– Пылесоса, – грустила Кира Павловна.
– Ну вот, – радовалась отцовской смекалке Вера, – а ты говорила: «У меня живет, а той покупает». Тебе тоже покупает.
– Не знаю. – Кире Павловне никак не хотелось признавать факт сыновней щедрости и заботы. – Может, это не мне?!
– А кому?
– Ну, тебе, может? – предполагала бабка.
– У меня есть пылесос, – тут же лишала ее надежды внучка.
– Ну, Нютьке тогда…
– У Нютьки тоже…
– А мог бы! – выворачивалась, как уж, Кира Павловна.
– Мог бы что? – Верино терпение, похоже, заканчивалось.
– Мог бы взять и купить вам по пылесосу. – Наконец-то мать Вильского находила повод для недовольства сыном.
– Да зачем мне два пылесоса?! – срывалась Вера и в сердцах бросала трубку.
– Никому еще два пылесоса не помешали, – в построении обвинения Кира Павловна была так непреклонна, что даже не сразу соображала, почему из трубки до нее доносятся короткие гудки. – Нервная какая! – говорила о внучке и возвращала трубку на место, торопясь продолжить ревизию в комнате Евгения Николаевича.
Как Вера ни устранялась от событий, разворачивавшихся в квартире Киры Павловны, осколки разорвавшихся снарядов все равно долетали к ней, на другой конец города, оставляя в душе разные по глубине воронки. Дальнобойные орудия бабки, младшей сестры и воспрявшей духом матери стреляли без перерыва на обед – прицельно и точно.
«Купил», «подарил», «отвез», «привез», «ночевал», «ночевала», «стыда нет», «старик ведь», «в шестьдесят с хвостом людей смешить», «да что он может-то», «бог все видит», «нет, чтобы внучками заниматься», «о здоровье своем подумать», «кошмар», «ужас», «сказать кому» – все слилось в одну пулеметную очередь, и Вера перестала различать, кто что говорит.
«При чем тут я?» – спрашивала она родственников, но получала в ответ лишь еще одну пулеметную очередь: «А могла бы, между прочим», «Сказала бы», «Пусть узнает хотя бы от тебя», «Ты же у него любимая дочка». «Оставьте меня в покое!» – хотелось заорать Вере во всю ивановскую, но она сдерживалась, сдерживалась и наконец свалилась с сосудистым кризом под ропот ближнего круга в лице мужа и дочери.
– Это все из-за тебя! – обвинила Вильского Кира Павловна и поджала губы. – Только о себе думаешь… Да об этой… А дочка, между прочим…
Наконец-то Кира Вильская была по-настоящему довольна. Разумеется, не потому, что заболела Вера, а потому, что появилась реальная возможность выбить из-под сына табуретку, приговаривая при этом: «И какой ты после этого отец?»
– Нормальный ты отец, – тут же вмешалась Марта, почувствовавшая резкую перемену в настроении Евгения Николаевича.
– Наверное, не очень-то и нормальный. – Вильский обнял свою Машку и поцеловал ее в макушку. В присутствии этой женщины он моментально успокаивался и ощущал какой-то особенный прилив сил.
– Не слушай ты никого, моя. Тебе хорошо со мной? – Марта потерлась носом о прокуренные усы Евгения Николаевича.
– Хорошо, Машка…
– Ну и чихать тебе тогда на все, кисуля, – посоветовала она и, надув губы, пролепетала: – И не надо называть меня Машкой. Я – Марта. Можно – Марточка.
– Какая ты Марта-Марточка, Машка? Марта – это гусыня, а ты – красивая женщина, мечта разведенного инженера-изобретателя, – улыбнулся в усы Вильский.
– Какая я тебе гусыня? – обиделась Марта Петровна Саушкина. – Понимаю, ты бы меня Мартой Скавронской назвал. Та хоть царицей была.
– Царицей была Екатерина Первая, Машка. А Марта Скавронская была прачкой и стирала Петру Великому подштанники. Ты разве не знала?
