Во-первых, совсем не хотелось встречаться с Надей. Как говорится, чуяла кошка, чье мясо съела. Не будешь же объяснять ей, что она того мяса и не хотела вовсе, просто получилось так… бесстыдно-бессовестно. Она потом часто себя спрашивала – почему? Что с ней случилось тогда такое непонятное, почему вдруг пожалела Вадима, почему не погнала от себя категорически? И вывод со временем сделала совершенно абсурдный – они оба нужны были друг другу в тот момент. Она и Вадим. Именно в тот момент, в тот маленький отрезок времени, когда все сходится в одну точку-вспышку, чтоб душу ожечь грехом, чтоб взросло потом на этом месте новое, на которое можно ногой опереться и начать жить дальше. У него было много любви, у нее – много отчаяния. Все смешалось вместе, произошла реакция, вспыхнуло, сгорело…
Конечно, очень все это мерзко со стороны выглядит, но только после той греховной ночи она будто в себя пришла. Закрыла за Надиным мужем дверь, встряхнула головой… и жить начала. Новой трудной жизнью. Приняла ее в себя полностью и пошагала, как марафонец. А что делать? Надо жить, надо Аньку растить, надо справляться с трудностями по мере их поступления. И спасибо Вадиму, конечно. Странному большому Вадиму, чужому мужу. И не просто чужому, а мужу родной сестры, что само по себе еще преступнее. Жаль, Надя никогда ее не поймет. И не простит. И права наверняка будет. Хотя доведись такое ей самой испытать – и поняла бы, и простила…
Во-вторых, она боялась встречи с отцом. Боялась его обычного насмешливого голоса, его ироничного взгляда, его силы, его странной и гордой любви. Любви, будто от них стеной отгороженной. Любви по одному только признаку – мое все возьмите, а я без вашего обойдусь. Она всегда любила его безумно и боялась тоже безумно. Как сестра Вера. Как сестра Надя. Они все его любили и боялись…
И в-третьих – она боялась воспоминаний. Хотя, наверное, и звучит для ее тридцати лет слишком уж пафосно – воспоминания. Но что делать – эти самые воспоминания накидывались на нее сразу, как только она сходила с поезда, приезжая в родной городок. И мучили, и грызли сердце до крови, и сжимали обидой душу. Самые несчастные в мире женщины – однолюбки. Никакой у них, у бедных, альтернативы нет, и счастья особо тоже нет. Несут всю жизнь в себе любовь одну-разъединственную, и маются с ней, и лелеют в душе один и тот же образ, очень часто любви этой и недостойный. Как правило, недостойный. По закону человеческой подлости. Но лучше об этом сейчас не думать. Чего себя мучить заранее? Лучше спать, спать, спать… Прав Родька, нельзя терять время зря. Раз выпала такая редкая возможность – надо от души выспаться. Когда еще придется…
Однако никак ей не засыпалось. Лез в уши монотонный голос той самой молодки, которая ворвалась в купе со своими многочисленными сумками. Раей зовут. Слишком уж общительной, слишком уж громкоголосой оказалась эта Рая, черт бы ее побрал. Устроилась на нижней полке, выпила чаю стаканов восемь, как в том фильме, с малинишным вареньем, и ну давай душу свою открывать нараспашку, попутчицам исповедоваться… Хочешь не хочешь, а прислушаешься и вникнешь в Раину проблему…
– Ну и вот… Он когда выпьет, братец-то мой, так сразу и разум теряет, будто отшибает его совсем напрочь. И не человек уже становится, а настоящая буйная зараза. А тут еще девушку свою приревновал к другому… Нам бы с матерью его дома удержать, а мы рукой махнули. Думали – обойдется. Ну, может, подерется с тем парнем, думали, который девушку у него увел, получит под ребра кулаками, да и остынет. Тот, который соперник его, тоже парень здоровый, просто так под кулак не полезет. А оно видите, чего вышло… И как это мы не заметили, когда он нож этот с кухни хватанул? Пошел и убил человека…
– Эк у тебя все просто, Раечка! – тихо и с укоризной произнесла ее соседка, пожилая седая женщина. – Сами себя, выходит, теперь обвиняете. А он, значит, ваш брат, будто и ни в чем не виноватый. Он убил, ему и отвечать!
