Я вдруг представил перед собой ряд пистолетных стволов, грубые пустые лица, на которых читалась радость от того, что в их власти находится беззащитная жертва, искаженные гримасой рты за нацеленным в меня оружием, кулаки и дубинки допрашивавших меня комиссаров.
Когда все это кончится? И чем все это кончится? Если бы только у меня была возможность отправить письмо! Если бы эти чертовы звезды надо мной могли мне помочь в этом! Неожиданно я представил, как весь этот огромный земной шар, на поверхности которого я лежал, дрожа от холода, бесчувственной глыбой мчится вперед сквозь ночную тьму. Я подпрыгнул. Пусть часовые избивают меня. Мне нужно двигаться, чтобы согреться, чтобы начать думать о чем-то другом, иначе я просто больше не выдержу.
Часовые тут же оказались рядом. Они что-то выкрикивали и угрожали мне прикладами винтовок и штыками. Я тоже начал кричать, поднял руки, вскочил на ноги и заскакал на месте, как сумасшедший. После этого меня оставили в покое. Часовые молча стояли в проеме двери и с подозрением наблюдали за моими ночными танцами.
2 сентября 1942 г.Вместе с рассветным солнцем пришло тепло, желание жить дальше и освежающий сон. Моя беседа с молодым лейтенантом была продолжена только во второй половине дня.
— Итак, — начал он, — что вы думаете об этой войне? Победит ли Германия? Является ли эта война справедливой?
Я задумался, стараясь поточнее сформулировать ответ.
— Скорее всего, вы уже много раз думали об этой войне. Человек, подобный вам, не может провести на фронте годы и ни разу так и не задуматься о смысле и целях борьбы.
— Цель этой войны — дать Германии место среди других народов в соответствии с ее размерами, количеством населения и достижениями, — наконец ответил я.
— Является ли война единственным средством достижения всего этого?
— Конечно.
— Вы считаете, что у Германии не было другого выбора, кроме как развязать войну, напасть на другие страны, оккупировать их и поработить всю Европу, — все это для того, чтобы занять подобающее место в мире? Вы на самом деле полагаете, что миссия Германии состоит в развязывании войн?
— Нет, конечно, я так не думаю…
Я перечислил факторы, которые, по моему мнению, привели Германию к созданию Третьего рейха и к войне: отказ в ее претензиях на равные с другими народами права, продемонстрированный Версальским договором, безработицу, долги, избыточное население, а также неспособность веймарского режима справиться с этими проблемами.
После того как я закончил, он спросил:
— Не думали ли вы когда-нибудь о том, что, например, в Америке, которой никто не навязывал условий Версальского договора, где плотность населения намного ниже, где с ее неисчерпаемыми ресурсами и зарубежными рынками, все же пережили периоды такого же жестокого кризиса, как и в Германии? Там почти настолько же сократилось производство и выросла безработица, как и у вас. Но разве американцы после этого привели к власти Гитлера и развязали войну?
— Нет, — признал я. — Но перечисленные вами факторы дали им более значительные возможности для преодоления кризиса в своей стране.
— То есть вы полагаете, что война была неизбежна и даже необходима?
— Я не могу сказать, была ли она неизбежна и необходима. В конце концов, я не экономист и не политик. Но факты, которые я перечислил, объясняют, почему она началась.
— То есть вы ведете справедливую войну? Вы справедливо захватили советскую территорию? Вы имели право бомбить Сталинград, Воронеж, Роттердам, Белград и Лондон? Вы справедливо убивали евреев, поляков, украинцев, французов, югославов? Или?..
— Нет. Война — это одно, а убийства — совсем другое.
— Вы офицер?
— Да.
— Летчик-истребитель?
— Да.
— Вы участвовали в боях?
— Участвовал.
— Сколько самолетов противника вы сбили лично?
— Тридцать пять.
— Ради чего?
Наверное, я мог бы сказать тогда: «Ради Германии». Но я не смог выдавить из себя этих слов. Я слишком устал. Даже не устал, я почувствовал, что для меня просто невозможно выговорить эту фразу. Но про себя я тогда продолжил начатый с русским разговор. Ради Гиммлера или Лея? Или, может быть, ради Геринга в его синем шелковом наряде и десятками красных сапог с золотыми шпорами, чтобы их делали из русской кожи? Ради пожара в Рейхстаге? Ради дня 30 июня{24}, концентрационных лагерей, гестапо и вождей партии? А может быть, ради депортации евреев и уничтожения заложников? Для чего? Я не мог ответить, и мне вдруг стало понятно, что я никогда не знал ответа на этот вопрос. В 1933 году мне было двенадцать лет. В детстве я много раз слышал у нас дома разговоры о «тысячелетнем рейхе», отчего, впрочем, я не почувствовал большего уважения к его «великим вождям». Конфликт между движением «свободной молодежи» и «молодежью Гитлера», мой врожденный критицизм заставили меня принять сторону противника, они породили во мне первое неприятие нацистского режима.