При слове «подштанники» настроение у Марты Петровны явно испортилось. И не потому, что ее невольно уличили в незнании истории, а потому, что стирать подштанники – не царское дело.
– Ерунда какая! – отказалась она признавать исторический факт и решила поразить Евгения Николаевича благородством происхождения имени. – Марта от древнееврейского «госпожа», – процитировала она вызубренную фразу и победоносно посмотрела на улыбавшегося Вильского. – Понятно?
– Понятно, – прошептал ей в ухо Евгений Николаевич и пощекотал ее усами: Марта довольно хмыкнула. – Но звать тебя я буду Машкой. Госпожа Машка.
– Зови, – великодушно разрешила Марта и сразу же уточнила: – Но только наедине. Обещаешь?
– Обещаю, – поклялся Вильский и, верный слову, представил на своем шестидесятипятилетии новую гражданскую жену Марту Петровну Саушкину. – Прошу любить и жаловать, – объявил он гостям, глядя при этом в сторону съежившихся от неловкости дочерей.
– Обязательно! – пробурчала себе под нос Нютька и опустила голову, сделав вид, что расправляет лежащую на коленях салфетку. – Знала бы, не пришла, – прошипела она сидевшей рядом сестре и через силу улыбнулась: все-таки праздник.
– Хватит гундеть, – оборвала ее Вера и подняла фужер, – давай лучше выпьем.
– Я не буду за нее пить, – отказалась Вероника, лучезарно улыбаясь сидевшим напротив отцовским гостям.
– Так мы не за нее, – чуть слышно объяснила старшая сестра. – Мы за папу.
– За папу – давай, – смилостивилась Нютька и покосилась на юбиляра – Евгений Николаевич стоял посреди зала в новом костюме и поддерживал Марту под локоть. – Гляди-ка, – не удержалась Вероника. – В лаковых чмоклях. Прынцесса, наверное, прикупенила. Чисто жених.
Вильский и правда был непривычно торжествен и очень серьезен. Как будто сдавал экзамен. Но буквально через час стараниями Марты оживился и он, и сам праздник, утративший официальный налет юбилейного мероприятия.
– Гуляем все! – зычным голосом тамады прокричала она в микрофон, и грянула дискотека.
– Мог бы, между прочим, и бабушку пригласить. – Вероника залпом опрокинула рюмку коньяку. – Мать все-таки.
– Он ее пригласил, – вступилась за отца Вера. – Она не поехала.
– Правильно сделала, – поддержала Киру Павловну Нютька.
– Ничего не правильно. Сыну – шестьдесят пять, а она ему как школьнику условия ставит: «Или я – или она».
– Дай-ка догадаюсь, кого же он выбрал! – с сарказмом проорала Вероника, пытаясь перекрыть грохот музыки. – А что? Наша мама не заслужила быть приглашенной на этот юбилей? Двадцать лет, между прочим!
– А Любу ты бы не хотела видеть? – съязвила Вера и ткнула сестру в бок. – Спокойно. К нам приближается великий аниматор.
– Девчонки! – От всей души веселившаяся Марта обняла дочерей Вильского за плечи. – Ну, че сидим? Попы греем? У папульки вашего праздник, а вы как на поминках. Мало выпили, что ли? – схватилась она за бутылку коньяку и наполнила рюмку Веронике. – А ты, моя, что за лимонад пьешь? – обратилась она к Вере. – Только желудок портишь. Водку надо пить или коньяк. Вон как твоя сестра. Правильно я говорю? – подмигнула Марта младшей дочери Евгения Николаевича.
– Вам виднее, – процедила сквозь зубы Вероника.
– Хватит дуться! – Похоже, Марта решила сегодня взять быка за рога. – Ты вроде девочка взрослая. На папу-то своего посмотри. Разве ему со мной плохо?
Молодая женщина поискала отца глазами и обнаружила его курящим вместе с коллегами у барной стойки. Выглядел Евгений Николаевич абсолютно довольным происходящим.
– Ну… – потребовал от нее ответа Марта. – Скажи теперь. Плохо?
– У него лишний вес, – нашлась Вероника и посмотрела в узкие глазки отцовской любовницы.
