В этом смысле Уэллс пошел дальше Хаксли. Если тот считал, что классовая борьба ослабляет человеческое общество перед лицом природы, и стоял за «союз труда и капитала», то Уэллс уже в первом своем романе показал, к чему может привести подобный «союз».
Мир, в который попадает Путешественник по Времени, не похож на наш. Человечество исчезло. Вместо него появились две породы полулюдей: прекрасные, но нежизнеспособные и невежественные элои и звероподобные, обросшие шерстью морлоки. Почему человечество постиг такой печальный удел? Путешественник (а он надеялся попасть в настоящую Утопию) так объясняет причины своего разочарования: «Это не был тот триумф духовного прогресса и коллективного труда, который я представлял себе. Вместо него я увидел настоящую аристократию, вооруженную новейшими знаниями и деятельно потрудившуюся для логического завершения современной нам индустриальной системы. Ее победа была не только победой над природой, но также и победой над своими собратьями-людьми».
Эта «победа над своими собратьями-людьми» состояла прежде всего в том, что «современная индустриальная система» была логически завершена. Были навеки закреплены отношения между классами, сами классы перестали быть категориями исторически преходящими. Сначала они приобрели кастовую стабильность, потом эти касты закрепились биологически. В этом обществе был достигнут своеобразный хакслианский идеал — труд и капитал выступали как союзники. Противоречия между ними исчезли. «… Человечество дошло до того, что жизнь и собственность каждого оказались в полной безопасности. Богатый знал, что его благосостояние и комфорт неприкосновенны, а бедный довольствовался тем, что ему обеспечены жизнь и труд. Без сомнения, в таком мире не было ни безработицы, ни нерешенных социальных проблем». Но — «за всем этим последовал великий покой». Человеческий разум «совершил самоубийство».
Конечно, Уэллс не верил, что капитализм проживет столько тысячелетий. Он потом говорил о «преднамеренности» пессимизма «Машины времени». В этом романе он выстроил искусственную логическую схему, которая должна была опровергнуть неприемлемые для него положения его глубоко почитаемого учителя. Уэллс использовал метод, который в позднейшей фантастике стал называться экстраполяторским, — каждая ситуация доводится до логического предела и тем самым выясняются скрытые от современников тенденции, уже сейчас в ней заключенные. Предложенный Уэллсом вариант будущего должен был служить критике настоящего.
Однако роман Уэллса представлял не только социологический интерес. Это было большое художественное открытие, предвещавшее целый пласт литературы двадцатого века. Именно после выхода этого романа писатели начинают изучать художественные возможности, которые представляют совмещение временных отрезков, подчеркнутое замедление или ускорение хода времени и т. п. Не приходится говорить и о том, сколько всевозможных, самой разной величины и конструкции «машин времени» появилось в научной фантастике. Их обилие отнюдь не случайно. Перенося героя по желанию в любую эпоху, эти «машины времени» придают художественную достоверность очень порою сложным философским построениям автора. «Машина времени» способствовала интеллектуализации литературы, насыщению ее социальными, политическими и мировоззренческими концепциями, а заодно и соответствующим преобразованиям в художественной форме.
Это был не просто умный — это был сильный роман. Сколь ни задана его концепция, все события подчинены собственной логике. Уэллс не описывает лишний раз давно всем известный мир. Он открывает новый — неожиданный, завораживающий своей необычностью, и потому же — пугающий. Мир незнакомый и вместе с тем выдающий свое происхождение от современности. Любая значимая ситуация или существо, нарисованные в «Машине времени» (да и в других романах Уэллса), это своеобразный «конечный вывод» из сегодняшнего положения дел. Морлоки и элои (как потом — марсиане в «Войне миров») возникли постепенно, на протяжении сотен тысячелетий, но они открываются взору героя почти мгновенно. Будущее естественно вырастает из настоящего, но потом вдруг, сразу, неузнанное, пугающее предстает перед ним.
«Машина времени» построена на резком перепаде понятий и образов. Привычное представление о Золотом веке контрастирует с явившейся Путешественнику картиной всеобщего вырождения, а созданный им для себя перед поездкой образ человека будущего, сумевшего сосредоточить в себе знания и опыт минувших веков, противостоит ничтожным элоям и звероподобным морлокам, встреченным в мире 802 701 года. И вместе с тем этот контраст лишен всякой нарочитости. Мир, нарисованный Уэллсом, живет своей жизнью. Он конкретен и убедителен.
Столь же полно живет собственной жизнью мир, описанный Уэллсом в «Острове доктора Моро», и столь же концептуален этот роман.
