Под конец Мадлен пришлось признать, что Дебни выражает свои мысли куда более связно, чем она ожидала. Кроме того, оказалось, что он способен изобразить целый спектр эмоций: гнев, отвращение, раненое самолюбие, а также симулировать другие, такие, как привязанность, страсть, любовь. Перед ним открывалась прекрасная карьера на поприще сериалов.
Мадлен с Дебни расстались в мае, перед самым началом лета, а для того, чтобы забыть человека, лучшего времени, чем лето, не придумаешь. Сдав последний экзамен, она сразу, в тот же день, уехала в Приттибрук. В кои-то веки она порадовалась, что у нее такие общительные родители. За всеми этими коктейлями и оживленными обедами на Уилсон-лейн времени зацикливаться на себе почти не оставалось. В июле она устроилась на практику в некоммерческую организацию, оказывающую поддержку поэтам, в Верхнем Ист-Сайде, начала ездить на электричке в город. Работа Мадлен состояла в том, чтобы рассматривать заявки на ежегодную премию «Новые голоса», в частности проверять, все ли заполнено, а потом отсылать их председателю жюри (в тот год им был Говард Немеров). Мадлен не очень хорошо разбиралась в технике, но поскольку все остальные сотрудники понимали еще меньше, в конце концов она стала человеком, к которому обращались, когда ломался ксерокс или матричный принтер. Ее коллега Бренда подходила к столу Мадлен по крайней мере раз в неделю и детским голосом просила: «Ты мне не поможешь? Принтер не слушается». Единственным за весь рабочий день отрадным моментом был обеденный перерыв, когда Мадлен удавалось погулять по душным, вонючим, увлекательным улочкам, поесть пирога во французском бистро, узеньком, как кегельбан, и поглазеть на фасоны одежды, какую носили женщины ее возраста или чуть постарше. Когда один из парней-натуралов из конторы пригласил ее выпить после работы, Мадлен сухо сказала: «Извини, не могу», стараясь не беспокоиться о том, как бы не ранить его чувства и хоть на этот раз подумать о своих собственных.
После она вернулась в университет, на старший курс, намереваясь много заниматься, думать о карьере и вести агрессивно-монашеский образ жизни. Решив, что надо раскинуть сети пошире, Мадлен подала заявления в магистратуру Йельского университета (английский язык и литература), в организацию, занимавшуюся преподаванием английского в Китае, и на должность практиканта в чикагском рекламном агентстве «Фут, Коун и Белдинг». Она готовилась к общеобразовательному вступительному экзамену в магистратуру по материалам прошлых лет. Языковая часть была простая. Чтобы справиться с математикой, следовало повторить алгебру, которую проходили в старших классах. Однако логические задачи вгоняли Мадлен в уныние. «На ежегодном балу несколько танцоров исполняли свой любимый танец со своими любимыми партнерами. Алан танцевал танго, а Бекки была зрителем, когда исполняли вальс. Джеймс с Шарлоттой смотрелись вместе замечательно. Кит был великолепен во время фокстрота, а Саймону прекрасно удалась румба. Джессика танцевала с Аланом. Но Лора с Саймоном не танцевала. Определить, кто с кем танцевал и какой танец исполнял каждый». Логика не входила в число предметов, которым Мадлен обучалась. Она считала несправедливым, что ей задают подобные вопросы. Она делала все, как разобрано в учебнике, рисовала диаграммы к задачам, размещала по танцполу, нарисованному на листке бумаги, Алана, Бекки, Джеймса, Шарлотту, Кита, Саймона и Джессику, ставила их парами согласно инструкциям. Однако их сложные перемещения не шли Мадлен в голову. Ей надо было знать, почему Джеймс с Шарлоттой смотрелись вместе замечательно, встречается ли Джессика с Аланом, почему Лора не стала танцевать с Саймоном и не расстроилась ли Бекки из-за того, что ей пришлось быть зрителем.
Как-то раз Мадлен заметила на доске объявлений перед Хиллел-хаус листовку, где сообщалось о стипендии имени Мелвина и Хетти Гринбергов, дающей право на летнее обучение в Еврейском университете в Иерусалиме, и решила подать заявление. Собираясь воспользоваться контактами Олтона в издательских кругах, она надела деловой костюм и поехала в Нью-Йорк на собеседование с редактором издательства «Саймон и Шустер». Редактор, Терри Уэрт, некогда талантливый идеалист, был выпускником факультета английской литературы, как и Мадлен, однако в тот день она увидела перед собой человека средних лет, сидящего в крохотном, заваленном рукописями кабинете с окнами на мрачный каньон Шестой авеню; отец двоих детей, имеющий зарплату куда ниже той, что получают его бывшие сокурсники, он тратил на изматывающую дорогу домой, в разноуровневую квартиру в Монтклере, штат Нью-Джерси, не менее часа с четвертью. О перспективах книги, которую он издавал в тот месяц, — воспоминания сезонного сельхозрабочего — Уэрт сказал: «Сейчас у нас затишье перед затишьем». Он дал Мадлен стопку рукописей из горы присланных авторами по собственной инициативе и предложил ей написать критические отзывы по пятьдесят баксов за штуку.