– Сгоним, – пообещала Марта. – Как только ко мне переедет, вмиг стройным станет. Я женщина знойная, – повела она плечами, приподняв двумя руками свою выдающуюся вперед грудь. – Да и он… – Марта покачала головой, закатив глаза к потолку.
– Без подробностей, пожалуйста, – попросила Вероника и посмотрела на сестру.
– Да ладно, девчонки, свои люди. Мы ж девочки, нам стесняться нечего. Порадуйтесь за папку-то, – засмеялась она. – И ему хорошо, и вам.
– А вам? – сухо поинтересовалась Вера, так и не прикоснувшаяся к фужеру с шампанским.
– А мне, Вера Евгеньевна, – Марта не рискнула назвать Веру «моя», – вдвойне хорошо. Только я одного понять не могу, кто ж вас так воспитывал, раз вы шестидесятипятилетнему отцу осмеливаетесь жизнь портить и советы давать, куда сама знаешь чего совать! – С лица Марты Петровны сползло миролюбивое выражение. – Мне стесняться нечего. Отца я вашего люблю и жить с ним буду. Нравится вам это, мои, или не нравится. А вы уж как хотите. Хотите – пейте, хотите – пойте. Че хотите, мои, то и делайте! – выпалила она и, лихо развернувшись на каблуках, пошатываясь, пошла прочь.
– Вот и поговорили. – Слово «поговорили» Вероника произнесла по слогам и начала собираться. – Я пойду. Пока не вырвало. Ты как?
Вера снова нашла глазами отца, отметила, что тот стоит, обняв Марту за талию, и внимательно ее слушает. Издалека разглядеть выражение его лица было невозможно, но Вере показалось, что оно изменилось: погрустнело, что ли. Поэтому поддержать сестру и уйти у нее не хватило духу, осталась. А потом долго сидела в гордом одиночестве, внимательно наблюдая за гостями и безумными конкурсами, проводимыми бойкой тамадой.
Евгений Николаевич подсел к дочери неожиданно – Вера даже вздрогнула.
– Скучаешь? – улыбнулся Вильский и обнял ее за плечи. «Еще один!» – подумала про себя Вера, вспомнив разговор с Мартой.
– Нет, – коротко бросила она отцу.
– А Нютька где?
– Уехала.
– Понятно… – хмыкнул Евгений Николаевич. – А чего не подошла? Не попрощалась? Не захотела?
Вера промолчала.
– Слушай. – Вильский снял с ее плеча руку. – Я не могу понять… – Каждое слово давалось ему с таким трудом, что хмель разом развеялся. Это была речь абсолютно трезвого человека.
– Ты можешь ответить мне на один вопрос? – не глядя ему в глаза, спросила Вера.
– Могу.
– Тогда скажи мне: ты правда ее любишь? – Вера чуть не плакала.
– Правда.
– Почему?! Ты что, не видишь, какая она, твоя Марта?
– Какая? – Евгений Николаевич закашлялся.
– Если ты спрашиваешь, какая, значит, и правда не видишь, – горько усмехнулась Вера и поднялась со стула.
– Подожди. – Вильский усадил дочь обратно. – Все могло бы сложиться по-другому. И я сам мог бы все сделать иначе. Давно. Когда ни тебя, ни Нютьки не было и в помине. Ну, например, я бы мог просто не встретить твою мать. Или…
– Любу, – подсказала ему Вера.
– Или Любу. Но это произошло. И я был честным и с твоей матерью. И с Любой. И я хочу быть честным с собой. И с тобой, – очень тихо произнес он. – Я люблю Машку. Люблю так, что без нее не могу дышать. Так, что готов пешком идти с одного конца города на другой только для того, чтобы сказать ей «здравствуй» или пуговицу застегнуть. Это моя последняя любовь. Больше не будет. И мне очень больно, что ты не хочешь это понять и заставляешь меня выбирать.
– Я не заставляю… – прошептала Вера.
