Однажды, когда одиночество стало совсем невыносимым, просто выла в голос от тоски, поехала к Надьке, старой подружке. Вот кто поймет и пожалеет – тоже одинокая и неприкаянная душа. Вот наплачемся вволю. Надька не скоро открыла дверь, и Адуся оторопела и не сразу поняла, в чем дело. На Надькином лице блуждала странная, загадочная улыбка, да и вообще она была и вовсе не похожа на себя прежнюю – с распущенными по плечам богатыми волосами, с яркими, горящими глазами, в новом красивом платье и с накрашенными губами. «Чудеса, ей-богу», – удивилась Адуся.
Надька стояла в дверном проеме и не думала пропускать Адусю в квартиру.
– Не пустишь? – смущенно удивилась Адуся.
Надька стояла не шелохнувшись и молча смотрела на нее. А потом отрицательно покачала головой.
– Что с тобой, Надька? Занята так, что ли? – догадалась наконец Адуся и бросила взгляд на вешалку в прихожей.
На вешалке висели мужская красная куртка и белый вязаный свитер с северными оленями. У Адуси перехватило дыхание. Они стояли и молча смотрели друг на друга еще минут пять. Вечность.
В голове у Адуси не было ни одной мысли. Только опять сильно замутило и закружилась голова. Она выскочила на лестницу и там, у лифта, ее сильно вырвало. Надька громко захлопнула дверь и прислонилась к ней спиной.
– Каждый за себя, – тихо сказала она и еще раз это повторила: – По-другому не будет. Каждый за себя.
Адуся сидела на холодных ступеньках, и у нее не было сил выйти на улицу – отказывали и без того слабые ноги. Сколько прошло времени – час, три, пять? На улице было совсем темно. Она подняла руку и поймала такси. Ночью, в три часа, она проснулась от того, что было очень горячо и мокро лежать. Догадалась вызвать «скорую». Из подъезда ее выносили на носилках.
В больнице она провалялась почти месяц. Вышла оттуда высохшая, словно обескровленная. Неживая. Ей казалось, что вместе с ребенком из нее вытащили и сердце, и душу заодно. Так черно и выжжено все было внутри. Врачи вынесли неутешительный вердикт. Детей у Адуси быть не может. Отвалялась дома еще два месяца – к зеркалу не подходила. Пугалась сама себя. Поднял ее настойчивый звонок в дверь. Она решила не открывать, но звонившие, похоже, отступать не собирались. И правда, отступать им было некуда. За дверью стоял высокий и темноглазый худощавый мужчина с обильной проседью в густых волнистых волосах. За руки он держал двух девочек-близняшек лет семи-восьми, а за его спиной стоял худой мальчик лет тринадцати с печальными и испуганными глазами.
Это был тот самый любовник матери, бакинский армянин-вдовец, невольный и косвенный участник ее трагической гибели. Бежал он тогда из Баку, как бежали в ужасе и страхе его собратья, бросив все, чтобы просто спасти свои жизни. В Москве, кроме бедной Адусиной матери, близких знакомых у него не было. Позвонить он ей не мог – телефон был отключен. Растерянная Адуся впустила их в свой дом. На кухне дрожащими руками она накрывала чай и рассказывала ему тихо о том, что мать она похоронила два года назад. Истинную причину ее гибели открывать она не стала. К чему? И так слишком много горя пережил этот человек. Он рассказывал ей, что пришлось бросить все – дом, вещи, только спасаться и бежать. Дети сидели тихо, как мышата, испуганно прижавшись друг к другу.
Они молча выпили чай, и мужчина, тяжело вздохнув, поднялся со стула.
– Куда же вы теперь? – тихо спросила Адуся.
Мужчина молча пожал плечами. Адуся достала из шкафа белье и пошла стелить им постели. Она раздвинула тяжелые шторы на окнах и увидела желто-багровую листву на деревьях и яркое круглое солнце, уходящее за горизонт. И наконец приказала себе жить.
Эта чужая семья прожила у нее полгода, и все они стали ей почти родными, почти родственниками. Она проводила с детьми все свое время, ходила гулять в парк, сидела в киношках на мультиках, возила их в Пушкинский, в Третьяковку и в зоопарк, читала на ночь книги, варила им супы, купала девочек и заплетала их прекрасные волосы в косы. Это и спасло ее тогда от страшной тоски и одиночества, и свои беды и страдания становились как-то менее значительными и весомыми, что ли.