Рукописи Мадлен читать не стала, а вместо того поехала на подземке в Ист-Виллидж. Купив пачку печенья пиньоли в «Де Робертис», она нырнула в парикмахерский салон, где по какому-то наитию разрешила взяться за себя мужеподобной женщине с короткой стрижкой в стиле «крысиные хвостики».
— Сбоку подстригите покороче, а наверху оставьте, чтобы повыше было, — сказала Мадлен.
— Уверены? — спросила женщина.
— Уверена.
Чтобы доказать свою решимость, она сняла очки. Спустя сорок пять минут она снова надела очки и, увидев себя преображенной, пришла в ужас и восторг. Голова у нее оказалась прямо-таки огромная. Ей и невдомек было, какого она на самом деле размера. Она была похожа на Энни Леннокс или на Дэвида Боуи. На человека, с которым впору встречаться этой парикмахерше.
Как бы то ни было, косить под Энни Леннокс было нормально. Андрогины как раз вошли в моду. Стоило ей вернуться в университет, и прическа Мадлен стала заявкой на статус девушки серьезной. И в конце года, когда ее локоны отросли и доводили до безумия своей длиной, а она не знала, что с ними делать, она твердо стояла на своих принципах, отвергая прежние увлечения. (Единственным промахом был тот вечер у нее в комнате с Митчеллом, но и тогда ничего не произошло.) Мадлен надо было писать диплом. Ей надо было строить планы на будущее. Последнее, что ей требовалось, — это парень, который отвлекал бы ее от работы и выводил бы из равновесия. Но тут во время весеннего семестра она познакомилась с Леонардом Бэнкхедом, и от решимости ее не осталось и следа.
Брился он нерегулярно. От его табака пахло ментолом — запах был чище, приятнее, чем Мадлен ожидала. Поднимая глаза, она всякий раз обнаруживала, что Леонард неотрывно смотрит на нее глазами сенбернара (это был взгляд доброго пса, из пасти которого течет слюна, а одновременно — верного зверя, способного откопать тебя из-под лавины), и не могла не ответить на его взгляд, задержавшись на миг — важный миг — дольше обычного.
Как-то вечером в начале марта, придя в Рокфеллеровскую библиотеку за дополнительным чтением по «Семиотике 211», она встретила там и Леонарда. Облокотившись о стойку, он оживленно разговаривал с дежурной — девушкой, к несчастью, весьма симпатичной, такой грудастой, в стиле Бетти Пейдж.
— Нет, но ты все-таки подумай, — говорил Леонард девушке. — Подумай с точки зрения мухи.
— О’кей. Значит, я — муха, — отвечала девушка с хрипловатым смешком.
— Мы подбираемся к ним, словно в замедленных кадрах. С расстояния во много миллионов миль к мухам приближается мухобойка. А они: «Разбудите меня, когда мухобойка будет близко».
Заметив Мадлен, девушка сказала Леонарду:
— Секундочку.
Мадлен протянула свою карточку, девушка взяла запрос и отправилась в книгохранилище.
— Пришла за Бальзаком? — спросил Леонард.
— Да.
— На помощь, Бальзак!
Как правило, в таких случаях Мадлен не лезла за словом в карман, она могла выдать множество комментариев по поводу Бальзака. Но сейчас в голове было пусто. Она даже улыбнуться забыла — вспомнила, только когда он отвернулся.
Бетти Пейдж вернулась с книгой, подтолкнула ее к Мадлен и тут же снова переключилась на Леонарда. Он выглядел не так, как обычно на занятиях, казался более воодушевленным, наэлектризованным. Приподняв брови, как ненормальный, в стиле Джека Николсона, он сказал:
— Моя теория о мухах связана с моей теорией о том, почему с возрастом начинает казаться, будто время ускоряется.
— Ну и почему же? — спросила девушка.
— Оно пропорционально, — объяснил Леонард. — Когда тебе пять лет, ты прожил на свете каких-нибудь две тысячи дней. А к пятидесяти ты живешь уже где-то двадцать тысяч. Значит, для пятилетнего один день кажется длиннее, потому что он составляет больший процент от целого.
— Ага, ну конечно, — поддразнила его девушка, — доказал, называется.