И все же война как приключение и война как политическое событие означали для меня разные вещи. Но я никогда не задумывался над этими двумя понятиями одновременно. Но как я мог объяснить все это тому офицеру, что находился сейчас передо мной?
Русский молча смотрел на меня, но я избегал смотреть ему в глаза. И тогда он сам нарушил молчание:
— Итак, вам нечего мне ответить. Но как вы думаете, вы выиграете эту войну?
— Боюсь, что нет.
— Под этим «боюсь» следует понимать, что вам все-таки хотелось бы победить?
— Проигранная война не несет ничего хорошего любой стране.
— А как вы думаете, что хорошего принесет другим странам то, что Гитлер победит в войне?
Я пожал плечами. Меня вдруг стал тяготить весь этот разговор. Что этому человеку было нужно от меня на самом деле? Война есть война; войны всегда были и всегда будут; справедливые или несправедливые, они могли закончиться хорошо или плохо. Немцы сражаются за Германию, русские — за Россию, англичане — за свою империю. Мне никогда не приходило в голову спрашивать пленных летчиков-англичан, за что и почему они воюют. Мы пили с ними виски, а по вечерам устраивали с другими английскими летчиками гонки вокруг их аэродромов. И они, и мы были солдатами, злейшими врагами в небе, но товарищами на земле. Мы уважали друг друга и принимали это как должное. Почему там все было не так? Русский задал мне еще несколько вопросов. Но я перестал отвечать на них. Тогда он приказал увести меня. Он сделал это очень вежливо, никак не меняя выражения лица, никак не показав своего триумфа. Но я чувствовал, что он был удовлетворен разговором. Я вернулся в свои четыре стены, униженный и расстроенный, злясь на самого себя, на нацистов, на войну и на русских.
* * *Ночь снова казалась жестокой и бесконечной. Меня лихорадило. На теле появилась приносящая болезненное раздражение сыпь. Утром я попытался объяснить конвоиру, что болен. Прибыл фельдшер с термометром, таблетками и, что меня больше всего удивило, машинкой для стрижки волос. Я тогда от души посмеялся над собой. Уж если у них были самолеты, танки, пистолеты и сенокосилки, то конечно же у них должны были быть термометры и машинки для стрижки.
Но когда русский приставил свою машинку у моей шеи сзади и, не останавливаясь, стал продвигаться вперед, пока не дошел до моего лба, я подпрыгнул и попытался защищаться, одновременно осыпая его проклятиями и бранью. Но все было напрасно. Мне пришлось полностью лишиться волос. В полном отчаянии я провел рукой по остриженной наголо голове. Было такое чувство, будто меня сделали калекой. Прошло несколько часов, прежде чем мне удалось вернуть себе хладнокровие. Я вспомнил о Самсоне и Далиле. Теперь я понял, почему на протяжении веков пленникам стригли волосы и почему унтер-офицер, сержант или капрал в любой армии рассматривает чуть ли не как бунт попытку рекрута защитить свою шевелюру. Оставить человека без волос равносильно лишению его части своей личности, потере самоуважения.
4 сентября 1942 г.Очередной перекрестный допрос. Лысый толстяк, очевидно старший офицер, предложил мне сесть.
— Как вы находите свое положение здесь? — спросил он с иронией.
— Ну, я бы предпочел оказаться по другую сторону, — парировал я.
С этим человеком я не мог позволить себе расслабиться. Из него, наверное, получился бы хороший прокурор, один из тех, которым преступления приносят радость, так как это дает им возможность почувствовать свою власть. В то же время внешне этот человек напоминал одного из монахов, которых любят изображать в рекламе баварских пивоварен. Он держал руки скрещенными на животе, а крохотные насмешливые глазки смотрели на мир с его круглой физиономии самодовольно и одновременно благочестиво. По тому, как к нему обращались подчиненные, я узнал, что моего инквизитора зовут полковник Тюльпанов.
Очередной перекрестный допрос. Лысый толстяк, очевидно старший офицер, предложил мне сесть.
— Как вы находите свое положение здесь? — спросил он с иронией.
— Ну, я бы предпочел оказаться по другую сторону, — парировал я.
