Белый олеандр - Джанет Фитч 2 стр.


— Кого похожего на козла?

— Из винного садика, помнишь? Волосатого Пана с торчащими из штанин копытами?

В круглом настенном зеркале мелькали наши длинные белые волосы, синие глаза. Древние женщины-скандинавы. Когда я вот так смотрела на нас с матерью, я легко, кажется, могла вспомнить ловлю рыбы в глубоких холодных морях, запах трески, уголь наших костров, кожаную обувь и наш странный алфавит, грубые руны, язык, похожий по звуку на вспашку поля.

— Он все время смотрел на меня. Барри Колкер. Марлен сказала, он пишет эссе. — Ее прекрасные губы стали длинными неодобрительными запятыми. — С ним была эта актриса из «Кактус Гарден», Джилл Льюис.

Ее светлые волосы, как неотбеленный шелк, текли сквозь свиную щетину на щетке.

— С этим жирным козлом в мужском обличье. Представляешь?

Она, конечно, не представляла. Красота была законом моей матери, ее религией. Можешь делать все что хочешь, если ты красива, если делаешь это красиво. Если нет, тебя просто не существует. Она вдалбливала это мне с раннего детства. Правда, к двенадцати годам я успела заметить, что реальность не всегда соответствует идеям моей матери.

— Может быть, он ей нравится, — сказала я.

— Джилл, наверное, повредилась в уме. — Мать взяла у меня щетку и принялась теперь за мои волосы, с силой проводя по коже на голове. — Ведь любого мужчину могла бы заполучить, какого хочет. О чем она думает?

Потом она наткнулась на него в любимом богемном баре без уличной вывески. Потом на вечеринке в Силвер-Лейк. Куда ни пойдешь, жаловалась мать, всюду он, этот козлоногий.

Я думала, просто совпадения, но однажды вечером на перформансе в Санта-Монике, куда мы пошли посмотреть, как один из ее друзей колотит по бутылкам из-под «Спарклеттс» и разглагольствует о засухе, я тоже заметила его, на четыре ряда позади нас. Весь вечер Барри пытался поймать ее взгляд. Помахал мне, и я помахала в ответ, тихонько, чтобы она не видела.

Когда вечер закончился, я хотела поговорить с ним, но мать быстро потащила меня к выходу.

— Не обнадеживай его, — прошипела она.

Когда Барри появился на вечеринке в честь юбилейного выпуска «Синема сцен», мне пришлось согласиться, что он ходит за ней специально. Это было во внутреннем дворике старого отеля на Сан-сет-Стрип. Дневная жара понемногу шла на спад. Женщины были в открытых платьях, моя мать в белом шелке напоминала мотылька. Пробравшись сквозь толпу к столику с закусками, я быстро загрузила сумочку снедью, которая могла продержаться несколько часов без холодильника — крабьими клешнями, спаржей, печенью в беконе, — и тут увидела Барри, накладывавшего в тарелку креветки. Он тоже заметил меня, и взгляд его моментально пробежал по толпе в поисках матери. Мать шла сзади, качая в руке бокал белого вина, и болтала с Майлзом, фотографом, долговязым англичанином, у которого был колючий подбородок и желтые от никотина пальцы. Барри она еще не видела. Он начал пробираться к ней, я держалась за ним.

— Ингрид, — воскликнул Барри, протискиваясь сквозь нарядную толпу. — Я вас искал, — и улыбнулся.

Глаза ее резко и жестко прошлись по его горчичному галстуку, съехавшему набок, по коричневой рубашке, натянутой на животе, по неровным зубам, по креветке в пухлом кулаке. Я уже слышала дыхание ледяных ветров Швеции, но он, кажется, не ощущал никакого холода.

— Я о вас часто думаю, — сказал он, подойдя еще ближе.

— Лучше бы вы этого не делали.

— Вы измените свое мнение обо мне.

Он прижал палец к носу, подмигнул мне и, подойдя к другой группке гостей, обнял хорошенькую девушку, поцеловал ее в шею. Мать отвернулась. Этот поцелуй шел вразрез со всем, во что она верила. Такого в ее вселенной просто не могло быть.

— Вы знаете Барри? — спросил Майлз.

— Кого?

Той ночью она не могла заснуть. Мы спустились в бассейн и плавали медленными монотонными кругами под придуманными созвездиями — под Крабовой Клешней, под Гигантской Креветкой.

Мать склонилась над своим монтажным столом, вырезая без линейки какой-то знак длинными изящными полосами.

— Это дзен, — сказала она. — Ни одного срыва, ни мгновенного колебания. Окно в изящество.