— Моя теория о мухах связана с моей теорией о том, почему с возрастом начинает казаться, будто время ускоряется.
— Ну и почему же? — спросила девушка.
— Оно пропорционально, — объяснил Леонард. — Когда тебе пять лет, ты прожил на свете каких-нибудь две тысячи дней. А к пятидесяти ты живешь уже где-то двадцать тысяч. Значит, для пятилетнего один день кажется длиннее, потому что он составляет больший процент от целого.
— Ага, ну конечно, — поддразнила его девушка, — доказал, называется.
Однако Мадлен поняла.
— Да, похоже на правду, — сказала она. — Я всегда думала, интересно, почему так.
— Это так, теория, — добавил Леонард.
Бетти Пейдж похлопала Леонарда по руке, чтобы завладеть его вниманием.
— Мухи не всегда такие быстрые, — сказала она. — Я их и раньше ловила, прямо так, руками.
— Особенно зимой, — ответил Леонард. — Я бы, наверное, вот такой мухой и был бы. Такой отмороженной зимней мухой.
У Мадлен не было подходящего повода и дальше крутиться в читальном зале отдела дополнительной литературы, так что она положила Бальзака в сумку и направилась к выходу.
В те дни, когда была семиотика, она начала одеваться по-другому. Доставала свои бриллиантовые сережки-гвоздики, зачесывала волосы, чтобы открыть уши. Стояла перед зеркалом, размышляя, способны ли очки, как у Энни Холл, передать атмосферу Новой волны. Решив, что нет, вставляла контактные линзы. Откопала битловские ботинки, купленные на распродаже в церковном подвальчике в Виналхейвене. Поднимала воротник, чаще надевала черное.
На четвертой неделе Зипперштейн задал им «Роль читателя» Умберто Эко. Мадлен эта вещь не увлекла. Ее как читателя не особенно интересовали читатели. Она все еще питала слабость к этой скрытой от глаз величине — писателю. У Мадлен сложилось ощущение, что большинство специалистов по семиотической теории в детстве не пользовались всеобщей любовью: их травили или не обращали на них внимания, поэтому они направили свою неутихающую ярость на литературу. Им хотелось сбить спесь с автора. Им хотелось, чтобы книжка, этот продукт тяжелого труда, нечто непознаваемое, стала текстом, условным, расплывчатым, допускающим разные трактовки. Им хотелось, чтобы главным стал читатель. Потому что сами они были читателями.
Мадлен же ничего не имела против понятия «гений». Ей хотелось, чтобы книжка заводила ее в места, куда она сама не доберется. Она считала, что писатель, когда пишет книгу, должен вкладывать больше труда, чем она, когда читает. В том, что касалось словесности, литературы, Мадлен стояла за качество, которое перестали ценить, а именно за ясность. После Эко они читали отрывки из книги Деррида «Письмо и различие». На следующей неделе — «О деконструкции» Джонатана Каллера, и Мадлен пришла на занятие, впервые готовая внести свой вклад в обсуждение. Однако начать она не успела — ее опередил Терстон.
— Каллер оказался в лучшем случае сносный, — сказал он.
— Что вам в нем не понравилось? — спросил его профессор.
Терстон уперся коленом в край семинарского стола. Скривив лицо, он оторвал передние ножки стула от пола.
— Нет, читать можно, все нормально. Все аргументы в порядке, все путем. Вопрос в том, можно ли пользоваться дискурсом, который успели дискредитировать, — типа разумных доводов, например, — чтобы разъяснять вещи, до такой степени революционные по своей парадигме, как деконструкция.
Мадлен окинула взглядом стол, но всеобщего закатывания глаз не заметила, правда, остальные студенты, кажется, восприняли слова Терстона с энтузиазмом.
— Не угодно ли пояснить? — сказал Зипперштейн.
— Я вот что хочу сказать: во-первых, разумные доводы — это просто дискурс, не лучше и не хуже любого другого, так ведь? Часто в них вкладывают такой смысл, как будто это абсолютная истина, но дело в том, что это — западный дискурс, и отношение к нему особое. Деррида говорит: надо пользоваться разумом, поскольку ничего другого, видите ли, нет. Но в то же время надо не забывать о том, что язык по самой своей природе неразумен. Необходимо, чтобы разум помог тебе выбраться из разумности. — Он подтянул рукав футболки и почесал костлявое плечо. — А Каллер, наоборот, по-прежнему работает в старом режиме. Моно вместо стерео. Так что в этом смысле, да, книга меня немного разочаровала.
Последовало молчание. Затянулось.
— Не знаю, — сказала Мадлен, взглядом ища поддержки у Леонарда. — Может, дело во мне самой, но разве не приятно хоть раз прочесть логически аргументированный текст? Каллер все, что говорят Эко с Деррида, сводит воедино в удобоваримой форме.