Правда, теперь она начала печалиться из-за того, что это все обязательно кончится, и кончится совсем скоро, и они уедут, покинут ее дом, и она опять останется одна со всеми вытекающими отсюда последствиями. Отец семейства целыми днями мотался по инстанциям – собирал бесконечные справки и бумаги на отъезд в Америку к дальним родственникам. Собирались они уехать в Сан-Франциско, где была большая армянская община. Оформили их как политических беженцев. Адусе было стыдно, но про себя она молила Бога, только бы что-то задержало их в Москве, ну нет, конечно, не дай Бог что-то серьезное, ну какая-то затяжка, ну хотя бы еще на пару месяцев. «Дура привязчивая!» – ругала она себя. Но все же она почти совсем ожила и даже начала улыбаться. Невесть откуда появились силы – куда деваться, когда столько хлопот и такая семья. Только вот нарядов своих она больше не носила. Ходила теперь в джинсах, свитерах и маечках. На ногах – кроссовки. И волосы остригла совсем коротко, под мальчика. А затейливые свои туалеты собрала в два больших мешка и отнесла на помойку. Кто захочет – заберет, а нет, так черт с ними всеми вместе с ее, Адусиной, прошлой жизнью.
А однажды вечером, когда дети уже спали, Адуся и глава семьи пили на кухне чай. Молчали. Адуся встала со стула, чтобы отнести в раковину чашки. Он поймал ее руку и приложил к своим губам. Адуся замерла, бешено заколотилось сердце. А потом он встал, подошел к ней близко, глаза в глаза, и предложил ей выйти за него замуж. И прожить вместе всю оставшуюся жизнь. Так и сказал – сколько отпущено. Что это было? Корысть, вовсе не оскорбительная, а вполне понятная и объяснимая, человеческая благодарность, неистребимый и самый сильный из инстинктов – инстинкт родительский? Что двигало им? Да какая, в общем, разница? Наверное, это был единственный и самый верный выход для них. Для них, побитых и намордованных жизнью, страдающих и одиноких. Адуся не думала ни минуты. Она тихо сказала «да» и положила голову ему на плечо. И оба ощутили в эти минуты непомерную легкость и покой. Наверное, то, что называется счастьем. Ведь в жизни, кроме страсти и любовной горячки, есть еще очень важные и значительные вещи.
На деньги, вырученные от продажи Адусиной квартиры, в Америке они купили бизнес – небольшой магазинчик, торгующий спиртными напитками, – подобным ее муж занимался на прежней неласковой родине. Дело вполне пошло – умный и неленивый человек поднимется везде. Сначала сняли небольшую квартиру, а спустя пару лет купили дом с садиком и маленьким бассейном. В саду росли розы всех цветов. Сын поступил в университет, а девочки росли умницами и помощницами и радовали родителей. Муж много работал, а Адуся с удовольствием занималась семьей – готовка, уборка, цветы в саду. В общем, обеспечивала крепкий тыл. И это у нее получалось совсем неплохо. А о своей прошлой жизни она почти не вспоминала. Что вспоминать о плохом, когда вокруг столько хорошего? И ничего плохого тем людям из той ее, прошлой жизни она не желала. Пусть все у них будет хорошо, Бог им судья. В общем, желала им только добра – так глубоко и искренне, как может желать человек с правильно и счастливо сложившейся судьбой. Тот, кто вполне может назвать себя счастливым без всяких там оглядок и оговорок. Уверенно и без сомнений. Способный все это оценить и сберечь. И, безусловно, всем этим бесконечно дорожить.