«Машина времени» поразила современников своей необычностью, но была ими принята. «Остров доктора Моро» был встречен взрывом негодования. «Мы чувствуем себя обязанными предупредить всех, кто привык сторониться противного и омерзительного, о том, с какого рода книгой им придется столкнуться… Эту книгу надо прятать от молодых людей, и ее будут избегать все, кто обладает хорошим вкусом, добрыми чувствами и не может похвастаться крепкими нервами», — писала лондонская «Таймс». Такова же была реакция и остальной прессы. «Остров доктора Моро» осуждали за жестокость, грубость, пессимистичность. Этот роман действительно не был «заглажен» соответственно викторианским вкусам и в известном смысле «выпадал из времени». Его могли бы по достоинству оценить либо читатели начала девятнадцатого столетия, современники романтической писательницы Мэри Шелли, роману которой «Франкенштейн» Уэллс многим обязан, либо современники Фриша, Дюренматта, Бонегута и других писателей нашего времени, широко использующих в своем творчестве так называемую «эстетику безобразного». Но существовала и еще одна причина — главная. Пессимизм нового романа Уэллса, за который его так осуждали, не был, конечно, глубже пессимизма «Машины времени». Зато он был злободневней.
Общественный подъем восьмидесятых годов сменился контрнаступлением реакции в девяностые годы, и Уэллс, как и многие другие люди левых убеждений, воспринял этот поворот очень остро. Он не сложил оружия, напротив, его борьба за социальный прогресс стала особенно ожесточенной, но теперь в нем зрело негодование против человеческой глупости и какое-то очень сложное чувство по отношению к своим современникам, принявшим существующие общественные условия, — смесь жалости и презрения. История зверей, почти уже сумевших подняться до человеческого уровня, но снова вернувшихся к животному состоянию, рассказанная в «Острове доктора Моро», выражала это чувство достаточно определенно.
Роман этот, впрочем, не исчерпывался злобой дня — просто ослепленные обидой рецензенты не сумели разглядеть его более глубоких слоев. Доктор Моро в романе Уэллса притязает на роль Творца. Это он своим скальпелем из зверей создает людей. И он, согласно Уэллсу, по-своему прав. С некоторых пор именно наука, как двигатель прогресса, творит человека. Моро не просто талантливый хирург, он представляет Науку в целом. Однако Моро олицетворяет не одну лишь науку, но и всю буржуазную цивилизацию. Отсюда сложность отношения Уэллса к своему герою.
Моро (или, если оставаться верным символике романа — Цивилизация) из зверя творит человека. Но достаточно ли далеко она уводит его от животного состояния? Уэллс дает неутешительный ответ на этот вопрос.
Потом, много лет спустя, основатель современной американской драматургии Юджин О'Нил скажет про свою пьесу «Косматая обезьяна», что она «показывала человека, утратившего ту гармонию с природой, которая существовала, когда он пребывал в животном состоянии, и не достигшего новой духовной гармонии». Не в состоянии обрести гармонию ни на земле, ни на небесах, он оказался где-то посредине и пытается примирить их, но получает лишь «с обеих сторон удары кулаком». Зверо-люди Уэллса тоже «от одного ушли, к другому не пришли». Их внешняя незавершенность, их гротескное обличие, где соседствуют черты людские и звериные, служит выражением их внутренней дисгармоничности. Звериные инстинкты ведут в них непрерывную борьбу с разумом. Они одновременно и опасны и жалки. Да и могут ли они претендовать на право считаться хотя бы наполовину разумными существами? Увы, то, что кажется им собственными суждениями, на самом деле — лишь подкрепленное страхом наказания внушение общества. Это хорошо понял Бернард Шоу, который вспоминал роман Уэллса в начале двадцатых годов в связи со своей полемикой против тех, кто считает, что мораль надо внедрять силой. Подобный реформатор морали, пишет Шоу, «это навязчивый хлопотун, шарлатан, мнимый Бог Всемогущий, доктор Моро из самого страшного романа Уэллса, которому не терпится наложить руки на живые существа и, безжалостно насилуя их души и тела, превратить их в чудища, олицетворяющие его идеал Хорошего Человека, Примерного Гражданина или Образцовой Жены и Матери». Говоря об этой стороне романа Уэллса, Шоу наверняка имел в виду знаменитую сатирическую сцену в пещере, где зверо-люди нараспев заучивают «Закон» — элементарные правила человеческого общежития, повторяя время от времени: «Страшное наказание ждет тех, кто нарушит Закон».