С этим человеком я не мог позволить себе расслабиться. Из него, наверное, получился бы хороший прокурор, один из тех, которым преступления приносят радость, так как это дает им возможность почувствовать свою власть. В то же время внешне этот человек напоминал одного из монахов, которых любят изображать в рекламе баварских пивоварен. Он держал руки скрещенными на животе, а крохотные насмешливые глазки смотрели на мир с его круглой физиономии самодовольно и одновременно благочестиво. По тому, как к нему обращались подчиненные, я узнал, что моего инквизитора зовут полковник Тюльпанов.
— Но ведь не мы пригласили вас сюда, — продолжал он с сарказмом, — а потому, как непрошеному гостю, вам придется довольствоваться тем обращением, которое вы имеете.
Эти насмешки заставляли меня злиться все больше и больше: я был небрит, грязен, с наголо остриженной головой и ноющим от голода желудком.
— На свинцовых рудниках в Сибири у вас будет масса времени подумать обо всем этом, — не желал униматься мой мучитель.
Меня так и подмывало заявить, что я и не ожидал ничего другого, но я старался контролировать себя. Что-то говорило мне, что в общении с такими типами осторожность предпочтительнее смелости и открытости. Наконец, он начал задавать мне конкретные вопросы обо мне и моих родных; его интересовало, какое отношение я имею к Бисмарку. Далее последовали вопросы о моем образовании, военной подготовке и тому подобном. Неожиданно он спросил меня, что я знаю о Карле Марксе. Я неопределенно ответил, что еще до 1933 года, когда я учился в младших классах, Карл Маркс упоминался в курсе истории. Но я не смог вспомнить почти ничего, кроме того, что он жил в прошлом веке, был евреем и являлся отцом коммунизма. Ироническая улыбка, появившаяся после этого на лице толстяка, сводила меня с ума. Ведь я находился здесь как участник крестового похода против большевизма, не имея даже представления о том, что это такое. В это время лысый толстяк продолжил допрос:
— Вы много читали? Что именно?
Я привел в качестве примеров первое, что взбрело в голову: Вихерт, Биндинг, Рильке, Герман Гессе, Юнгер, Бемельбург, Двингер. Потом я на минуту задумался: русская литература? И я вспомнил: «Тарас Бульба», несколько коротких произведений Лермонтова и Пушкина, но предпочел не вспоминать произведение Краснова «От Двуглавого Орла к красному знамени».
— Я удивлен тем, как мало вы знаете о современной литературе, — заметил мой оппонент.
Тогда у меня не было времени поразмышлять о том, что из всех людей именно большевику выпало принимать у меня экзамен на знание литературы. Но меня выводила из себя настырность этого человека. Чего он ожидал? Мне было двадцать один год, из них три года я находился на военной службе. Что, по его мнению, я должен был знать о мировой литературе? Хотел бы я знать, действительно ли лейтенанты в русских ВВС были более начитанными? Те несколько летчиков, с которыми мне пришлось встретиться, а также тупые советские офицеры, стоявшие во главе колонн военнопленных, определенно не производили такого впечатления.
— Вам известно, что думал Бисмарк по поводу войны с Россией?
— Да, немного. Он всегда считал, что такая война была бы чересчур рискованной.
— Как вы думаете, он был прав?
— Для своего времени, разумеется.
— А в наше время?
— Вероятно, эта мысль верна и для нашего времени.
— Итак, вы полагаете, что Гитлер проиграет эту войну?
— Это будет зависеть от вас.
— В чем именно?
— Если война на Востоке не закончится до конца этого года, Гитлер проиграет ее!
— Как вы думаете, она успеет закончиться?
— Я не знаю, как скажется на вашей способности драться потеря Сталинграда и Баку, но я считаю, что вряд ли можно надеяться, что война кончится до конца года.
— Тогда почему вы продолжаете сражаться?
— Разве одно связано с другим? Немецкий народ воюет и верит в победу. Я знаю всего пять или десять человек во всей Германии, которые не верят в победу Гитлера, а мои товарищи просто смеялись надо мной, когда я высказывал сомнения по этому поводу.
— Хотели бы вы написать письмо домой?
— Конечно, хотел бы, но как это сделать?
— Вы могли бы написать его в виде листовки, в которой выражаете свои сомнения в победе Гитлера.
— Я не стану этого делать.
— Почему?
— Вряд ли это нужно объяснять.
— А разве дома вы никогда не говорили о своих сомнениях?
— В кругу своих товарищей — да.
— Почему же не хотите сделать это снова?
Я не ответил. Действительно, почему бы нет? Это было бы против всех правил военного человека. Но новость о том, что я пропал без вести, вскоре дойдет до моего дома, и что будет тогда? Последний из оставшихся в живых сыновей пропал без вести в Советском Союзе! Это было бы хуже чем просто весть о моей гибели в бою.
Человек напротив меня прервал мои размышления:
— Ну, если вы не хотите делать этого, никто не станет принуждать вас.
Я попросил дать мне время подумать.
Конвоир отвел меня обратно в мою грязную нору в разрушенной лачуге, где я снова остался наедине со своими мыслями. Листовка? Это было бы настоящим предательством. После этого для меня станет невозможным возвращение в Германию, пока у власти там остается Гитлер. Это решение должно было повлиять на всю мою дальнейшую жизнь. В прошлую войну ни о чем подобном даже не слышали. Офицер кайзера даже не стал бы дожидаться, чтобы ему сделали подобное предложение повторно. Но разве можно сравнивать эти две войны? В те дни существовал рейхстаг, мирные инициативы, забастовки и антивоенные демонстрации.
«Что бы ты сделал, — продолжал я спрашивать у самого себя, — если бы десять дней назад кто-то рассказал тебе о заговоре против Гитлера и его армии? Донес бы ты на этого человека?» Ну и вопрос! Чтобы я согласился стать пособником этих сумасшедших, этих наркоманов и пьяниц, авантюристов и мегаманьяков с лицами дегенератов? Я вспомнил, как мой отчим, к стыду собравшейся семьи, вешая на стену огромный дешевый портрет Гитлера, окинул его долгим, задумчивым взглядом и, наконец, бросил: «Разве все вы не видите, каким кретином, грязным и низким типом выглядит этот человек?»
И все же всего пять дней назад я сражался под знаменем Гитлера и носил свастику на своем мундире. Что должны были подумать русские, если я откажусь от всего этого сейчас, когда нахожусь у них в плену?
У меня не оставалось времени на размышления. За мной пришел охранник, который отвел меня в комнату, где ждали те, кто меня допрашивал.
— Итак, что вы решили?
Я все еще пребывал в неуверенности. Как я должен был поступить? То ли от стыда, то ли от волнения или лихорадки я почувствовал, как у меня подскочила температура. Может быть, я сам виноват в том, что мне приходится стоять перед подобным выбором?
Почему для военнопленных не предусмотрено почтового сообщения? Почему мы оказываемся полностью отрезанными? Имею ли я полное право делать или не делать то, что нахожу нужным сейчас, когда я стал полностью сам себе хозяином, не подвластным законам и не имеющим прав, лишенным всякой защиты родины? Почему я не могу сказать или написать то, что считаю нужным, чтобы дать своей матери хоть немного утешения и надежды?
Русский повторил вопрос, и я принял решение:
— Да, я напишу это.
Я передавал привет своим родителям и своим друзьям. Я сообщил, что со мной обращаются корректно. Я заявил, что считаю, что Германия проиграет эту войну и что предупреждение Бисмарка относительно войны с Россией снова подтвердилось.
Когда я выходил из комнаты, русский подал мне руку и попрощался со мной на немецком языке.
Я ничего не ответил.
Глава 2 Антифашисты
1 октября 1942 г.Я пытался удержать равновесие, шагая по извилистой тропинке в болотистом лесу, сгибаясь пополам под весом неимоверно тяжелого рюкзака. Впереди шагали двенадцать офицеров-итальянцев, так же тяжело нагруженных, уставших и несчастных. Позади шагал конвоир с винтовкой на плече прикладом вверх, злобно бормотавший: «Сукины дети! Вперед, быстрее!»
Перед глазами у меня заплясали красные круги. Кровь стучала в висках, а загноившаяся рана, полученная 24 августа, причиняла сильную боль. Я подумал, что через сотню шагов выброшу свой рюкзак в болото и сам шагну туда же. Но потом я начинал отсчитывать следующую сотню, потом еще одну. Наконец мы вышли к опушке леса и растянулись на небольшом пригорке. Конвоир впереди отдал команду: «Стой! Halt!»
Все тринадцать человек со стоном облегчения бросились на землю. Мы закрыли глаза и жадно глотали воздух задохнувшейся грудью. Прошло какое-то время, прежде чем первый из нас скрутил цигарку из табачных листьев в тонкой полоске газетной бумаги. И снова мы почувствовали муки голода — жестокие позывы, которые заставляют некоторых жевать и глотать любую зелень, попавшую им в руки.