– Нет, заставляешь, – продолжал стоять на своем Евгений Николаевич. – Как когда-то отец. Но я уже свой выбор сделал. Последний. И прости меня за это. Потому что может получиться так же, как с ним. Я просто боюсь, что не успею тебе это сказать потом… Прости меня.
– Это ты меня прости, – не выдержала Вера и опустила голову. – Пусть тебе будет хорошо.
– Мне хорошо, – поспешил заверить ее Вильский и снова обнял. – Очень хорошо.
После этого разговора Вера окончательно выпала из обоймы воинствующих родственников, взяв самоотвод. Она ничего не стала объяснять ни Кире Павловне, ни матери, ни сестре, в результате получила прозвище «Двух станов не боец» и была сурово наказана: теперь о происходящем в семье Вильских Вера узнавала последней. Обычно не выдерживала Кира Павловна и звонила внучке, всякий раз начиная разговор следующими словами: «Вот ты сидишь там и ничего не знаешь…»
Вера сразу понимала, о чем речь, но из вредности валяла дурака и ангельским голосом интересовалась:
– Молоко закончилось?
– Нет, Нютька привезла, – не чувствуя подвоха, отвечала Кира Павловна. – Отец звонил?
– Звонил, – немногословно отвечала Вера.
– Ну… – торопила ее бабка.
– Что «ну»?
– Чего говорил? – Кира Павловна надеялась разговорить скрытную внучку.
– Ничего, – улыбалась себе под нос Вера. – Как обычно. А что?
– А ничего, – сердилась на бестолковую внучку Кира Павловна.
– Ну и ладно, – не поддавалась на провокацию Вера и переводила разговор на другое.
– Ты мне зубы не заговаривай! – грозила внучке с другого конца города Кира Павловна и, не дождавшись от нее нужной реакции, начинала жаловаться на сына: – Ночевали.
– Ну и что?
– Как «ну и что»?! – возмущалась бабка. – Который день уже. Полночи возятся, утром хихикают, ЭТА по квартире в пеньюаре ходит. На коленки к нему садится. В пятьдесят-то пять лет! Хрустит вся, какая нарядная. А рядом – пожилой человек, между прочим. Советский. И скромный, – подумав, добавляла Кира Павловна и передавала слово Вере.
– А ты, советский скромный человек, по квартире ходишь в подштанниках – это ничего?
– В каких подштанниках?! – ахала Кира Павловна.
– В голубых, – била в цель Вера.
– Так мне сколько лет? – резонно интересовалась въедливая бабка.
– Неважно.
– Важно! Я у себя дома.
– Отец тоже у себя дома, – напоминала ей Вера и не чаяла закончить разговор.
– У меня. – Реакция Киры Павловны была молниеносна.
– Хорошо, у тебя. Потерпи, пожалуйста.
– Хорошо тебе говорить! – всхлипывала приближающаяся к девяноста годам старуха. – Сколько мне осталось. До смерти, что ли, терпеть?
После этих слов до Веры начинало доходить, что они с бабкой говорят на разных языках и существуют в разных пространственно-временных координатах.
– Почему «до смерти»? Ты что, завтра умирать собралась?
– А когда? – Кире Павловне явно не терпелось прояснить этот вопрос.
– Тебе что отец говорил? – исподволь интересовалась Вера, боясь выдать Вильского.
– Ниче! – Кира Павловна переходила в полную боевую готовность. – Даже не спросил: «Можно, мама, ЭТА тут поживет?» Взял и привез: смотри теперь, любуйся. Срам один.
– А ты сиди у себя в комнате и не подглядывай.
– Это я-то подглядываю? – ахала Кира Павловна и совсем уж собиралась отлучить от дома «предательницу Верку», но потом спохватывалась, вспоминала, что на ветреную Нютьку надежды немного, и, поджав губы, со страдальческой интонацией изрекала: – Ну, спасибо тебе, внученька. И за доброе слово, и за внимание. Был бы жив Коля, – поминала она покойного мужа, – ты бы так со мной не разговаривала. А теперь чего ж? Можно! Давайте!
– Хватит мудрить! – не выдерживала Вера и выкладывала карты: – у НЕЕ идет ремонт. Скоро закончится. Отец сказал, как только положат ламинат, ОНА переедет. Потерпи два-три дня.
