Три женщины одного мужчины - Татьяна Булатова 12 стр.


– Обидно то, что тебе не обидно. Твой отец изменил мне, а у тебя ничего не екнуло. Как будто так и надо!

– Мама, такое может случиться с каждым! – с философской интонацией изрекла Женечка.

– Посмотрим, что ты скажешь, когда с тобой, не дай бог, произойдет нечто подобное. «Ведь это может случиться с каждым», – ерничая, процитировала слова дочери Тамара Прокофьевна.

– Со мной такого не случится! – самонадеянно заявила Женечка и лукаво посмотрела на мужа.

– Желтая! – Вильский грохнулся перед женой на колени и стукнулся лбом об пол. – Клянусь.

– Ну-ну, – хмыкнула тогда Тамара Прокофьевна и вышла из комнаты, оставив супругов наедине друг с другом.

«Кажется, тогда, – делилась впоследствии с Марусей Устюговой Женечка, – я и забеременела». «Так не бывает», – засомневалась Машенька, держа на руках новорожденную Верочку Вильскую. «Бывает», – заверила ее молодая мамаша, окрыленная тем, что тяжелые роды остались далеко позади.

Дружба бывших соперниц долго не укладывалась в голове ни у Прасковьи Устюговой, ни у Киры Павловны. Обеим женщинам казалось, что в неожиданно возникшей между девушками симпатии что-то не то. И только Николай Андреевич, глядя на то, как щебечет их драгоценная Женечка с Марусей, был уверен: все правильно!

Сватовство, задуманное Кирой Павловной как способ утихомирить соседскую зависть и восстановить утраченное взаимопонимание между семьями, увенчалось успехом. Уже на свадьбе молодых Вильских стало ясно: Феля и Машенька буквально созданы друг для друга. Оба в очках, нескладные, далекие от мирской суеты, они сперва не понравились друг другу, ибо каждый в глубине души мечтал видеть своего партнера более совершенным, а потом сошлись на любви к точным наукам и эзотерическому чтению.

Заприметив возникший между молодыми людьми интерес, Екатерина Северовна времени даром терять не стала и увезла Марусю в Москву «погостить». «Пусть девочка у нас поживет, осмотрится, погуляет по городу, сходит в концерт», – уговаривала она Прасковью отпустить дочь с ними.

И Екатерина Северовна, и Устюгова прекрасно друг друга поняли: добро на «погостить» было получено сразу же, и Машенька с огромным чемоданом перекочевала на новое место жительства, куда через две недели примчалась и сама Прасковья, нагруженная домашними консервами.

– Совет да любовь, – поторопилась она выпалить, как только старомодный Феликс Ларичев открыл рот, чтобы, как положено, попросить Марусиной руки.

– Будьте счастливы, – прослезилась Екатерина Северовна. Воспользовавшись связями покойного мужа, она организовала роспись в трехдневный срок и нашла для Машеньки Ларичевой прекрасное место работы неподалеку от дома.

Прасковья Устюгова вернулась из Москвы в генеральских эполетах.

– С приездом, Пашенька, – поприветствовала соседку Анисья Дмитриевна. – Как там наши?

– Кто это – ваши? – На лице Устюговой появилось важное выражение.

– Маша, Феля, – уточнила наивная Анисья Дмитриевна.

– Хорошо, – немногословно ответила Прасковья и бросила через плечо: – Барахлишко кое-какое вам передали, пусть Кира-то зайдет.

Кира Павловна явилась буквально через минуту, как только узнала от матери об возвращении Устюговой.

– Ну? – подпрыгнула она на пороге от нетерпения. – Давай рассказывай.

– А чего рассказывать? – развела руками Прасковья. – Чужая семья, свои порядки.

Кира Павловна после этих слов вытаращила на соседку глаза и села прямо в прихожей на табуретку:

– Это что за чужая семья, Паша? Ты чего, белены объелась?

– Не знаю, кто это белены объелся, а Катька твоя (это она так пренебрежительно о Екатерине Северовне) строго-настрого запретила языком чесать, чтоб не сглазить. Говорит: «Люди разные бывают. Не успеешь глазом моргнуть, как лихо поселится».

Ничего такого, разумеется, Екатерина Северовна Ларичева сватье не говорила, не такой она была человек. Спасибо, у Киры Павловны хватило ума в россказни Устюговой не поверить и Катю недоверием не оскорбить. Нутром Вильская почувствовала ту самую соседскую отрыжку, ради которой все и затевалось месяц назад. «Не отпустила, значит, обиду», – догадалась Кира Павловна и усмехнулась.

Усмешка Вильской вывела Прасковью из себя. И она наконец высказала все, что хотела.

– Лыбишься чего? – грубо спросила она соседку. – Жизнь, что ли, задалась?

– Да вроде не жалуюсь, – без вызова ответила Кира Павловна и медленно поднялась с табуретки.

– И зря! – притопнула ногой торжествующая Прасковья. – Упустили девку! Думали, отделались? Замуж выдали и низкий вам поклон?

Кира Павловна смотрела на соседку во все глаза.

– Ну уж нет! Рано радуетесь. Отольются кошке мышкины слезки, – заверещала Устюгова и затрясла указательным пальцем перед носом Киры Павловны.

– Это ты у нас мышка-то? – выпятила грудь Вильская и твердо пошла на противника. – Ты, Паша, не мышка. Ты, Паша, – Кира Павловна набрала в грудь побольше воздуха, – крыса! Дрянь ты, Паша. Не разглядела я тебя вовремя.

– Ну так смотри, – побледнела Прасковья.

– А то я тебя не видела, – спокойно обронила Вильская и аккуратно закрыла за собой дверь.

Больше с Прасковьей она не общалась, и матери запретила, и молодым наказала. И только Николай Андреевич внял просьбам супруги и смотрел сквозь соседку, словно она была пустым местом. Впервые за столько лет мирной жизни над лестничной клеткой сгустилась атмосфера войны, но даже она не могла помешать вызреванию дружбы между Женечкой и Марусей.

Чем больше становилась дистанция между бывшими подругами, тем короче делалось расстояние между живущими в разных городах молодыми женщинами.

«Как ты себя чувствуешь? – писала Марусе измученная ночными бдениями Женечка. – По-прежнему ли тебя мучает токсикоз?..»

«Спасибо тебе, дорогая Женя, что интересуешься моим здоровьем, – благодарила подругу Маруся Ларичева. – Уже полегче. Разрешился ли как-нибудь ваш вопрос с квартирой?»

Читая эти строки, Женечка плакала навзрыд: жизнь в зале под негласным присмотром Киры Павловны превратилась в мучение. Глядя на то, как расстраивается его драгоценная Желтая, Женька неоднократно ставил вопрос ребром и объявлял родителям, что они с женой уйдут на квартиру.

– Подожди, Евгений, – останавливал его отец, старавшийся не вникать в специфические отношения свекрови с невесткой. – Верочка маленькая, Женечка на работе. А Кира с Анисьей Дмитриевной всегда рядом, помогут, присмотрят.

– Ну не может больше Желтая, отец. Она как птица на жердочке: мать входит – Женька дергается.

– Почему? – недоумевал Николай Андреевич и пытал Киру Павловну.

Та тоже недоумевала, искренне считая себя безупречной свекровью. «Все лучшее – детям», – говорила она и даже не задумывалась о том, что лучшее – враг хорошего.

Отдав молодым самую большую комнату в квартире, Кира Павловна не подумала, что в ней вместо дверей – бархатные портьеры, скопированные ею с московского быта Ларичевых. И это в то время, когда ее спальня располагалась за плотно закрывающимися двухметровыми дверями и вход посторонним туда был воспрещен.

«Зато у них в комнате, – перечисляла Кира Павловна, – «Хельга», телевизор, журнальный столик, два кресла». А им не нужен был ни журнальный столик, ни сервант, ни телевизор. А нужна была одна большая кровать.

– Как мне хорошо с тобою, Желтая, – шептал в ухо жене Вильский, обдавая ту пламенным жаром.

– Да, – только и успевала ответить Женечка, а потом улетала в те самые кущи, о которых в книгах было написано, что они райские. Вернувшись, тяжело дышала и с опаской поглядывала на бархатные портьеры, за которыми то ли спало, то ли подслушивало остальное население квартиры Вильских.

– Да не смотри ты туда, Желтая, – подсмеивался над женой Женька. – Спят они, спят.

– Не знаю, – шептала Женечка ему в ответ. – Вчера мы тоже думали, что они спят, а утром Кира Павловна недовольно отметила, что полночи не могла заснуть: у соседей шумели.

– А что же ты не спросила, у каких соседей?

– Дурак, – нежно называла мужа Женечка и целовала то в один глаз, то в другой. – Правильно мне мама говорила…

– Чья? – скользил губами по Женечкиной шее Вильский.

– Какая разница, – закрывала ему рот ладошкой жена и, хихикая, накрывалась с головой одеялом.

Что поделать, разные мамы говорят по-разному. Но ничего из того, что в сердцах обещала Женечке Швейцер Тамара Прокофьевна, не сбывалось. Евгений Николаевич Вильский являл собой тип примерного семьянина – под стать своему отцу. Не пропадал по ночам, не пил в гараже с друзьями, не играл в карты и по-прежнему был страстно влюблен в собственную жену.

В компании их открыто называли «попугаями-неразлучниками»: петь и то они предпочитали дуэтом. Иногда ночами задыхающийся от нежности Вильский приподнимался на локте и подолгу вглядывался в лицо жены, вспоминая странные цыганские слова о трех жизнях.