Терстон медленно повернул голову, взглянул на нее через семинарский стол.
— Я не говорю, что книга плохая, — сказал он. — Нормальная книга. Но работу Каллера нельзя ставить на один уровень с трудами Деррида. Каждому великому нужен кто-то, кто будет пояснять его мысли. Вот такую роль Каллер и выполняет в отношении Деррида.
Мадлен отмахнулась от него:
— Я гораздо лучше понимаю, что такое деконструкция, когда читаю Каллера, чем когда читаю Деррида.
Терстон изо всех сил постарался рассмотреть ее точку зрения со всех сторон.
— Простота свойственна природе упрощений, — сказал он.
Вскоре после этого занятие закончилось; Мадлен по-прежнему была вне себя. Выходя из Сэйлс-холла, она увидела Леонарда, стоящего на лестнице с банкой кока-колы в руке. Она подошла к нему вплотную и сказала:
— Спасибо за поддержку.
— Не понял?
— Я думала, ты на моей стороне. Почему ты ничего не сказал на семинаре?
— Первый закон термодинамики, — ответил Леонард. — Закон сохранения энергии.
— Ты со мной не согласен?
— И да и нет, — ответил Леонард.
— Тебе не понравился Каллер?
— Каллер хороший. Но Деррида — тяжеловес. Нельзя его просто так взять и списать.
Мадлен раздирали сомнения, но злилась она не на Деррида.
— Терстон постоянно твердит, что он прямо-таки боготворит язык, — казалось бы, раз так, мог бы поменьше увлекаться забитыми терминами. Так нет же, все повторяет, как попугай. Сегодня слово «фаллос» три раза употребил.
Леонард улыбнулся:
— Думает, скажешь так, он у тебя как бы и появится.
— Он меня из себя выводит.
— Хочешь, пойдем кофе попьем?
— И еще «фашист» — тоже его любимое словечко. Знаешь, на Тэйер-стрит химчистка? Он даже их фашистами называл.
— Наверное, они ему перекрахмалили что-то.
— Да, — сказала Мадлен.
— Что — да?
— Ты меня только что на кофе пригласил.
— Правда? А, да, пригласил. О’кей. Пошли пить кофе.
В Синий зал Леонарду идти не хотелось. Он сказал, что не любит, когда вокруг студенты. Они прошли под Уэйленд-арч и направились по Хоуп-стрит в сторону Фокс-пойнт.
Пока они шли, Леонард то и дело сплевывал в свою банку из-под кока-колы.
— Прошу прощения, такая уж у меня мерзкая привычка.
Мадлен наморщила нос:
— Ты и дальше так собираешься продолжать?
— Нет, — ответил Леонард. — Сам не знаю, зачем я так делаю. Просто осталось с тех времен, когда занимался родео.
Когда они подошли к следующей урне, он швырнул туда банку и выплюнул комок табака.
Через несколько кварталов аккуратненькие клумбы с тюльпанами и нарциссами, разбитые в кампусе, сменились улицами без деревьев, по обе стороны которых стояли дома рабочих, раскрашенные в веселенькие цвета. Они миновали португальскую булочную и португальскую рыбную лавку, где продавались сардины и каракатицы. Здесь у детей не было дворов, в которых можно было бы играть, но они, с виду вполне довольные, раскатывали взад-вперед по голым тротуарам. Ближе к шоссе стояли несколько складов, а на углу Уикенден — местная столовая.
Леонарду захотелось сесть за стойкой.
— Мне надо быть поближе к пирогам, — сказал он. — Надо видеть, который из них со мной разговаривает.
Пока Мадлен усаживалась на стул рядом с ним, Леонард неотрывно смотрел на витрину с десертами.
— Помнишь, как раньше с яблочным пирогом ломтик сыра подавали? — спросил он.
— Смутно.
— Теперь так, похоже, не делают. Мы с тобой, наверное, единственные люди здесь, которые это помнят.
— Вообще-то я не помню, — сказала Мадлен.
— Не помнишь? Ты что, никогда не пробовала кусок висконсинского чеддера с яблочным пирогом? Жалость какая.
— Может, если попросишь, они положат тебе ломтик на пирог.
— Я не говорил, что мне это нравилось. Просто оплакиваю кончину традиции.
Беседа прервалась. Внезапно Мадлен, к ее удивлению, охватила паника. Молчание словно вменялось ей в вину. В то же время из-за собственной тревоги, вызванной этим молчанием, говорить становилось все труднее.
Хотя так нервничать было неприятно, в каком-то смысле приятно все-таки было. Мадлен давно уже не чувствовала ничего подобного в обществе парня.