Хоть Бога к себе призови
Иван Коновалов считал себя человеком счастливым. Хотя, если быть честным до конца и не кривить душой... В общем, думать обо всем об этом и разбираться не очень-то и хотелось. Семья Ивана состояла из трех человек – собственно сам Иван и две его женщины. Жена и дочь. Самые дорогие на свете люди. У жены было редкое имя – звали ее Нинель. Нежное и звонкое, как капель. Дома для удобства ее называли Нелей. А дочке Иван придумал имя и вовсе затейливое, хотя по нынешним временам не редкое. Дочку звали Анжеликой. Неля была недовольна и презрительно фыркала. Имя ей казалось напыщенным и безвкусным. Но здесь Иван был тверд как скала. Хотя, если говорить про Нелю, она всегда была всем недовольна, фыркала чаще, чем надо, и так, слегка, по ходу дела, немножко презирала все, что касалось Ивана. Так уж сложилось. С самого начала. То есть негласно считалось, что, выйдя за него замуж, Неля вообще сделала ему большое одолжение. С этим ощущением она и жила. Так бывает всегда, когда один человек сгорает от любви, а другой эту любовь небрежно принимает. Просто ей пора было замуж, а тут – вполне справный для жизни человек. Хотя притязаниям ее он не соответствовал вовсе. Иван был почти деревенский. Почему почти? Потому, что не из глухой деревни, а из крупного поселка городского типа. Со своей школой, больницей и пятиэтажными типовыми домами. Для Ивана – почти город. Для Нели – почти деревня. Сама она была москвичкой, правда, в первом поколении, да и не из крестьян: отец – военный, а мать – воспитательница в детском саду. Почти интеллигенция, особенно на фоне Ивана. И сама Неля, между прочим, окончила институт. Институт культуры. И значит, была культурным человеком. И к тому же не мещанкой. Никакие там картинки, цветочки, занавесочки ее не интересовали. Этим занимался Иван. Хотя считалось, что на хозяйстве Неля. Но заниматься домом Неля не любила: труд обременительный и неблагодарный. Утром уберешься – вечером опять пыль и грязь, полдня обед готовишь – все съели за пятнадцать минут, и плюс гора грязной посуды. Одно раздражение, суета и бессмысленность. В общем, все в тягость, все через силу. Иван работал мастером-механиком в автосервисе. Специалистом по иномаркам. К хорошим специалистам всегда очередь, всегда полно клиентов. Работа тяжелая, но зарабатывал он прилично. К тому же не пил. Вот и получилось – всего два года промучились в хрущевке с Нелькиными родителями, построили кооператив. Зал, спальня, детская. Стенка югославская, мягкая мебель – велюр. Люстра чешская. На кухне холодильник до потолка забит под завязку. А спальня и вовсе белая, с витыми золочеными ручками. У Нельки шуба, дубленка в пол. Три меховые шапки – песцовая, норковая и из бобра. Дочка Анжелика в английской спецшколе. На пианино учится. На бальные танцы ходит. Одета как куколка. В общем, живи и радуйся. А радоваться что-то не получалось. Недовольна Неля. Чем? Сложно сказать. Настроение минорное, грустит все время. Вдаль смотрит. Смотрит и молчит. В глазах – слезы. А Иван старается. То сережки с изумрудом на 8 Марта достал – к зеленым Нелькиным глазам. То костюм из «Березки» притащил – Франция, 70 процентов ангоры, 30 процентов хлопка. А она глянет и вздохнет тяжело. И даже не примерит. Иван расстраивается до слез – всю ночь на кухне курит. Под утро, вздыхая, идет в спальню, ложится, обнимет ее осторожно, а она лежит к нему спиной, не повернется. Только тихо всхлипывает. Мука, короче. Утром Иван зубы стискивает – и на кухню. Дочке кашу варить, а Неле кофе. У нее давление низкое. Она встанет – хмурая, заспанная, кивнет слегка. А он смотрит на нее и налюбоваться не может. Господи, как же он любит ее! Всю – от макушки до пяток и без остановок. Волосы ее жесткие, в мелкую кудрявую стружечку, глаза грустные, узковатые, с прозеленью. Руки, плечи узкие, хрупкие, пальцы тонкие, длинные, косточки на средней фаланге широкие – колечко с трудом пролезает. Даже ступни ее – крупные, широкие и коленки острые – от всего сердце заходится. Ох, обнять бы ее так, чтобы тонкие косточки хрустнули. До боли сжать. Нет. Не получается. Вот и живи, мучься. На сердце что-то вроде глыбы каменной.
Нету сил смотреть на то, как грустит она целый день. С книжкой на диван пристроится, прочтет страницу – и опять вдаль смотрит. «Может, сходим куда-нибудь, а, Нель? Ну, в кино там или в ресторан?» А она головой мотает: «Нет, не хочу».