В компании их открыто называли «попугаями-неразлучниками»: петь и то они предпочитали дуэтом. Иногда ночами задыхающийся от нежности Вильский приподнимался на локте и подолгу вглядывался в лицо жены, вспоминая странные цыганские слова о трех жизнях.

– Знаешь, Желтая, – размышлял он. – Я сначала было думал, что три жизни – это три места, где мне привелось жить. Сначала – у родителей, потом – с тобой и с Веркой в однокомнатной, а теперь – в кооперативе: ты, я и Верка с Никой.

– Что за дурацкая привычка называть девочку Верка, – недолго сердилась Женечка на мужа. Недолго, потому что знала, какое последует продолжение: «Три жизни» – это она и дочери. На каждую – по жизни.

– Как-то странно вы с Женей рассуждаете, – однажды в откровенном разговоре призналась ей Маруся Ларичева, приехавшая в Верейск навестить мать. – Я бы поостереглась…

– А что в этом такого? – удивилась далекая от эзотерических изысков Женечка.

– Мне кажется неправильным исчислять Женину жизнь вашими тремя. Вроде как ему самому ничего не остается…

– С ума сошла! – рассердилась на московскую подругу Женечка Вильская. – Совсем уже со своим Ларичевым глузднулась…

Договорить она тогда не успела, потому что чуткая Машенька обняла ее своими тоненькими ручками в синеньких ручейках и извинилась, что посеяла сомнения в ее, Женечкином, сердце.

– Не слушай, не слушай! – заканючила она, как маленькая. – Глупости это все! Живи как жила, забудь, что я сказала.

– Ладно! – самонадеянно пообещала Вильская, но сдержать обещание не смогла: напугалась, как будто с того света известие получила. Долго думала: сказать – не сказать?

Сказала. Рыжий Вильский почесал затылок, а потом рассмеялся:

– Желтая, все-таки ты дура! И Машка твоя – дура!

– Посмотрела бы я на тебя, если бы тебе такое сказали. Что б ты сделал?

– Мимо ушей бы пропустил. И потом… Уже не помню, но цыганка еще что-то говорила.

– Что? – выдохнула Женечка.

– Что-то вроде «много дел надо делать». На три жизни хватит. Смотри. – Вильский вскочил с кровати, подбежал к шкафу, достал оттуда брюки и, порывшись в карманах, извлек трехкопеечную монету. – Вот!

– Что это?

– Про Кощееву смерть слышала? – И для пущего эффекта Женька завыл: – Игла – в яйце, яйцо – в утке, утка – в зайце, заяц…

– В духовке, – развеселилась Женечка и потянулась за монетой.

– Не дам, – увернулся Женька. – Это моя трехкопеечная игла, пока со мной, я весь живой. Можно сказать, живее всех живых, как Ленин на площади.

– Совсем ненормальный, – только и покрутила пальцем у виска Женечка, но про «иглу» с этого дня не забывала, собственноручно проверяла, взял с собой Вильский монетку или в сменных брюках оставил.

Впрочем, проверять не было никакой нужды. Женькин педантизм превратился в семье молодых Вильских в притчу во языцех. Возможно, это было качество настоящего инженера. А возможно, фамильная черта, доведенная природой в отпрыске Николая Андреевича до грандиозных размеров.

Евгений Николаевич Вильский ничего не забывал – нигде и никогда. В этом смысле с ним было особенно выгодно ездить в командировки. Коллеги знали, если чего-то в мире нет, у Вильского оно обязательно найдется. Иголки, нитки, запасные карандаши, кипятильник, утюг, не говоря уже о чае, сахаре и о кое-чем покрепче. «ЭВМ, а не человек», – посмеивались над ним младшие научные сотрудники оборонного НИИ. И только Кира Павловна в сердцах называла сына «ОТК несчастная!».

– Ну и что, Кира, – пытался утихомирить жену Николай Андреевич, – в совокупности с Женечкиной забывчивостью очень хорошее сочетание. Они вообще прекрасная пара! – радовался за сына старший Вильский, но о своих чувствах предпочитал помалкивать. И правильно делал, потому что о счастье молодых не говорил в округе только ленивый. И только ленивый им не завидовал.

Поэтому-то набожная Анисья Дмитриевна и носила в церковь записочки о здравии всех Вильских, а Жене с Женечкой всегда заказывала отдельный молебен. Каждое воскресенье она поднималась ни свет ни заря и шла к заутрене. Шла ровно семь километров, почти два часа. И ни у кого из живущих рядом не возникало мысли, что, наверное, для пожилого человека – это путь не просто неблизкий, но и трудный.

Но Анисья Дмитриевна не жаловалась, а резво, как только могла, передвигала свои высохшие от старости ножки и семенила ими, наивно полагая, что так и безопаснее, и быстрее.