– Так я и не спорю, что вы. Конечно, ему отвечать. За то ему и сроку восемь лет назначили, в колонии строгого режима. Еду вот к нему на свидание, продуктов всяких везу. А мама не смогла, обезножела совсем от горя. Да и не хочет она. Когда получили мы разрешение на свидание, не поеду, сказала, и все тут. И так, говорит, позору из-за него в поселке натерпелась. Каждый пальцем тычет – вырастила убийцу…
– Отказалась, значит, от сына?
– Ну да… Отказалась, выходит.
– А ты?
– А я что? Я нет, я не отказалась. Он мне брат все-таки! Какой-никакой, а брат, родная кровиночка. У меня и муж против был, чтоб я к нему ехала, и свекровь тоже… А только я им наперекор пошла.
– Любишь, значит, брата?
– Да я не знаю, люблю, не люблю… А только страшно мне. На мамку смотрю, и страшно. Она ведь тоже сына любила. А вот совершил он такое, и разлюбила, получается. Так ведь не должно быть, правда? Любовь, она же свое законное место в каждой душе занимать должна! Тем более к своей родной кровиночке. На то она кровиночка и есть, чтобы ее за все прощать. А иначе зачем тогда вообще родниться? Надо, чтоб любовь к родному человеку всегда в душе жила и никуда не девалась. Чего бы он ни совершил в своей жизни ужасного. Потому что прогонишь ее оттуда – и свято место пустым не окажется. Черная злоба – она свое дело знает, быстро на то место придет. И обида. И сожрет ее, душу-то. Боюсь я. Потому и еду…
Инга вздохнула, открыла глаза, перевернулась на живот. За окном наплывали серые октябрьские сумерки, мелкий дождичек уныло царапался в стекло, будто просил впустить его в грустный разговор ее попутчиц. Будто и от себя тоже хотел чего добавить. Хотя чего тут добавишь? Ничего уже и не надо. Вот она, правда. Пусть кондовая да топорная – какая уж есть. И в самом деле – чем любовь в душе заменишь? Обидой? Злобой? Нет уж. Не надо нам такого добра. Пусть уж лучше любовь будет, какая-никакая, а любовь. А все-таки интересно, что с ним стало, с Севкой Вольским? Верочка рассказывала как-то, что она мать его видела, и та расхвасталась перед ней успехами его небывалыми. Будто бы ездила к нему в Москву, сама все своими глазами видела… Хотя маме его верить тоже особо нельзя. Она и соврет, так недорого возьмет. А вообще, Севка – он такой. Он очень целеустремленный. И вполне даже мог успехов этих добиться. Талантливый потому что. Уж кому об его талантах помнить, как не ей… Так, все, хватит. Только стоит подумать о теме запретной, как тут же в сердце боль да грусть свои пляски половецкие начинают. Это ж надо – тридцать лет бабе стукнуло, а она все школьной своей любовью внутри живет… Спать, спать надо! И завтра все утро можно проспать. И даже до обеда можно. А потом, после поезда, еще четыре часа на автобусе ехать… К вечеру уже дома будет, отца увидит, Верочку… Господи, как она по ним соскучилась! Да и по Наде тоже. Хотя неизвестно, как она ее встретит. А вдруг она с Вадимом приедет? Хотя нет, не должна. Верочка говорила, чтоб без мужей, без детей ехали – так отец велел…
День третий
Как рано темнеть стало – еще и восьми часов нет, а сумерки на глазах загустели, обволокли все вокруг туманной грустной сыростью. Идешь – под ногами не видно ничего. Странное ощущение. Раньше в родном городке, она помнит, на каждом углу свой фонарь исправно горел, а теперь темнота – хоть глаз выколи. А вот и скверик, тот самый… И скамеечки все целехоньки стоят, и большая голубая ель в центре, и клены густой толпой по краю. Типичный для маленького городка скверик. Только нынче унылый он какой-то. Неприбранный. Раньше еще здесь бюст наркома Орджоникидзе стоял. Надо же, успели убрать… Кому помешал, интересно? Стоял себе и стоял, взирал на всех товарищ Серго улыбчиво-трогательно. По крайней мере, кругом чисто было. А теперь бюста нет, зато мусора кругом полно…
Подумав, Инга свернула с дороги, решительно ступила на пятачок скверика. Ничего, посидит немного на скамеечке, пять минут всего. Успеет еще в родные стены заявиться. Этот скверик – тоже как дом родной, столько здесь всего было… Волнение тут же накатило, сжало тисками горло, и даже слеза непрошеная подступила к глазу – только этого ей сейчас не хватало. Сентиментальная какая девушка нашлась. Ишь, расчувствовалась. Смешно. Хотя и впрямь больно немного. Вот она, их с Севкой любимая скамеечка. Желтая с красным. Как он говорил? Сочетание несочетаемого сначала отторгает, а потом притягивает? Что ж, так и есть, наверное. И их отношения так же вот строились с самого начала – на сочетании несочетаемого. На разных их социальных статусах. Хотя что это такое – социальный статус и с чем его едят, им абсолютно тогда непонятно было. Знать они не желали ни про какой такой социальный статус! Им было очень хорошо вместе, и все тут. Или она тогда по наивности своей так полагала?
В первом классе их сразу посадили за одну парту – оба маленькие были, заморыши. Шли – портфели по земле волочились. Пожалуй, только это их поначалу и объединяло. Потому что вдвоем легче выстоять в толпе шумных, вьющихся вокруг клубком детей. Севка сразу тогда ее под крыло свое взял. Хотя какое уж там было крыло – три жалких дрожащих перышка на острых сколиозных лопатках. Так и ходили, сцепившись за руки. И даже обидного прозвища «жених и невеста» не боялись. Наоборот, переглядывались смешливо, прыскали в кулачки. А потом и пропасть того самого социального статуса ловко перешагнули, опять же толком ничего в этой тонкой взрослой проблеме не уяснив. Ну, провела мама с Ингой беседу, что с мальчиком этим дружить вроде как и не надо бы, что он совсем из другого мира, из неблагополучного, что у него даже папы как такового не имеется, а мама в ресторане работает… И что якобы дружба эта может отцу не понравиться и, даже более того, чем-то повредить может. Инга так и не смогла тогда из обтекаемых маминых объяснений уразуметь до конца, чем маленький худенький Севка Вольский может повредить большому и сильному папе. Ну, работает у него мама в ресторане… И что? Она ж ничего плохого там не делает, она песни поет в микрофон, и платья у нее всегда красивые и яркие, и руки голые, и шея, и сама она красивая, как артистка из кино. Одно только Инга четко усвоила – в дом Севку ей приводить ни под каким соусом нельзя. Да он и сам не особо стремился. Провожал ее всегда только до этого самого скверика, и все. И даже к чугунной резной калитке их дома близко не подходил. Зато к Севке домой они могли прийти в любое время. Правда, особо там не нагостишься – слишком пространство маленькое. Одна комнатка всего. И домик – словно избушка на курьих ножках, самый последний на улице на другом краю города. Инга всегда удивлялась – как они там все помещаются? И Севка, и его мама, и бабушка. Севка, когда маленький был, на сундуке спал. А потом – на раскладушке. Тем более что мама у него из домика пропадала часто. Когда она вот так вот пропадала, Севка замыкался в себе, переживал, глазами внутрь себя проваливался, сразу будто чужой становился. А потом ничего, все как-то само собой образовывалось. Бабушка Севкина всегда Инге была рада, привечала, как родную, морковными котлетами да пирогами с капустой кормила. Кухонька была в доме крохотная совсем, окошечки приземистые. А сразу за окошком – грядки с картошкой и луком. И никаких тебе строго-насмешливых взглядов, и холодка по спине, и напряженного страха сделать что-нибудь не так…
К седьмому классу Севка вдруг в рост пошел, вымахал в длинного нескладеху подростка с худым втянутым животом и мосластым разворотом плеч. Инга тоже «костьми тихо позванивала», как бабушка Севкина говорила, смеясь. Хорошая пара сложилась, в общем. Два скелета в обнимку. А иначе, кроме как в обнимку, нельзя – ветром снесет. А вместе они – уже вес, уже единая целостность. Они б и на уроках так же сидели, тесно обнявшись, если б можно было. Никто б и не заметил никакой в этом странности. Привыкли уже. У них и фамилии звучали будто через тире, одна без другой и смысла не имела. Шатрова – Вольский. Вольский – Шатрова. Только вот в этом самом скверике, где они по домам расходились после длинного школьного дня, заветная черточка-тире между их фамилиями и обрывалась на время. Инга оставалась только Шатровой, А Севка – только Вольским. От этого скверика они уже сами по себе домой шли. Там, дома у Инги, никакой такой приставки и близко к ее фамилии не допускалось. В голове держи сколько угодно, а вслух произносить не смей. Потому что Шатровы – особая фамилия в городе. На слуху. На виду. На людских языках. И она была тоже – Шатрова. И фамилию свою не решилась сменить даже в замужестве, чем отца очень порадовала, кстати…
Нет, не были они такими уж снобами, отец с матерью Ингины. Ничего такого они своим дочерям явно не запрещали. А только само собой это разумелось, в воздухе домашнем висело – что им можно, а чего нельзя. То есть можно только то, что отцом безусловно и молчаливо будет одобрено. Если не сразу, то хотя бы впоследствии. А что именно будет одобрено – они сами должны были прочувствовать. Так и жили, изо дня в день подстраиваясь под эту волну отцовского одобрения, будто по неспокойному морю плыли. Потеряешь бдительность, и накроет волна с головой. Утонуть не утонешь, конечно, но набарахтаешься в этих волнах суетливо да некрасиво, пока снова на нужный ритм не настроишься.
Так уж случилось само собой, что Инга взяла и порушила эту заповедь-плавание, принесла-таки в дом чужой дух. Решилась на поступок, не заручившись авансом отцовского на то одобрения. Боялась, конечно, до ужаса, но все равно решилась. Пришла однажды домой в новом, не санкционированном родителями внешнем образе. Хотя дело и не в образе ее было как в таковом. Дело было в самом способе его обновления. Потому что создателем этого образа стал не кто иной, как Севка Вольский. Решилась-таки Инга в одночасье сесть под Севкины парикмахерские ножницы…
Страсть эта – стрижки придумывать – проявилась у Севки в восьмом еще классе, взялась совершенно ниоткуда, будто сама по себе. Листал часами журналы глянцевые, потом замолкал надолго, уходил в себя. Потом ножницы себе дорогие купил – у бабки денег выпросил. Потом сам себя подстриг. Потом бабушку. Потом всех мальчишек-одноклассников, кто не побоялся под его ножницы сесть. А потом и до Инги очередь дошла. Она была первой его моделью – волосы длинные, густые – стриги не хочу…
Сначала он сделал из нее египтянку – строгое ровное каре с челкой. Но прическа эта в те времена уже и сама по себе вошла в моду, хотелось Севке чего-то нового, необычного, только им одним придуманного. И если «египтянку» Ингину в доме еще туда-сюда приняли, то следующая ее прическа повергла мать в шок, а у отца вызвала обидную молчаливую усмешку – ту самую, которой они все так боялись. Но Инга вытерпела. И стойко несла на голове через все домашние тернии Севкин шедевр. На самом деле это ужас был в чистом виде, а никакой не шедевр, конечно. Просто пряди волос были Севкой выстрижены по-разному, и все. Одна совсем короткая, а следующая длинная. Потом снова короткая, потом снова длинная. Эксперимент, в общем. Творческий поиск. Ощущение близкого к идеалу стиля в ореоле людского пока неприятия. А закончился этот поиск вызовом Ингиной матери в школу да насмешливо-льстивым шепотком завуча ей в самое ушко с советом «не проворонить девочку». А потом – попыткой материнского вечернего разговора с дочерью «по душам»… Хотя какие уж там разговоры – душа Ингина к тому времени всецело и безраздельно принадлежала юному стилисту по имени Севка Вольский, и ничего с этим поделать уже было нельзя. Тем более в летние каникулы между девятым и десятым школьными классами произошло между ними то, что и должно было произойти после многолетней детской дружбы, плавно перешедшей в юную свеженькую любовь-привязанность. Соединились их плоти в единое и счастливое целое, как у шекспировских Ромео и Джульетты. Дети разных родов и кланов. Только войны шекспировской между этими родами да кланами не вышло. Не с кем было роду Джульетты воевать. Мать Севкина в то лето, когда он в десятый класс перешел, вернулась под родной кров элементом совершенно асоциальным и где-то на стороне спившимся, а потому и к судьбе сына равнодушным. А бабка совсем уж старенькая была – какой с нее за внука спрос…
А пожениться Инга с Севкой еще в пятом классе решили – потом этот вопрос на повестку дня уж и не выносился. Решили и решили – чего зря одну и ту же тему обсуждать. Просто до женитьбы надо было образование получить – так они и не против были. И планы строили, как в Москве будут жить. Инга будет учиться в своем престижном институте, ядерную физику осваивать, следуя отцовским мечтаниям, а Севка по своей стезе пойдет, по парикмахерской. То есть со временем станет известным на всю Москву стилистом. А что, есть же примеры, и довольно удачные. Времена вон новые пришли, которые дорогу всякого рода стилистам очень даже широкую открыли. А в некоторых местах и пошире даже, чем физикам-ядерщикам. Так что и у них все получится. Обязательно получится. Инга даже осмелилась планами своими честолюбивыми с отцом поделиться. И он – о чудо! – Севку в гости на обед пригласил. По-настоящему, по-серьезному. А что она, Инга, хуже, что ли? Вот недавно Надин жених приезжал, так и ему тоже обед устраивали…
Севка к походу в Ингин дом подготовился со всей ответственностью, даже рубашку себе новую за ночь пошил – и такой талант в нем вдруг обнаружился. Шил он хорошо, без обмеров и примерок, как говорится, на глазок, как тот храбрый сказочный портняжка. Долго смотрел, прищурившись, на своего заказчика, ходил вокруг него, затуманившись взором, потом кромсал ткань одним смелым махом. И всегда в точку попадал – как тут и было. И на себя так шил. И в этот раз хорошая у него получилась рубашка, на легкий френч похожая. Стильная такая. И строгая, и модная. Цвета терракоты, из тонкого сатина, только-только в моду вошедшего. Очень сильно хотел Севка Ингиному отцу понравиться. Да и то – отец в то время в городке был и царь, и бог, и вершитель судеб. Хотя и работал директором на своем сильно секретном градообразующем предприятии последние денечки. Но тогда об этом никто еще и не знал. Отец никогда про свои проблемы домашним своим не рассказывал. Да проблемы как таковой и не было, по сути, – возраст отцовский за пенсионную черту перешагнул, а молодые резвые ребята из варягов пришлых давно уже в спину дышали. Для него, конечно, трагедия огромная была – на пенсию уйти. Внутренняя. Но они ж, его домашние, о ней не знали! А тем более Севка не знал, какие переживания в душе у потенциального тестя дела свои подсознательные творят…