Но самое тяжелое обвинение, которое Уэллс предъявляет буржуазной цивилизации, — это обвинение в безжалостности. Каждый шаг на пути прогресса — притом прогресса весьма относительного, половинчатого — осуществляется путем жестоких страданий. Снова и снова зверо-люди возвращаются в Дом страдания, где залитый кровью, фанатически бесчувственный к чужой боли доктор Моро пытается превратить их в людей. Процесс очеловечивания — бесчеловечен. В этом Уэллс видит основной порок той цивилизации, от которой человечество должно поскорее отказаться.
«Остров доктора Моро» восходил к фантастике романтиков, старых и новых — таких, как Мэри Шелли и Роберт Луис Стивенсон. Но этот высший подъем романтизма у Уэллса был и его концом. Следующий его роман, «Человек-невидимка», совершенно явно тяготеет к реализму. В удивительном сочетании психологической и бытовой достоверности с не оставляющим читателя ощущением фантастичности происходящего — своеобразное эстетическое «чудо» романа. Редкостная правдивость «Человека-невидимки», одного из наиболее фантастических романов Уэллса, всегда поражала исследователей. Как заметил автор одной из биографий Уэллса известный английский литератор Норман Николсон, «у Герберта Уэллса увидеть значит поверить, но здесь мы верим даже в невидимое».
Герои этого романа произносят только те слова, которые не могли не произнести, смотрят только туда, куда не могли не посмотреть, делают только то, что не могли не делать — какими странными ни представляются нам порой их слова и поступки. В этом романе только одна фантастическая предпосылка — невидимость Гриффина, но она разработана абсолютно реалистическими средствами и потому подчиняет себе все повествование. Гриффин курит — и дым обозначает его носоглотку. Он снимает рубашку — и она извивается именно так, как извивается всякая рубашка, которую поспешно стаскивают через голову. Он срывает с лица бинты и — что вполне логично — оказывается без головы. Все подчинено законам причинности, все сверено с правдой, но становится от этого только необычнее. Реальное здесь утверждает фантастику, достоверное связано со страшным, гротесковым, эксцентрическим.
«Человек-невидимка» — снова роман о науке. Но тема, поднятая в «Острове доктора Моро», лишена сейчас романтической отвлеченности. Читатель попадает не на затерянный остров, а в обстановку провинциальной Англии. Речь идет о конкретно обрисованном обществе и отношениях его с ученым.
Гриффин, герой этого романа, — личность значительная и необычная. Он много выше жалкого мещанского мирка, в котором волею судьбы очутился. Но Уэллс с особым вниманием изучает Гриффина не только для того, чтобы противопоставить его буржуазному обществу, но и для того, чтобы показать, как отражается это общество в нем самом.
Много позже Уэллс писал, что отношения ученого и буржуазного общества подчинены устойчивой схеме: ученый делает открытие, кто-то другой на нем обогащается. Гриффин намерен нарушить это извечное правило. Он не собирается отдавать свое открытие другим — он сам им воспользуется.
Не о деньгах он печется. Он самоутверждается иным способом. Он всегда был непохожим, изгоем, человеком, которого общество пыталось нивелировать, подчинить себе. Теперь он сам постарается подчинить себе общество. Но как? И ради чего? Отнюдь не для того, чтобы преобразовать его в самых его основах. И путь его к власти будет не менее кровав и жесток, чем у любого его предшественника.
Средства Гриффина так же аморальны, как и его цель. Он мечтает с помощью террора установить нечто вроде личной своей диктатуры. На первый взгляд между ним и смешными мещанами, копошащимися вокруг него, — целая пропасть. В действительности Гриффин выражает их подлинные качества, только в сублимированном виде. Он так же корыстен и самососредоточен, как они. И разве они только смешны? Не они ли объединяются в страшную стаю, которая травит Гриффина? Между Гриффином и окружающими различие в масштабе, не в сути, — до тех, во всяком случае, пор, пока он остается в роли «практического деятеля». Нельзя включиться в мир буржуазных отношений, сохраняя от них независимость.
И все-таки Гриффин воспринимается заметно сложнее. Он неизбежно приковывает к себе наше внимание и все чаще — сочувствие. Читая о нем, мы, по словам Джозефа Конрада, «испытываем тревогу, словно что-то подобное может в один прекрасный день случиться с нами самими». Мы знаем — он должен погибнуть. Так велит справедливость поэтическая и человеческая. Но мы знаем также — гибель его будет финалом трагедии. Он не может быть безразличен нам уже потому, что предстал перед нами как человек. Более того — как человек, при самом рождении которого мы присутствовали. Ведь в качестве невидимки он явился на свет на наших глазах, и муки рождения были его собственными муками. Уэллс нарисовал нам живого человека, вызвал в нас человеческий к нему интерес, и напряженность нравственной коллизии возрастает благодаря тому, что в той именно части романа, где мы оценим всю меру преступлений Гриффина, он сам расскажет о своем прошлом, предстанет перед нами в тончайших душевных движениях.
Из «ханжеского, торгашеского городишки», в котором вырос, он ушел не к другим людям, а к своим аппаратам. С людьми он порвал. Он общается только с теми, кто ему необходим. И все-таки остатки человечности теплятся в душе Гриффина. Даже вступить в товарищество с бродягой Марвелом он не может без того, чтобы не ощутить к нему симпатию. И тем яростнее он его ненавидит потом. Гриффин так редко доверял людям, что, когда Марвел, которому перепали какие-то крохи его доверия, обманывает его, он мстит за это, как за самое попранную справедливость. Мстит как мальчишка. Он полон остервенения, но совершенно лишен коварства и не соотносит значимость целей с затраченными на их осуществление усилиями. Гриффин воюет с Марвелом и с предавшим его университетским товарищем Кемпом, словно озверевший от ярости подросток. Сначала он пробует вести себя как человек с жизненным опытом, пытается выжидать, хитрить, но тут же теряет выдержку и кидается на людей, крушит дверь топором. Он рвется напрямик, подставляя себя под удары. Он готов погибнуть сам, лишь бы только покарать вора и предателя.
Гриффин зря противопоставлял себя обывателям, но в одном он был все-таки прав: в нем нет расчетливости, нет обывательского здравого смысла, налагающего путы на ум и душу. Этот законченный эгоист способен к самоотверженности. Этот себялюбец не чужд романтики. Он раскован. Он свободен от морали, но свободен и от условностей. Та страсть, которая помогла ему сделать открытие, живет в нем как в человеке.
Гриффин-ученый и Гриффин-обыватель, Гриффнн-человек и Гриффин-преступник, Гриффин, по-детски открытый сильному чувству, и Гриффин, мрачный голодный человеконенавистник, — все это сплетается в яростный клубок, катящийся к пропасти. Это уже не комедия, какой могли показаться первые главы романа. Это даже не драма. Это трагедия. В центре ее стоит значительная личность, и вина этой личности — трагическая вина.
Герой этого фантастического романа истолкован в согласии с эстетикой критического реализма. Гриффин таков, каким его сделало общество. Оно отразилось в нем, как в капле воды. Мы узнаем, как формировался его характер, и видим его в прямом общении с другими людьми, сформированными тем же обществом, но в несколько иных условиях. Они объясняют нам его, он — их. Человек показан через общество, общество через человека.
Теперь, выработав свою систему реалистической фантастики, Уэллс возвращается к масштабам «Острова доктора Моро». Он снова будет писать о человечестве в целом, о будущем, о крутых поворотах истории, но его рассказ приобретет небывалую достоверность. Так написан следующий после «Невидимки» роман Уэллса — «Война миров».
Вопрос об обитаемости планет — очень старый. Во «множественность миров» верили еще Лукреций и Плутарх. Эта проблема снова была поднята в трактатах философов и ученых-астрономов семнадцатого века и решена почти единогласно. Считалось признанной научной истиной, что все планеты Солнечной системы обитаемы. Со временем, однако, скептики взяли верх. Единственной планетой, относительно обитаемости которой шли еще споры, оставался Марс. Сам Уэллс несколько раз менял точку зрения на этот вопрос. В конце концов он заявил, что на Марсе возможна жизнь, но в этом случае интеллект марсиан, в силу несходства внешних условий, должен очень отличаться от нашего.
Обитатели Марса, какими мы видим их в романе Уэллса, имеют, однако, земное происхождение. В 1893 году в очерке «Человек миллионного года» он описал существо, которое придет через миллион лет на смену человеку, — очень на нас непохожее, зато весьма напоминающее марсианина из ненаписанной пока «Войны миров». Перенеся в своем романе это существо на Марс, Уэллс следовал простейшей логике — поскольку Марс существует много дольше Земля, живые формы могли там достичь того уровня развития, какого они на Земле достигнут много позже. Рассказав о вторжении с Марса, Уэллс мог теперь столкнуть современного человека с его далеким и непохожим потомком.