У нее был совершенно счастливый вид. Так случалось иногда, если ей удавалась идеальная аппликация, — она забывала, где находится, почему и зачем она здесь, где была до этого, где могла бы быть, — забывала обо всем, кроме идеальной линии, проведенной ножиком без линейки, — чистейшего удовольствия, словно только что написанная прекрасная фраза.

Но теперь я видела то, чего не видела она, — в мастерскую вошел похожий на козла мужчина. Не желая оказаться разрушителем ее чудесной минуты, я продолжала мастерить китайское дерево из старых тангирных сеток и испорченных фотокадров «Салям, Бомбей!». Барри поймал мой взгляд и приложил палец к губам. Тихонько подкрался к ней, тронул плечо. Острый нож у нее в руке шел, шурша, по бумаге. Мать резко обернулась — я думала, чтобы порезать его, — но он показал ей что-то, и она замерла. На стол лег маленький конверт.

— Это вам и вашей дочери, — сказал он. Мать открыла конверт, вынула два сине-белых

билета. Молчание, с которым она их рассматривала, поражало меня. Долгий взгляд на билеты, потом на него, тычущего острие модельного ножа в прорезиненную поверхность стола — дротик, застрявший там на мгновение до того, как она решительно вынула его.

— Только концерт, — сказала мать. — Никакого обеда и танцев.

— Согласен, — сказал Барри, но по лицу его было ясно — он ей не верит. Барри еще не знал мою мать.

Это был концерт гамелана[4] в Музее искусств. Теперь понятно, почему она согласилась. Интересно только, как ему удалось так точно рассчитать свое подношение, выбрать то единственное, от чего она никогда не отказалась бы? Он что, прятался в олеандрах за нашими окнами? Расспрашивал ее друзей? Подкупил кого-нибудь?

Вечерний воздух слегка потрескивал, когда мы с матерью ждали его во дворе музея. Все на жаре било статическим электричеством. Я проводила расческой по волосам и смотрела, как с их кончиков сыплются искры.

Вынужденная ждать, мать нервно перебирала пальцами.

— Опаздывает. Мерзость какая. Сразу надо было догадаться. Наверное, где-нибудь в поле бодается с другими козлами за очередную козу. Напомни мне в следующий раз — не связываться с четвероногими.

На ней все еще была одежда для работы, хотя времени было достаточно, чтобы переодеться. Таков был намек — показать ему, что эта встреча не свидание, что она ничего не значит. Все вокруг нас, особенно женщины в ярких летних шелках, в облаке дорогих разноголосых запахов, критически оглядывали ее. Мужчины улыбались ей, восхищенно рассматривали. Мать рассматривала их в ответ, сверкая синими глазами, пока они не смущались и не отворачивались.

— Одно слово — мужчины, — сказала она. — Какими бы ни были безобразными и противными, каждый о себе воображает невесть что.

Я увидела Барри, идущего к нам через дворик, — грузное тело на коротких ногах слегка тряслось. Улыбнулся, открывая щель между передними зубами.

— Прошу прощения. Убийственные пробки.

Мать отвернулась от его извинений. Извиняться пристало только лакеям, учила она меня. Никогда не извиняйся, никогда ничего не объясняй.

В гамеланском оркестре было двадцать худеньких низкорослых мужчин, стоявших на коленях перед затейливыми резными инструментами — связками колокольчиков, гонгами и барабанами. Начал барабан, потом вступила одна из самых низких колокольчиковых гроздей. Оживали другие, постепенно рождалась и нарастала мощная масса звука. Начал появляться ритм, он ветвился и разрастался, сложный, запутанный, как лианы. Мать говорила, что гамелан создает у слушателя мысленную волну, перекрывающую все альфа, бета и тета, волну, парализующую обыденное течение мыслей и вызывающую к жизни другое, выходящее за пределы, в нетронутые зоны сознания, — как система параллельных сосудов для кровоснабжения поврежденного сердца.

Я закрыла глаза, чтобы лучше рассмотреть крошечных танцоров, пересекающих темный экран век. Они были похожи на птичек из драгоценных камней. Уносили меня куда-то, говорили со мной на языке, где нет слов для определения странных матерей с глазами цвета синего льда, уродливых квартир, сухих листьев в бассейне.

Потом публика стучала бархатными креслами и толпилась у выхода, но мать не двигалась с места. Сидела, закрыв глаза. Ей нравилось уходить последней. Она презирала толпу, этот обмен мнениями на выходе из зала или, того хуже, занимание очереди в туалет и «где вы хотите перекусить?» Это портило ей впечатление. Она все еще была в другом мире и хотела остаться там как можно дольше, чтобы параллельные мысленные потоки и дальше точили кору головного мозга, словно коралл.

— Уже кончилось, — сказал Барри.

Мать подняла руку, давая ему знак молчать. Он посмотрел на меня. Я пожала плечами. К этому я давно привыкла. Мы сидели и ждали, пока в зале не затих последний звук. Наконец она открыла глаза.

— Ну что, хотите малость перекусить? — спросил Барри. Мать не отвечала. — Вы есть хотите?

— Я никогда не ем.

Мне хотелось поесть, но если уж мать встала в такую позу, ее ничем было не поколебать. Мы пошли домой, где я открыла консервы с тунцом, а она села писать стихотворение с ритмами гамелана — о марионетках в театре теней и богах случайных совпадений.

2

Летом, когда мне было двенадцать, я любила бродить по комплексу, где располагались офисы журналов о кино. Он назывался «Перекрестки мира». Посередине, во дворике стиля двадцатых годов, стоял белый океанский лайнер обтекаемой формы, занятый рекламным агентством. Я садилась на каменную скамью и представляла, как на поручни лайнера облокачивается Фред Астер в яхтсменской фуражке и синем блейзере.

По внешнему кольцу вокруг дворика с булыжной мостовой толпились домики самых разных стилей — от братьев Гримм до Дон Кихота, — арендуемые фотостудиями, агентами по кастингу, конторами по набору текстов. Я делала наброски смеющейся Кармен, облокотившейся о севильскую дверь модельного агентства под висячей корзиной с красной геранью, гладко причесанной Гретель, метущей германские ступеньки фотостудии веником из прутьев.

Рисуя, я видела, как через эти двери то и дело проходят высокие красивые девушки, направляясь из агентства в фотостудию и обратно, оставляя здесь все свои деньги, с таким трудом заработанные разноской блюд в кафе или на другой временной работе — все ради карьеры. Жульничество одно, говорила мать, и я хотела предупредить девушек, но они были слишком красивы. Что плохого могло случиться с такими существами, длинноногими, в облегающих брючках и прозрачных летних платьях, при их ясных глазах и скульптурных лицах? Даже дневная жара не трогала их, они жили в другом, своем собственном климате.

Однажды утром в одиннадцать или около того мать появилась в дверном проеме «Синема сцен», выложенном искусственным камнем, и я закрыла блокнот, решив, что мы едем на обед пораньше. Но мы не пошли к машине. Вместо этого я повернула вслед за матерью в переулок, а там, опираясь на старый золотистый «линкольн» с расшатанными дверцами, стоял Барри Колкер. На нем был яркий клетчатый пиджак.

Едва увидев его, мать закрыла глаза.

— Пиджак отвратителен, на вас просто невозможно смотреть. Вы что, с мертвеца его сняли?

Барри продолжал улыбаться, открывая двери для нас с матерью.

— Разве вы никогда не были на скачках? Туда надо надевать что-нибудь кричащее. Это традиция.

— Вы похожи на старомодный диван, — сказала мать, усевшись. — Слава богу, никто из моих знакомых не увидит нас вместе.

Мы ехали на свидание с Барри. Я была поражена. Не было никаких сомнений, что на гамеланском концерте мы встречаемся с ним в первый и последний раз. А теперь он придерживал для меня заднюю дверь «линкольна».

На ипподроме я ни разу не была. Матери никогда не пришло бы голову повести меня в подобное место — под открытым небом, какие-то лошади, никто не читает книги, никто не думает о Роке и Красоте.

— Я бы вряд ли туда поехала, — сказала мать, устраиваясь на переднем сиденье и пристегивая ремень безопасности. — Но идея украсть этот час слишком соблазнительна.

— Вам понравится, — Барри взобрался на сиденье по колесу. — Куда лучший способ провести время, чем торчать в этой потогонке.

— Не сомневаюсь, — сказала она.

Мы поехали по автостраде Кахуэнга, повернули на север от Голливуда в Сан-Фернандо-Вэлли, потом на восток к Пасадене. Жара накрывала город, как веко.

Санта-Анита[5] лежала у подножия гор Сан-Габриэль, совершенно синего гранитного камня, похожего на приливную волну. Яркие цветочные клумбы, идеальные зеленые газоны источали в густом влажном воздухе сильный тяжелый запах. Мать шла немного впереди Барри, делая вид, что не знает его, пока не увидела, что все посетители одеты в том же стиле — белая обувь, зеленый полиэстер.

Лошади. Прекрасно отлаженные машины, стальные мускулы с металлическим блеском. Атласные куртки жокеев тоже блестели на солнце, когда они проводили по дорожкам своих скакунов. Рядом с каждым участником скачек шла лошадь-партнер постарше. Скакуны пугались детей за ограждением, косились на флаги. Горячие, сплошные комки нервов.