«Ничего, – думает Иван, – пусть хоть какая, а моя. И другой мне не надо». Это он знал наверняка. Но с этим была категорически не согласна сестра Ивана Тоня. Тоже родной человек. Родителей похоронили они рано, и остались Иван да Тоня одни на белом свете. Тоня старше его всего на три года, а заменила Ивану мать. Всех женихов хороших пропустила – над братом тряслась. Разве такое забудешь? Тоня осталась в родительском доме, а Иван укатил в Москву. Скучали они друг по другу сильно. Как свободная минута, Иван – к сестре. Та покормит, обстирает да еще сумку с собой даст – картошка, сало, капуста квашеная. Как он там, в общаге, питается? Это потом, когда Иван на ноги встал, сам гостинцы стал прицепами возить. Но Тоня от этого счастливее не стала. Потому что замуж вышла поздно за того, кто бесхозный остался. И муж ей достался никудышный и пьющий. Она целый день за прилавком отстоит, дома дети, огород, скотина – как без этого на селе проживешь. А этот пьяный в сенях валяется. Хуже свиньи. Не муж, а морок, Божье наказание. Мало того что пьющий, гад, так еще и гулящий. Намотается – и опять к ней. А она обстирает, накормит, спать уложит. Жалко ведь – живой человек, отец ее детей. Хотя сволочь, ясное дело. Ох и проклинала она его и поносила – хоть бы окочурился, от себя освободил, а на сердце все равно ревность и тоска. В общем, жизнь. И за Ванечку, брата, боль сердце жжет. Ну разве такая баба должна была ему достаться? Ему, такому мужику справному, работящему, непьющему. Все в дом. Таких мужиков сейчас и вовсе нет, все перевелись. А вот Нельке судьба выкинула щедрый подарок. За что, Господи? В квартире пыль слоем на полировке, щей сварить не умеет – капуста, как тряпка, в воде плавает. Все книжки читает, читательница хренова, а муж себе сам рубашки гладит. Анжелика, племяшка, капризная, все губки дует. Чужая совсем. От деревни нос воротит – тут пахнет, там воняет. Избаловал их Ванька, дурья башка. Носила Тоня в голове мысль дерзкую и греховную – свести брата с соседкой Любашей. Нехорошо, конечно, при живой-то жене. Хотя и женой-то эту росомаху назвать сложно. А у Любаши в избе чистота, борщи и пироги, на огороде ни былинки, земля как пух, через пальцы просеянная, у коровы бока гладкие и чистые. И шьет она, и вяжет. А поет как! И сама красавица. Только вот счастья нет. Да и где оно, счастье? У кого гостит? Где задержалось? Любаша пятый год вдовеет, двух мальчишек поднимает. Кругом-то пьянь только. Вот бы были они с Ванькой пара – лучше не нарисуешь. А он, дурень, возле своей зануды вьюнком вьется.
В августе у Ивана отпуск – надо ехать в поселок, помочь Тоне картошку копать. Да и по дому дела найдутся – здесь прибить, там подправить.
– Поедем, Нель, подышим, молочка парного попьем?
Неля руками машет:
– Что ты, что ты! Твоя сестра меня терпеть не может, да и Анжелику надо на море вывозить, какая деревня? Что ей там, коз пасти, коровники нюхать?
Вздохнул Иван: «Эх, море, море... Полежать бы на бережку, спину больную погреть!» Но тут Иван был кремень – сестре помочь – дело святое. Пытался жену уломать, просил, уговаривал, унижался. Та – ни в какую. Он ее обнять пытался, а она ему – отстань, надоело. Вот тебе и весь сказ. У него сердце от обиды закипело. И комок в горле. Спать ушел на диван, что в гостиной. А утром, не попрощавшись, уехал. Обиделся сильно.
На селе была красота. Воздух, лес, речка тихая. Родина. Тоня пирогов напекла, поросенка заколола. Главный гость приехал – брат Ванюшка.
– Отоспись пару деньков, потом наломаешься, – просила Тоня.
Спал Иван на сеновале, слаще сна нет. Утром с удочкой на речку пошел: так, мелочь одна – пескари, карасики. Да разве в этом дело? Кругом тишина – ельник малахитовый, только птицы поют, кузнечики стрекочут. А на душе тоска. Жена из головы не выходит. Понимает Иван, что жизнь у них какая-то неправильная, а все равно тоскует. В общем, дело швах.
А на следующий день пошли за грибами – Тоня, племяши, Иван да соседка Люба со своими пацанами. Шли долго – в дальний лес. Грибов – море. Лето было жаркое и дождливое. Сели на просеке перекусить – соседка Люба разложила белое полотенце и выложила на него пироги с малиной, черникой, капустой – язык проглотишь. Запивали молоком. Иван ест, остановиться не может. Лег на траву, глазами в небо. А оно синее-синее, ни одним облачком не потревоженное. Только стрижи рассекают. Благодать-то какая. Тишина.