– Опять в молельню ходила? – строго спрашивала ее Кира Павловна и оставалась недовольной, когда мать доставала из-за пазухи завернутые в чистый носовой платочек просфоры. – Я это есть не буду! – наотрез отказывалась Кира вкусить «тела Господня».

– Кусочек, Кирочка, ты же крещеная, – умоляла дочь Анисья Дмитриевна и отрезала маленькую часть. Ломать просвирку руками она не отваживалась, потому что Кира Павловна брезговала.

– Все равно не буду, – бурчала Кира и сердито хлопала холодильником.

– Давайте мне, Анисья Дмитриевна, – с готовностью говорил не верующий в Бога Николай Андреевич, принимавший «кусок теста» из уважения к теще и ее убеждениям.

– Угу, – продолжала ворчать Кира Павловна. – Коммунист.

– Перестань, пожалуйста, Кира. – Вильский делал жене замечание и, как только теща покидала кухню, выговаривал: – Анисья Дмитриевна – пожилой человек. Два часа туда – два оттуда. Ты только представь, четыре часа на дорогу, и все ради того, чтобы свечки поставить и за нас, между прочим, за всех помолиться. Может, как раз ее молитвами и живем.

– Я ее об этом не просила, – отказывалась признать правоту мужа Кира Павловна. – Могла бы и на трамвае доехать.

Но Анисья Дмитриевна считала по-другому и принципиально отказывалась пользоваться общественным транспортом: «Всю неделю грешила. Надо прощение заслужить».

Никто не заметил, как «баба маленькая» перестала «ползать» на свою Никольскую гору – так в Верейске называли возвышенность, на которой стоял храм Николая Угодника. И никто не заметил, как изменились отношения молодых Вильских. Отмечали только, что Женечка – теперь ее чаще называли Евгения Николаевна – стала более степенной и обстоятельной, что и понятно: двое детей, сама – ведущий инженер в отделе. И хотя Вильские по-прежнему оставались для друзей «попугаями-неразлучниками», что-то нарушило привычное равновесие между ними.

Первым несоответствие почувствовал Женька, однажды заставший жену перелистывающей его записную книжку:

– Желтая, ты чего?

– Ничего, – напугалась Женечка и от неожиданности бросила книжку на пол. – Телефон искала.

– Чей? – помрачнел Вильский.

– Уже не помню… – чуть не заплакала она. – Просто на глаза попалась.

– Ты мне не доверяешь? – глухо произнес Женька и поднял книжку.

– Что ты! – бросилась к нему Женечка. – Доверяю. Что ты!

«Доверяй, но проверяй! – предупредила ее Тамара Прокофьевна, сидя у кровати парализованного Николая Робертовича. – Иначе будет, как у меня с ним».

«Не будет», – в который уже раз подумала Женечка, но вслух ничего говорить не стала. Родительская жизнь давно перестала ее интересовать, а почему – над этим она никогда не ломала голову. Потому что та и так все время кружилась от счастья.

Но когда закружилась бедная голова Николая Робертовича, счастья стало чуть-чуть поменьше. Все-таки папу Женечке было жалко, но инсульт – дело серьезное, и, уверяла мать, он «вел образ жизни, несовместимый со своим заболеванием».

О том, что у заболевания было имя – вина, Женечка не задумывалась. О какой вине можно вести речь, когда все всё и так знали. Где-то далеко-далеко, в Северокурильске, жил мальчик Коля. У Коли была другая фамилия, но это не мешало ему приезжать в Долинск и жить там до тех пор, пока Тамара Прокофьевна не купит ему билет на поезд, который отвезет пухлого мальчика в Петропавловск-Камчатский, где его встретит случайная любовь Николая Робертовича по имени Алеся.

В то, что эта любовь «случайная», Женечку заставила поверить Тамара Прокофьевна, объяснившая дочери, что «если бы твой отец любил эту женщину, ничего не помешало бы ему с ней соединиться: ни ты, ни я». Ну а раз не соединился, размышляла потом Женечка, значит, и правда не любил. Значит, все несерьезно. А раз несерьезно, то какая вина? С кем не бывает?

– Бог шельму метит, – однажды вырвалось из уст Тамары Прокофьевны, достававшей из-под мужа судно.

– Это ты о ком? – поинтересовалась у матери Женечка, приехавшая с младшей Никой погостить в Долинск, а заодно и отца проведать.

– О нем, – бросила, не глядя, Тамара Прокофьевна. – Видишь, как его жизнь за все наказала.

Тогда Женечка Вильская поторопилась согласиться с измотанной заботами о прикованном к постели муже матерью, а в пылу очередной ссоры взяла и выпалила: «Это не его жизнь наказала. Это тебя жизнь наказала. Было, видимо, за что!»

Назад Дальше