И вот однажды мать как бы между прочим спрашивает меня:
— Как ты считаешь, Вадим Павлович порядочный человек?
Мамина манера спрашивать как бы между прочим означала, что спрашивает она совсем не между прочим.
Пожимаю плечами:
— Сама не видишь, какой он человек?
— Я все вижу, — загадочно отвечает мать.
Смешно сказать, ее беспокоила дружба Дины с Вадимом Павловичем. И напрасно. Вадим Павлович хорошо понимал дистанцию между ним и Диной, дистанция это была десять лет.
И я сказал маме:
— Ничего там плохого нет и не будет.
— Много ты знаешь, много ты видишь! — коротко ответила мать.
Стал я приглядываться к Дине, к Вадиму Павловичу, выкраивал время поваляться с ними на пляже, и, знаете, мама оказалась права: Дина влюбилась в Вадима Павловича. Представьте себе! Пятнадцать лет девчонке, и вот, пожалуйста, втрескалась. Ничего удивительного: видный парень, военный летчик, им любуется весь город. Но, понимаете, Дина влюбилась не тайно, не так, как влюбляются девчонки во взрослых мужчин, а открыто, как равная в равного, сразу стала взрослой и самостоятельной. Не вешалась ему на шею, не бегала за ним, но стала душой их компании, ее центром, своей красотой, своим талантом украшала это молодое общество, все вдруг увидели взрослую девушку. В ней не было дерзости, которой отличалась наша мать в юности, но в глубине и серьезности чувства она ей не уступала: полюбила — значит, полюбила.
Мог ли Вадим Павлович не поддаться прелести этой юной любви? Мог ли он не увлечься этой красавицей, а таких красавиц, как Дина, я не видел и никогда больше не увижу. Пятнадцать лет, а какой рост, фигура, осанка, волосы, глаза!.. Но он понимал свой долг, он был настоящий мужчина, Вадим Соколов, надо отдать ему должное. Он объяснился с Диной, я при этом не был, но после этого разговора Дина объявила матери, что через год, когда ей исполнится шестнадцать лет, она выйдет замуж за Вадима Павловича, или, как она его просто называла, за Вадима.
— Не рано тебе в шестнадцать лет выходить замуж? — спросила мать.
— А сколько было тебе, когда ты вышла за папу?
— Тогда были другие времена, — ответила мать.
Но то, что дело откладывается на год, успокоило ее. За год утечет много воды, многое изменится, Вадим Павлович скоро уедет, и эта блажь у Дины пройдет.
Никакой неловкости не получилось, дальше меня и матери не пошло. Молодые люди решили через год пожениться, будут переписываться, а пока остается дружба в компании, на виду, ничего плохого в этом нет. Этой дружбе я лично был даже рад. Я не знал, чем она кончится, может быть, кичем. Но был рад, что Дина полюбила именно такого парня, как Вадим. При своей внешности и таланте Дина была доверчива и простодушна. И если моей матери с ее сильным характером нужен был такой человек, как мой отец, то Дине был нужен именно Вадим: сильный, надежный, самостоятельный. А десять лет для супругов не разница, наоборот, хорошая разница. И не сегодня же они поженятся… В общем, я был доволен: молодец, Дина, не мальчишку полюбила, а мужчину!
Время летит быстро. Вскоре уехали Генрих, Вадим Павлович и Георгий Кошелев, а еще через неделю Люба с Володей, и мы опять остались в прежнем составе.
Но праздник продолжался: приехала Соня…
14
Соня приехала, опять компашка, опять шашлыки, ночные купания и наши ночи. И опять Хаим Ягудин ходит гоголем, опять тащит нам в постель морковный кофе, и ни для кого не секрет, что дело идет к свадьбе.
И я говорю Соне:
— Мне бы хотелось познакомить тебя с моими родителями.
Смеется:
— Какой пай-мальчик! Смотрины? А если не позволят?
— Не говори глупостей. Просто хочется уважить стариков.
— Ладно, — отвечает, — пойдем.
И вот я представил Соню своим родителям, хотя в те времена, как я уже упоминал, это было не так уж принято, женились — и дело с концом. Раньше так поступил мой брат Лева, потом другой брат, Ефим.
Но я понимал, что маме приятнее познакомиться с их женами до женитьбы, чтобы люди видели: сыновья без благословения родителей не женятся. Ничего не поделаешь, люди старого закала… И я решил доставить им такое удовольствие и привел в дом Соню…
Соня принесла конфеты Оле и Игорю, забавлялась с ними, была, как всегда, веселая, оживленная, но ее доброе отношение натолкнулось на неприязнь матери, та не вымолвила ни слова, каждую минуту выходила на кухню, делала вид, что занята.
Обстановку разрядил отец. Он положил руку на плечо матери, чтобы она все-таки посидела за столом, и не снимал руки, пока рассказывал о Ленинграде, где Соня в свое время училась в театральном училище. И мама покорилась. Удивительно, как отец умел ее успокаивать. Но я не об этом…
Понимаете, отец ездил в Ленинград всего два раза, к Любе, но говорил о Ленинграде так, будто прожил там жизнь… Невский проспект, Исаакиевский собор, Казанский собор, Зимний дворец — словом, рассказывал, как коренной петербуржец, в каждом коренном петербуржце сидит гид. И хотя я бывал в Ленинграде каждый год на сессии, а отец всего два раза, и я, конечно, видел все, что видел он, но видел это мимоходом, не слишком интересовался достопримечательностями, свободного времени у меня не было. Разумеется, посетил Эрмитаж и Русский музей, без этого нельзя, видел вздыбленных коней на Аничковом мосту и здоровенных парней, которые держат их за узду, но, признаюсь, не знал, что эта скульптура называется «Укротитель коня», а отец знал. Но вот что любопытно: никогда дома он об этом не говорил. Приезжая из Ленинграда, рассказывал о Любе, о Володе, то есть о том, что было интересно матери, а вот с Соней говорил и о Росси, о Баженове и Казакове, поскольку это ей знакомо, разговор к месту, в этом были такт и воспитанность моего отца.
Проводил я Соню, вернулся домой, и мама говорит:
— Нашел красотку! Одна штукатурка. Она же Ягудина, ты не знаешь эту семейку? Авантюристы, бездельники и скандалисты!
— Во-первых, — возражаю я, — никакой штукатурки на ней нет, все естественное. Во-вторых, есть вещи, которые я решаю сам.
— Решай, решай, — усмехнулась мать. — Только подумай, кем ты будешь при ней? Кухаркой? На ней же пуговицы болтаются, она в жизни иголки в руках не держала… Что ты молчишь?! — повернулась она к отцу. — Языка у тебя нет?
Отец попробовал отшутиться:
— У коровы длинный язык, а разговаривать она не умеет.
— Ты не умеешь разговаривать? Наверно! Про дворцы он ей рассказывал, про мосты, образованные все стали…
— Борис взрослый человек, пусть сам решает, — сказал отец, — единственное, что я ему советую, — не торопиться.
Эти слова свидетельствовали о том, что отец тоже не в большом восторге от Сони, то есть, может быть, Соня сама по себе ему понравилась, но наш будущий союз, по-видимому, не слишком.
Но, как ни говори, мне уже под тридцать, и я вправе сам распоряжаться своей судьбой. Я всегда жил с ними, они привыкли ко мне, им трудно примириться с мыслью, что я их покину, и мне тяжело с ними расставаться, но надо строить свою жизнь.
Приехал я в Калинин и прежде всего снял приличную комнату в приличном доме, тем более у меня хорошая ставка, устроился в облпромсовете инженером по обувному делу. Приходил с работы, убирал постель — не проблема, и уборка не проблема: взял веник, подмел, вымыл посуду, какая посуда — два стакана, обедали мы — Соня в театре, я у себя на работе, в столовой, ну а завтрак, ужин — долго ли вскипятить чайник на плитке и сделать бутерброд, забежишь по дороге в магазин, купишь что есть. Я был рад, что эти мелочи не отвлекают Соню от театра. Она, безусловно, видела мои старания, понимала, что и я работаю: сидишь на работе, пока начальство сидит, а оно сидит и ночью — высшее начальство ночью не спит, и на мне еще институт, последний курс, согласитесь, не легко. Все это Соня видела, ценила, сочувствовала мне, даже говорила:
— Миленький мой, хозяйственный, брось, обойдемся, на кой черт нам этот быт, подальше от него.
Регистрироваться, она отказалась, даже удивилась:
— Боже мой, кому это надо?!
Действительно, ведь фактический брак тогда приравнивался к официальному — какая разница?
Дети?! Не может быть и речи! Потерять самые ответственные годы — значит, потерять все… Тоже можно понять, она еще не создала себе имени, еще не народная, даже не заслуженная. Правда, неизвестно, когда она ими станет, ладно, пусть будет по ее.
Жила она у меня, но официально на старой квартире, прописана была там: если в театре узнают, что она живет в таких прекрасных условиях, то комнату ей не дадут.
Каждое из этих обстоятельств в отдельности можно понять, но, взятые вместе, они создавали для меня несколько неопределенное положение.
Я, конечно, ходил на все спектакли. Соня способная, талантливая, все это говорили, но, как мне казалось, она несколько пережимала, любила на сцене эффектные позы. Ничего этого я ей не говорил, не мог обидеть, тем более какой я театрал, мог и ошибиться. Да и вообще о театре как о таковом она со мной не говорила, говорила о закулисной стороне.
Не подумайте, что она жила одними интригами! Она жила театром, искусством, но так как в искусстве я был профан, то со мной она говорила не о главном, а о второстепенном. Я тоже не распространялся о своей работе, разве ей интересно наше производство, ремонт обуви? Будь у меня настоящие неприятности, она бы встала за меня горой… Но что за неприятности могут быть в какой-то там сапожной артели?
Приходили к ней друзья, актеры, актрисы, смешно изображали своих врагов, стариков и старух, ругали их в выражениях, которые я не решаюсь здесь повторять, и изображали в ситуациях и позах, о которых тоже лучше умолчим; народ веселый, но шумный и беспардонный, одалживали деньги и не отдавали, старались выпить за твой счет, выставить; Соню это не шокировало, смеялась только:
— Не будь фраером!
Широкая натура, ей было даже приятно, что я кормлю эту ораву, не мелочная, беспечная, легко на все смотрела, легко жила.
Собиралась ее бражка не у меня, а у нее — все по тем же соображениям насчет комнаты. Тесно, накурено, тут же в дверях хозяин с хозяйкой ждут, пока им поднесут рюмку. И все это ночью после спектаклей, и я, не дожидаясь окончания сборищ, уходил к себе.
Мне было несколько трудно приспособиться к ее жизни. Помню, приезжал некий театральный критик из Москвы, Соня принимала его по первому разряду, хотя за глаза, смеясь, называла дуболомом, надеялась, что он похвалит ее в газете, и действительно он упомянул ее в рецензии одной фразой: «Спорно, но интересно толкование этого образа актрисой Вишневской».
Или, например, день ее рождения. Готовился, купил цветы, накрыл стол. У нее в этот день концерт в подшефной части, должна вернуться к девяти, возвращается в первом часу, был банкет… Видит цветы, видит накрытый стол, говорит:
— Миленький мой, дорогой, я, конечно, свинья. Но ты должен меня простить. Они узнали, что сегодня мой день рождения, и банкет превратился в мой юбилей, меня чествовали, было областное начальство.
Я ее не осуждаю, просто у нас разное понимание таких вещей…
Как я уже рассказывал, я устроился в облпромсовет инженером по обувному делу. В те времена человек, знавший дело, но не имевший диплома, назывался инженером-практиком. Я дело знал, к тому же на последнем курсе института, диплом — вопрос времени, и я получал полную ставку. Но у них были неувязки со штатным расписанием, моей должности в штате не было, и мне платили за счет вакантной должности в отделе снабжения и сбыта, хотя я работал в производственном отделе.
Работу свою я любил, моя профессия, моя специальность, но, понимаете, нашу фабрику там у нас сначала возглавлял Сидоров — знал дело, после Сидорова назначили другого, может быть, не такого хорошего, как Сидоров, но человека квалифицированного. В маленьком городке знают цену каждому, знают, кто чего стоит. Здесь же, в областном городе, была куча людей; у которых была только одна профессия — руководить. Сегодня банно-прачечным трестом, завтра — обувной фабрикой, послезавтра — колхозом. Почему, спрашивается, он должен руководить? Потому, видите ли, что он в областной номенклатуре. Кровь из носа, но обеспечь его руководящей должностью. Дела не знает? Освоит… Развалит? Вот когда развалит, тогда будем разговаривать… И на промкооперацию смотрели как на нечто второстепенное, подумаешь — кустари! И если надо избавиться от плохого работника, то туда его, к кустарям! Во всяком случае, я столкнулся с некомпетентными людьми, приходилось доказывать элементарные вещи, на каждое твое разумное предложение они смотрели с подозрением, боялись ответственности. Зачем? Может быть, завтра его перебросят на продуктовый магазин. Второе — писанина. Прихожу в мастерскую или приезжаю, если она в районе, знакомлюсь с производством, показываю, налаживаю, все ясно, все довольны, уезжаю, докладываю начальству о проделанной работе. Проходит месяц-другой, «снова прихожу или приезжаю — все по-прежнему, как будто я тут и не был. И я же оказываюсь виноват: не написал! Не оставил бумажку. И они все начисто отрицают: да, приезжал, ходил тут, чего-то говорил, и начальство меня же винит, почему не зафиксировал?! Понимаете? О каждой подметке, о каждом каблуке я должен писать бумажки, составлять акты, представлять докладные и тому подобное. Может быть, такой порядок во всех учреждениях, но я производственник, а не канцелярист. Те, кто разбирался в деле, советовались со мной, прибегали к моей консультации, но это были работяги, от которых мое положение не зависело. Правда, сам руководитель промсовета Василий Алексеевич Бойцов ценил меня, прислушивался к моему мнению. Однако между ним и мной, рядовым инженером, стояли на служебной лестнице разные начальники, и то, что он через их голову общался со мной, создавало для меня дополнительные трудности, которые Василий Алексеевич, человек хороший, но уже пожилой, много переживший и несколько усталый, не смог устранить.
Такова была общая обстановка, атмосфера, в которой я работал. Теперь конкретно…
Когда Гитлер напал на Польшу, многие польские евреи бежали к нам. В Калинине я одного встретил, некий Броневский, работал в нашей системе, на обувной фабрике нормировщиком. Человек моего возраста или чуть постарше, среднего роста, с правильными чертами лица, что-то в нем было даже европейское. Но, хотя в нем было что-то европейское, он был очень суетливый, настырный, бегал по учреждениям, в горсовет, в облисполком, требовал того, требовал другого, жилье, снабжение, но с жильем и со снабжением тогда всем было туго, однако он считал, что все ему обязаны.
Но, с другой стороны, беженец, с женой и двумя детьми, в чужой стране, бежал от Гитлера — тоже, согласитесь, несладко. И что он рассказывал о немцах, о том, что они вытворяют, уму непостижимо, поверить невозможно. Из газет, конечно, мы знали, что нацисты ведут разнузданную антисемитскую кампанию, но после заключения пакта, как сейчас помню, в газетах промелькнуло сообщение, будто, заняв Польшу, Гитлер заявил, что теперь Германия приступит к «окончательному решению еврейского вопроса». Что означало это «окончательное решение», мы узнали потом, после того, как они сожгли в печах шесть миллионов евреев. Но в то время это звучало как бы обещанием прекратить эксцессы и навести порядок. Я даже подумал тогда, что это произведено не без нашего давления: заключив пакт, мы поставили условием, чтобы антисемитские выходки были прекращены. У меня даже мелькала мысль, что мы раньше несколько перехватывали в нашей пропаганде, и положение евреев, как в самой Германии, так и в завоеванных ею странах, не такое ужасное.
Но то, что рассказал Броневский, оказалось пострашнее всего, что мы знали, о чем слышали и что могли предполагать. В Германии евреи вне закона, лишены всех человеческих прав: права работать, учиться, владеть имуществом, о праве голоса и говорить нечего; обязаны жить только в гетто, им запрещено выходить на улицу после определенного часа, запрещено ходить по тротуару, только по мостовой, запрещено пользоваться общественным транспортом, вступать в брак с немцами, обращаться в суд, входить в определенные районы города; им ничего не продают в магазинах, и они обязаны носить на спине и на груди желтую шестиконечную звезду. Ну а о погромах, насилиях и издевательствах и говорить нечего. Заняв Вену, немцы выгнали всех евреев из домов и заставили их мыть мостовые, чем бы вы думали? Зубными щетками! Такое праздничное представление они устроили для жителей Вены по случаю своей победы.
Немецким евреям еще было хорошо — они могли эмигрировать, из полумиллионного еврейского населения Германии около четырехсот тысяч уехали, в основном в другие страны Европы, и, конечно, потом нацисты добрались и до них. Ну а куда ехать трем миллионам польских евреев? Гитлер занял Европу и евреев уже не выпускал, готовил «окончательное решение еврейского вопроса». И если так поступали с немецкими евреями, которые нигде так не ассимилировались, как в Германии, жили там веками, немецкий язык — их язык, немецкая культура — их культура, то какая, спрашивается, участь ожидает польских евреев, если гитлеровцы даже поляков не считали людьми! И каков бы ни был Броневский, но тот факт, что он с семьей ушел от немцев, не захотел быть их рабом, говорил в его пользу, и, несмотря на его недостатки, я ему сочувствовал и в его лице сочувствовал всем евреям, попавшим под власть Гитлера.
Он был неплохой специалист, говорил по-русски, хотя и с польским акцентом, бывал в Союзе по делам своей фирмы, в общем, квалифицированный обувщик, хотя и с коммерческим уклоном, а попал он у нас на производство, на фабрику простым нормировщиком.
Должность его не удовлетворяла. Можно понять! Зарплата у нормировщика не бог весть какая… Но ведь ты только приехал в другую страну, никто тебя сразу министром не назначит. Подожди, освойся, присмотрись, и к тебе присмотрятся. Но он не хотел ждать, в нем было много этакого шляхетского гонора, он был уверен, что знает больше других. Это с одной стороны. А с другой — в нем было что-то от кладбищенского нищего из тех, кто идет за вами, стонет, и причитает, и не отстанет, пока вы ему не подадите.