Полил было сильный дождь и быстро утих. Двор, деревья, крыши, подоконники почернели и заблестели. Звуки стали глухими, какими-то влажными, в воздухе повисла водяная пыль, сквозь которую дальние фонари видны, как через матовое стекло. Неведомо откуда донеслось шипение и легкий резиновый удар, словно сошлись двери вагона метро.
Уже очень поздно. Мои поговорили, поговорили и легли спать. Мне тоже пора. Может быть, сегодня приснится отец. Ночь поглотит годы, оживут в памяти старые тени. Маленькая подвижная бабка с умным лицом будет и ласково и сердито трясти за плечо: «Вставай, вставай, в школу пора!» Отец встанет у книжного шкафа, чтобы полистать наши книги. Он будет рассказывать, я — слушать. Подумать только, впервые в жизни услышать о ледниках и спиральных туманностях, об опыте Плато и волнах Герца, о кроманьонцах и новозеландских растениях-овцах! И это можно испытать снова и снова, но только во сне. На минутку книга застынет, успокоится в отцовских руках, словно тысячекрылая птица. Тогда я захочу говорить, я заспешу рассказать отцу о себе — и тут же проснусь.
Так бывало всегда. Всегда — это значит в те три или четыре ночи, когда я встречался с отцом во сне. И было это давно.
Наверное, бабка все-таки хоть чуточку заразила меня своим неверием в то, что отец погиб. «Мало ли их, сердешных, кого из-за границы не выпускают, кто контужен да покалечен, может, и дорогу домой забыл, разное бывает. Его могли задержать люди, обстоятельства, а потом ему уже некуда было возвращаться». Мне-то отец нужен и покалеченный. Так я думал и думаю сейчас, по привычке, в настоящем времени.
Слышен голос диктора: «Московское время двадцать три часа тридцать минут. Передаем…» Хлопнуло чье-то окно. Еще раз хлопнуло. Это уже не окно, а дверь вагона в метро. Но не могу же я слышать хлопанье дверей под землей, в самом деле! Какая ерунда! Но тогда что это?
Стрелка на моих часах громко отсчитывала секунды: двадцать, тридцать, сорок… Я снял часы с руки — так удобней наблюдать за циферблатом… Восемьдесят, сто двадцать, сто пятьдесят. Удар. Опять двери. Две с половиной минуты — в среднем как раз то время, которое нужно электричке, чтобы пробежать расстояние между станциями.
Теперь я слышу жужжание колес: электричка уходит со станции, рельсы вторят убегающим колесам, звуки тонут, исчезают в тоннеле. Снова тишина. Живая тишина, из такой иногда рождается гром.
Я начинаю догадываться, в чем дело. Усилитель включен, вот оно что. И на этот раз, кажется, работает.
Преобразователь ловит неизвестное поле, превращает его в электрическое напряжение, оно усиливается и опять рождает поле, а в результате два человека (один из которых я, другой — кто-то неизвестный в метро) связаны ниточкой, каналом, свободно передающим мысли и ощущения. В такое нелегко сразу поверить. Нелегко, потому что я слишком долго ждал этой минуты и боюсь ошибиться.
Я немного теряюсь и становлюсь рассудительным — наверное, потому, что только так можно противостоять фактам. И чувствую, что напрасно теряю время. Жужжание колес пропало. Все стихло. Но это, по крайней мере, вполне достоверно. Я понял, что связь была. Раз она прервалась, значит, была. Вот когда я захотел повторить это еще.
Я собрал нервы бережно, струна к струне, и они словно зазвенели, готовые отозваться на чуть слышную мелодию. Мои губы высохли, по вискам прошла быстрая теплая волна. Я узнал станцию метро. Вестибюль и ступени эскалатора мелькнули, как на цветной полупрозрачной картине, на мгновение заслонившей черный от дождя двор. Мелькнули и пропали. Опять видны слепые блестящие окна, мокрые деревья и ломтик луны, отрезанный краем тучи. Далекий свисток, неизвестно откуда взявшийся, погасил шорохи, с минуту стояла тишина, в которую я жадно вслушивался. И я услышал.
Эскалатор бежал вверх и поднимал человека, руками которого я прикоснулся наконец к влажной плотной двери. Очень знакомы были осторожные движения этих сильных рук. Я чувствовал их почти так же хорошо, как если бы это были мои собственные руки. Я услышал легкий ночной ветер и холодные одинокие капли, срываемые с тополей. Свет пропал. Осталась ночь и мокрая улица. И человек, идущий к нашему дому.
Он шагал по улице, а я считал шаги, которые оставались и тонули за его спиной в лужицах на асфальте и те, которые еще разделяли нас.
Он шагал, как бывало, легко и быстро, и ему оставалось пройти немного по соседней улице, свернуть налево и выйти на нашу улицу — всего метров триста, не больше. Но он свернул раньше — он так ходил когда-то; даже в пятидесятом я сам еще бегал в школу тем же путем, через проходной двор. Я помог ему, показал дорогу без тупиков, короткую дорогу к дому, — ведь я знаю там каждый камень, каждую ямку.
Он вошел во двор и направился к нашему подъезду — маленькая темная фигурка со свертком или чемоданчиком в руке. Он торопился. Я хотел получше рассмотреть его и не смог. Потому что от далеких фонарей вдруг пошли во все стороны желтые влажные лучи и ничего не стало видно, кроме этих лучей… Дверь подъезда скрипит так громко, как будто хочет закричать. Быстрые шаги на лестнице кажутся нескончаемыми. Он поднимается… один этаж, еще один… еще. У меня холодеют виски, я встаю, чтобы открыть ему дверь. Как долго он не приходил! Но ведь он знает все. Он прошел огни и воды. И если не приходил, значит, так было нужно.
Звонят.
Рвется какая-то невидимая ниточка. Нужно открыть дверь отцу — и трудно поднять руку, трудно шевельнуться. Случилось что-то непоправимое. Я цепляюсь ногой за провод — в моем усилителе гаснут лампы. Исчезли розоватые блики на стене. Из полураскрытого окна дохнуло сырым холодом от застывших на небе туч — выпуклых, неподвижных.
Бегу к двери. Щелкаю замком. У порога стоит точильщик ножей, я успеваю заметить, как гаснут его глаза под широким влажным шрамом на месте бровей.
— Извините, — с трудом выговаривает он. — Я хотел спросить, не нужно ли вам поточить ножи?
Г. ГУРЕВИЧ ГЛОТАЙТЕ ХИРУРГА
Я отшатнулся. Серебристая блестящая змея проворно скользнула в угол, и, позванивая чешуей, свернулась в кольцо. Кольцо на кольцо, кольцо на кольцо. Мгновенно на уровне моего лица оказалась небольшая головка с матовыми, совершенно бессмысленными глазами. Глаза были пусты, как экран испорченного телевизора, а чешуйки, отражая свет, поблескивали, словно тысячи живых глазков.
— Знакомьтесь, — сказал Проф, — это и есть прикрепленное к вам ису 124/Б/569.
Ису — искусственное существо. На Чгедегде, где полным-полно машин, самых причудливых, даже человекообразных, а живые собеседники могут быть похожи и на ленту, и на стол, и на любую машину, принято, представляясь, объяснять происхождение: кто ты есть, искусственное существо или естественное — есу. Сам Проф был есу, среди его помощников — три есу и три ису, Гилик, мой карманный гид-переводчик — ису. И вот еще одно ису — 124/Б/569.
— Твой лейб-медик, лейб-целитель, лейб-ангел-хранитель, — пояснил Гилик, высунувшись из кармана. — Постарайся завоевать его расположение. Как это проявляют дружелюбие у вас на Земле?
Я нерешительно протянул руку. Как-то неприятно прикасаться к змее, хотя бы и с высшим медицинским образованием. К тому же непонятно было, что пожимать. Рук у змеи я не видел, были только какие-то лопаточки, прижатые к телу.
— Но вы, кажется, брезгаете, господин Человек? — Гилик тут же заметил мою нерешительность. — Вам не понравился облик личного ангела. Вы рисовали его себе в виде прелестной землячки. Но вы же сами объясняли, что у ваших однопланетцев форма тела унаследована от обезьян — древесных прыгунов. Этому хирургу негде будет прыгать, ему придется, как червяку, вползать во все щелочки, вот он и выглядит, как червяк. Внешность ису определяется назначением, это твердое правило Чгедегды. А во всем нашем Шаровом скоплении самых лучших ису делают на Чгедегде. Я сам родом оттуда.
Это я назвал его Гиликом. Как полагается ису, у него тоже был только номер, трудно запоминающийся и трудно произносимый. Поскольку он был моим проводником по всем кругам тамошнего неба, я именовал его первоначально Вергилием, потом получилось сокращение — Гилик. Но скорее всего он со своими пси-рожками был похож на чертенка. Этакий маленький, вертлявый, беспокойный, злоязычный и насмешливый карманный бесенок.
Первое время я даже обижался на его шпильки, потом понял, что таково свойство его ума. В погоне за портативностью (а карманный гид-переводчик и должен быть портативным) ему не дали блоков эмоций и центра понимания сложности. Он был вполне логичен, линейно логичен, железно логичен до идиотизма и не уставал удивляться противоречиям Вселенной, материи и человеческой натуры — моей. Конечно, я не был последователен и на этот раз. Нуждался во враче, просил врача и отшатнулся, потому что врач был похож на змею.
— На что жалуетесь? — гнусаво протянуло змееподобное.
— Я жалуюсь на старость, — сказал я. — Я старею. Что такое старение? Это спуск с вершины. Моя вершина позади, я с каждым годом становлюсь ниже… по качеству. Мои мускулы слабеют, реакции замедляются, ум становится неповоротливее, я запоминаю меньше, чем забываю. Я ни в чем себя не превосхожу, мечтаю удержаться на вчерашнем уровне, сам себя утрачиваю по кусочкам и не приобретаю ничего, кроме болезней — одной, другой, третьей. Мое завтра неизбежно хуже, чем вчера, вот что самое грустное.
Гилик вмешался и тут.
— Ты должен гордиться, ису, — сказал он змею. — Тебе поручают необыкновенно ответственное дело. Это человек с планеты Земля — существо особенное, космического значения. Он единственный экземпляр разумников из второй спиральной ветви. Только на нем наши ученые могут изучать биологию того рукава Галактики. Они специально пригласили его с Земли, доставили новейшим неракетным способом, выбрали из трех миллиардов жителей, потому что он лучший из мастеров образного описания своей планеты. Каждое выражение его — находка, каждая строка — открытие, каждая страница — откровение.
— Что ты плетешь? — воскликнул я, хватая болтуна за хвост. — Прекрати это гнусное славословие. Не смей издеваться!
Но он выскользнул, ловко вскочил мне на плечо, зашипел в ухо:
— Тсс, молчи, так надо. Ему не следует знать твоих подлинных параметров. Лейб-ангелов полагается программировать на обожание. Ведь он всю жизнь тебе посвятит. Пусть воображает, что обслуживает исключительную личность.
— Мне необходимо знать строение вашего тела, — прогудел мой змееподобный ангел.
Не без труда вспоминая школьные уроки, я начал:
— Внутри у меня твердый каркас из фосфорнокислого кальция. Называется скелет. Он определяет форму тепа, все остальное крепится к нему. Всего в скелете 218 костей. Они соединены между собой жесткими швами или шарнирно, с помощью гибких хрящей…
Несколько странный способ знакомиться — читать лекцию по собственной анатомии. К тому же, как выяснилось вскоре, я не так уж много знал о своих внутренностях. Когда лекция окончилась, я вынужден был предоставить в распоряжение моих целителей капли крови, кусочки кожи и всего себя для просвечивания.
Начиная с этого дня, добрый месяц по земному счету, мы только и занимались моим организмом. Не знаю, как программируется обожание на Чгедегде, но змей вел себя так, как будто действительно преисполнился обожания. Он не отползал от меня с утра и до вечера, терпеливо, со вниманием и с жадным интересом расспрашивал, как я сплю, что ем, что мне нравится и что не нравится, что меня интересует, что претит, чего не хватает. Это было несколько надоедливо, но не могу сказать, что неприятно.
Со временем мой лейб-ангел далеко обогнал меня в «я-ведении», изучении моего Я. Правда, я ел, спал и занимался другими делами, подбирал образы для описания чужого мира, а он, не ведая сна и отдыха, неустанно трудился над познанием моей личности, запоминал все слова, которые я обронил случайно, заучивал все анализы наизусть. И вот настал день, когда мне был задан главный вопрос:
— А почему вы заболели старостью, как вы думаете?
— У нас стареют все, — сказал я. — Естественное изнашивание. Всеобщая энтропия. Накопление ошибок. Как сказал поэт: «В этой жизни все проходит, в том числе и жизнь сама».
Проф не согласился, к моему удивлению:
— Да, изнашиваются камни, скалы, горы, здания, машины. Но все это твердое, неподвижное и потому беспомощное. А река не изнашивается, в ней только вода меняется. Мы в нашем Шаровом скоплении считаем, что тело похоже на реку, по которой текут атомы. Жизнь — это авторемонт, преодоление изнашивания.
— А может, накапливаются ошибки ремонта? Энтропия захватывает управление, и авторемонт разлаживается. Рыба гниет с головы. Мозг подводит.
— Это очень просто проверить. Человек, у вас есть на Земле живые существа без мозга? Они бессмертны?
Кто у нас без мозга? Растения? Но одни из них живут тысячи лет, а другие — одно лето. Амебы? Эти вообще делятся через каждые полчаса.
— Нет, отсутствие мозга не способствует долголетию, — сознался я. — Не способствует и не препятствует. Самый совершенный мозг у человека, но мы живем дольше большинства животных.
— Может быть, совершенный мозг обеспечивает долголетие?
— Опять не скажешь. Крокодилы, щуки, черепахи долговечнее нас.
— Так, значит мозг не имеет отношения к долголетию?
— Я не знаю.
— И это самый совершенный мозг Земли! — съехидничал Гилик, — Он даже не знает того, что находится в его ведении.
Проф сказал:
— Наши биологи считают, что жизнь вообще не стремится к бессмертию. Для вида важнее не долголетие индивидуума, а быстрое развитие с энергичной сменой поколений. Твоему животному виду. Человек, смена поколений не полезна?
Подумав, я согласился: да, пожалуй, полезна. Умирает устаревшее, отставшее от жизни, консервативное. Уступает место свежим силам, лучше приспособленным к изменившейся обстановке.
— Но конструкторам Чгедегды известно: если машине требуется поворачивать в пути, надо поставить руль. Если организму полезна смена поколений, нужен орган смены, этакий включатель старости, выключатель жизни.
— По типу реле времени, — вставил Гилик.
Я сказал, что не знаю такого органа.
— Но какие-нибудь переключатели есть у тебя в организме? Вот, например, ты рос в детстве, а потом прекратил расти.
— Такой выключатель известен. Это гипофиз — железа, управляющая другими железами. Когда она больна, вырастают коротконогие карлики или тощие гиганты. А при ее атрофии бывает что-то вроде ранней дряхлости.
Лейб-змей извлек из своей памяти накопленные им сведения:
«Гипофиз — железа под нижними отделами мозга. Размер около полутора сантиметров. Просвечивание показало, что железа связана густой нервной сетью с соседним отделом мозга».
— Он называется гипоталамус, — припомнил я. — Считается, что это центр, управляющий температурой, кислотностью и еще эмоциями — горем и радостью.
— А горе и радость у вас не влияют на старость?
— Горе старит человека, так говорят.
— Пожалуй, здесь и надо искать, — решил Проф. — Запоминай, ису-врач. Твоя цель — разобраться в узле гипофиз — гипоталамус. Записал в памяти? Теперь давай наметим маршрут.
Это было уже в самые последние дни обучения. Затем мой лейб-ангел куда-то уехал, сдал там экзамен по я — ведению, а когда вернулся, Проф сказал:
— Завтра приступим к операции.
Завтра операция! Помню наш прощальный ужин, если можно назвать ужином одновременное питание человека и машины. Я сидел за столом, ковыряя вилкой синтетические блюда, не очень похожие на земные кушанья, и запивал все это напитком, совсем похожим на водку (поскольку этиловый спирт на всех планетах одинаков). А змей, уложив кольца на хвост, заряжал свои блоки один за другим. Металлическое лицо его не выражало ничего, но в голосе — я уже научился различать оттенки — чувствовалось удовлетворение.
— Приятно заряжаться? — спросил я.
— Да, у нас положительная реакция на питание. Все ису запрограммированы так. А вы, есу, иначе?
— Пожалуй, и мы так запрограммированы. Грешен, люблю поесть. И у меня положительная реакция на бутерброд с икрой.
— Экстремально положительная? — он изучал меня до последней минуты.
— Нет, ису, не наивысшая. Для нас, людей, есть вещи поважнее еды. Мы запрограммированы так, что дорога к цели для нас приятнее цели. Есть приятно, но добывать пищу интереснее — ловить, находить, делать своими руками. Пожалуй, самое приятное — побеждать: зверя, противника, самого себя, дали, высоты, неведомое, неподатливое. И чем труднее, тем радостнее победа. Так в работе, так и в борьбе, и так же в любви.
— А что такое любовь? Объясни, Человек.
Немножко захмелел я, иначе не стал бы рассказывать машине про любовь.
— Представь себе, ису, радостное волнение, высочайшее напряжение души, зарядку на полную мощность. Чувствуешь в себе силы сказочные, таланты небывалые. Не идешь, а паришь, горы тебе по колено, розовые облака по плечи. Все краски ярче, все ароматы нежнее, все звуки мелодичнее. В ушах хоралы, чуть-чуть кружится голова…
— Типичная картина психического расстройства. Несоответствие между внешним миром и его отражением. Фотография с передержкой, — это Гилик высунулся из кармана, чтобы вставить свое слово.
— Продолжай, Человек, — сказал змей.
— Я могу продолжать сто лет, но ничего не объясню вам, металлическим. Слепому нельзя растолковать, что такое красный цвет. У нас громадные здания заполнены книгами о любви, и все они ничего не объясняют, только вызывают резонанс. Вот и я, читая о любви, вспоминаю свое: ранний летний рассвет, белесую полоску тумана, невесомое одеяло луга, невнятные тени кустов и бледное лицо девушки, такое доверчивое, такое успокоенное. И в груди столько острой нежности, столько бережливой жалости. Дыхание придерживаешь, чтобы ее не расплескать. Это у меня было, в моей молодости. А тебе вспомнить нечего. Для тебя любовь только слово. Сочетание звуков: «бо-бо-бовь-блям-бгям».