– Гнездо, значит, вьют. Ясно…
Похоже, мысль о скором освобождении от присутствия врага Киру Павловну уже не волновала. Гораздо важнее для нее была новость, что во вражеском лагере полным ходом идет строительство, а это значит, что в скором времени непутевый Женька заживет своей жизнью и останется она, почти девяностолетняя бабка, без присмотра, без догляда, никому не нужная, ни для кого не важная.
– И что будет? – спрашивала Кира Павловна у Веры изменившимся голосом.
– А чего ты хотела?
– Доживи до моих лет, узнаешь, – хорохорилась бабка, но чувствовалось, что ее смелость улетучивается на глазах.
– Ты хотела жить одна? – строго спрашивала Вера.
– Хотела, – нехотя признавалась Кира Павловна.
– Вот и будешь, – холодно обещала ей внучка, утомленная долгим разбирательством.
– А чего ты меня пугаешь?
– Я тебя не пугаю, – спокойно объясняла ей Вера. – Ты же все время говорила: «Хочу жить одна». Вот и живи.
– Вот и буду! – пыталась топнуть ногой Кира Павловна, но высохшая ножка не доставала до пола и безвольно стукалась пяткой о кровать. – А то я одна не жила.
«Не сможет она одна», – жаловался Евгений Николаевич Марте и, точно рядовой, уходил в увольнение из материнского дома раз в неделю, с субботы на воскресенье. «Но другие же живут», – убеждала его знойная Марта, быстро переходившая к решительным действиям, как только за Вильским захлопывалась входная дверь и он оказывался в прихожей. «Я так соскучилась, так соскучилась», – горячо шептала она ему и подталкивала к спальне. «Подожди», – останавливал ее Евгений Николаевич и, усевшись на банкетку, нарочито медленно развязывал шнурки. «Ты что, совсем меня не хочешь? – надувалась Марта и стягивала губы в сердечко. – Совсем-совсем?» «Ну что ты, Машка, – обнимал ее Вильский. – Очень хочу». «Очень?» – строго переспрашивала его Марта Петровна. «Очень-очень», – фыркал в рыжие усы Евгений Николаевич и шумно вдыхал запах волос любимой женщины, пытаясь отогнать назойливое видение.
Он словно чувствовал на себе взгляд матери. Но это не был взгляд царицы, властительницы мира, какой хотелось казаться Кире Павловне, это был взгляд затравленного, напуганного зверька, который ненавидит хозяина и больше всего на свете боится остаться без него.
В сознании Вильского всплывал образ матери, сидевшей на кровати в линялой ночной рубашонке, из-под которой торчали отекшие в коленях высохшие ножки, пытающиеся дотянуться до стоптанных тапочек. По сравнению с собой прежней Кира Павловна уменьшилась почти вдвое. Поредели пушистые волосы. Теперь сквозь них отчетливо проглядывала розовая, как у плохо оперившегося птенца, кожа. Даже глаза, и те, казалось Евгению Николаевичу, утратили былую яркость и из ярко-голубых превратились в две серые полупрозрачные пуговицы.
– О чем ты думаешь? – пытала Вильского Марта и целовала в чисто выбритый подбородок.
– О тебе, – легко врал Евгений Николаевич и в порыве нежности сжимал ее до хруста. Она и правда обладала уникальной женской энергией, равной по силе той, что развеивает над головой облака и в конце зимы заставляет траву пробиваться на обочинах. Буквально минута, и образ матери утрачивал свою четкость, превращаясь в неявное воспоминание о «прошлом». Именно так Вильский называл недельные перерывы между встречами с Мартой. И точно так же он называл все, что предшествовало появлению в его жизни этой бойкой рыжеволосой женщины со скуластым лицом. И хотя настоящее измерялось скудными днями, а не вереницей лет, на вес оно оказывалось гораздо весомее, чем легко отбрасываемое прочь прошлое. Настоящее было подлинным. И «последним». Это Евгений Николаевич знал точно.