— Выбирайте лошадку, — сказал Барри матери. Она выбрала номер семь, белую лошадь, — за ее имя, Гордость Медеи.

Жокеи едва смогли загнать лошадей в стартовые ворота, но когда они распахнулись, множество копыт разом вонзилось в коричневую дорожку.

— Давай, Седьмая! — кричали мы. — Седьмая фартовая!

И она пришла первой. Мать хохотала и обнимала меня, обнимала Барри. Я никогда не видела ее такой — восторженной, смеющейся, помолодевшей. Барри поставил на лошадь двадцать долларов, и сейчас протянул ей выигрыш — сотню.

— Как насчет пообедать? — спросил он.

Да, мысленно умоляла я, скажи да. Ну, пожалуйста. Как она могла после всего этого отказаться в конце концов?

Мать повела нас обедать в ближайший «Серф-н-Терф», где мы с Барри заказали себе по салату и по бифштексу средней прожарки с печеной картошкой и сметаной. Мать выбрала только бокал белого вина. Это же была Ингрид Магнуссен. Она изобретала правила, которые вдруг оказывались высеченными на Розеттском камне[6], подняты на поверхность со дна Мертвого моря, вписаны в свитки времен династии Тан.

За обедом Барри рассказывал нам о своих путешествиях на Восток, где мы никогда не были. О том, как он однажды заказал «волшебные грибы» в пляжной лавчонке Бали и очнулся бредущим по лазурному берегу — ему мерещился Рай. О своей поездке в храмы Ангкор-Ват[7] в джунглях Камбоджи вместе с тайскими поставщиками опиума. О неделе, проведенной в бангкокском плавучем борделе. Поглощенный своими попытками загипнотизировать мать, Барри совершенно забыл обо мне. Голос у него стал густым и душистым, как гвоздика, и переливчато-соловьиным, он уносил нас на рынок пряностей посреди острова Целебес, мы дрейфовали с ним на плоту по Коралловому морю. Мы были как две кобры, тянущиеся за тростниковой флейтой.

По дороге обратно мать, садясь в машину, позволила ему поддержать себя за талию.

Барри пригласил нас к себе на ужин. Сказал, что хочет приготовить индонезийские блюда, которые пробовал в своих путешествиях. Подождав до полудня, я пожаловалась матери, что плохо себя чувствую. Пусть идет одна. Мне так хотелось, чтобы Барри остался с нами. Он был из тех, кто мог накормить и защитить нас, вернуть нашу жизнь в реальность из эфемерной дымки.

Целый час мать мерила одежду — белую индийскую пижаму, синее газовое платье, гавайскую хулу ананасового цвета. Никогда я не видела ее такой нерешительной.

— Синее, — сказала я. У этого платья был глубокий вырез и оттенок точно такой, как ее глаза. Никто бы не смог устоять перед ней в этом синем платье.

Мать выбрала индийскую пижаму, прикрывавшую каждый дюйм ее золотистой кожи.

— Сегодня вернусь рано, — сказала она. Когда мать ушла, я лежала на ее кровати и представляла, как они сидят вдвоем, как их шепот переплетается в сумерках над блюдом риджстафеля. Последний раз я ела риджстафель в Амстердаме, мы жили там, когда мне было семь лет, — его запах пропитывал тогда всю округу. Мать всегда говорила, что мы поедем в Бали. Я представила, как мы живем в доме с вычурной островерхой крышей, смотрим из окон на зеленые рисовые поля, изумительно чистое море, просыпаемся под звон колокольчиков и блеянье коз.

Полежав так, я сделала себе сандвич с сыром и соленым огурцом и пошла к Майклу. Он допивал бутылку красного вина из «Трейдер Джо'з»[8] — «блеск нищеты», как он его называл, потому что в таких бутылках была настоящая пробка, — и плакал над фильмом с Ланой Тернер. Она мне не нравилась, и смотреть на чахнущие помидоры в горшках было совсем невозможно, поэтому я читала Чехова, пока Майкл не отключился. Потом спустилась вниз поплавать в бассейне, теплом, будто туда налили слез. Легла на воду лицом вверх и смотрела на звезды, на Козла и Лебедя, надеясь, что моя мать влюбится в Барри.

Все выходные она ни слова не говорила об этом свидании, только писала стихи, комкала их и бросала в корзину.

Кит вычитывала макет через плечо матери, я сидела за столиком в углу и мастерила коллаж по рассказу Чехова, о даме с собачкой, вырезая фигурки из выброшенных фотографий. Сняв телефонную трубку, Марлен что-то ответила и прикрыла ее ладонью.

— Это Барри Колкер.

Кит резко вскинула голову при этом имени — марионетка в руках неловкого кукловода.

Назад Дальше