А Люба песню затянула. Хорошую песню, знакомую – про большак и перекресток. Эх, Нелька, Нелька, всю душу вытянула, все нутро иссушила. Глянул Иван на Любу и залюбовался – плечи круглые, покатые, кожа белая, на курносом носу веснушки, коса распушилась, расплелась. Красивая, удивился Иван. И глаза отвел – смутился. Вечером Люба позвала к себе на жаренку – боровики с картошкой нажарила. Пришли втроем – Тоня, Иван и Тонин алкаш увязался, почуял угощение. В избе у Любы половики яркие, плетеные, занавески белые, крахмальные, колом стоят. На столе сало, огурцы, вино из черноплодки. Все – язык проглотишь. Опять песни затянули – про калину красную и про того, кто с горочки спустился. В общем, опять все про любовь. Тоня тоже подхватила, но Любин голос звонче, хоть поет она негромко, но сильно. И хочется Ивану на нее смотреть, а он глаза прячет. А Тонька– сеструха усмехается, все видит. Дурак ее напился, она его на себе домой поволокла. Не привыкать. Иван тоже было поднялся. А Люба тихонько до его руки дотронулась:
– Погоди, останься, на крыльце посидим, на звезды посмотрим.
И Тоня рукой машет:
– Оставайся, Ванька, а я пока своего ирода успокою.
Иван было дернулся, а потом разозлился на себя: «Что я, пацан сопливый, что ли? Бегу от бабы как от чумы!» И остался. Сели на крыльце – Иван курит, а Люба молчит. Посидели так с полчаса.
– Пойду я, поздно, – говорит Иван.
А Люба смотрит ему в глаза и молчит. В общем, что говорить. Не дети же.
Ночью было все так сильно и сладко, что у Ивана от удивления заболело сердце и выступили слезы на глазах. А Люба целовала его глаза и шептала все:
– Ванечка, хороший мой, мальчик мой. Господи! Силы небесные, как жить-то теперь со всем этим, как справиться? Вот оно как бывает, оказывается!
Что там открытие Америки, когда человеку почти в сорок лет вдруг – милостью Божьей – открывается целый мир, неизвестный раньше. Да что там мир, человек открывает себя – и это открытие удивляет его больше всего. В общем, он, как мальчишка, как пацан нестреляный, до утра не мог от нее оторваться.
– Сумасшедший! – тихо смеялась Люба.
А когда рассвело, Иван крепко уснул. Ничего не слышал – ни петуха, ни как Люба встала корову выгонять, ни как пацанов своих кормила, ни как блины на кухне жарила. Проснулся от голода – есть захотелось так, как будто не ел три дня. Открыл глаза и вспомнил все, от самого себя ошалел. А Люба на кухне мурлычет что-то. Он умылся во дворе, подошел к ней, а она ему обрадовалась так, будто он из армии вернулся. У Ивана аж дыхание перехватило. В сильном душевном волнении вышел он на крыльцо покурить. Огляделся и увидел чистый, метеный Любин двор, чуть покосившийся сарай, отметил про себя, что надо бы его поправить, да и крышу заодно, взглянул на ровную дровницу крупных березовых чурбачков, на розовую мальву у забора, на синее, яркое небо. И подумал Иван, что не свою жизнь он проживает, не свою. Он затушил сигарету и вдруг понял, что за все это время он ни разу не вспомнил о жене. Это было странно, но совесть его почему-то не мучила. Иван ел блины со сметаной и медом и смотрел на счастливую и смущенную Любу. Оба они молчали.
А дальше он копал картошку и спускал ее в прохладный погреб, ворочал сено, правил забор, а вечерами уходил к Любе. И не одна их следующая ночь не была хуже предыдущей. Сестра Тоня разговоров не вела. Помалкивала. А про себя, понятное дело, радовалась. А когда пробежали-пролетели две недели, села напротив брата и спросила строго:
– Что делать думаешь?
Иван молчал. Назавтра ему надо было уезжать. Утром он увидел заплаканное Любино лицо и сказал, глубоко вздохнув:
– В город мне надо, денька на два-три. – И, помолчав, добавил, кашлянув: – Справишься тут без меня?
Люба отвернулась к плите и громко разрыдалась.
– Ждите скоро, – бросил он сестре и резко рванул машину с места – пыль столбом. Мыслей в голове не было – одна звенящая пустота. У двери своей квартиры Иван замер – остановился. Потом достал из кармана ключи и открыл дверь. Неля лежала в гостиной на диване и читала. Иван бросил ей: привет, она глубоко вздохнула и ответила ему: привет. Иван прошел в спальню, открыл шкаф и сверху достал большой коричневый чемодан. Неля стояла в проеме двери.
– Ты куда собрался? – удивилась она.
Иван поставил чемодан на кровать и посмотрел на жену. Она стояла в метре от него – худенькая, с хвостиком на затылке, в старом халатике в мелкий синий горох, на ногах – вязаные носки – даже летом у нее мерзли ноги. Она смотрела на Ивана и ничего не могла понять – вроде только приехал. И спросила его снова: