрет вы пишете всю жизнь. Ее чертами вы наделяете молодых невест, печальных вдов, глубоких старух, вспоминающих о своей юности. Жена рыбака, получившая в подарок разноцветное платье. Возлюбленная офицера, погибшего в Доме Советов. Балерина, потерявшая рассудок после террористического взрыва. Ведь эта женщина, кочующая из произведения в произведение, – ваша жена?

Кольчугин смотрел на полки, где стояли его книги, недвижно и тесно. И в каждой, как забытый цветок, присутствовал образ жены. Ее лицо, молодое и дивное, или туманно печальное, или рыдающее, или глядящее в даль, за околицу, на дорогу, по которой кто-то удаляется в горючую степь. И это он уходит с котомкой в свое неясное странствие, и в осеннем дожде летит над дорогой сорока.

Назад Дальше