Конечно! То же самое! И почерк тот же… Он прочел:
Г-н Куздюмов.
Сим Вы извещаетесь, что, несмотря на Вашу неявку, предварительное заседание Суда, связанное с Вашим делом, состоялось. Ввиду тяжести предъявленных Вам обвинений, Суд счел возможным отложить вынесение приговора до следующего заседания, кое состоится 19-го числа сего месяца в 7 часов вечера.
Сообщаем также, что сторона обвинения требует за Ваши преступления смертной казни, поэтому Ваше присутствие необходимо. Посему в случае Вашей неявки к 6 вечера 19-го числа в указанное прежде место (у киоска) Вы будете доставлены в Суд в принудительном порядке.
Девятнадцатого. Это, стало быть, через десять дней. Стало быть, в самое что ни есть полнолуние, мать их! Что2 изгадить решили, говнюки! Все уже готово – и нате!.. Полная фигистика – а ведь изгадит, изгадит! Хоть письмишку ихнему, понятно, грош цена – а память о нем будет в тот самый день мешать, как чирей в неудобном месте, вот в чем главное гадство-то!
Куздюмов еще раз, теперь более внимательно осмотрел письмо. Подпись на сей раз все-таки была поставлена, а внизу значилось: «Председатель Тайного Суда», и стояла какая-то замысловатая закорючка. И печать на сей раз была. Без герба, впрочем, печать, а всего лишь было изображено на ней пять нерусских букв: S. S. S. G. G., любой умелец из подметки такую вам печать вырежет, плевое дело. В общем, снова такая же фигня, как в прошлый раз.
Но – девятнадцатое! Вот в чем гадство-то! Далось им, долботрясам, это девятнадцатое!
Кое-что еще, впрочем, все-таки царапнуло душу. Нет, не сама повестка эта дурацкая (такое – встречу у киоска – только распоследний долботряс мог придумать; уж небось тем вредителям, про которых в газете, не у киоска встречу-то назначали), а именно фашистские эти, гадские буквочки на печати душу царапали. Может, в них, в буквочках, подлость главная-то и сокрыта? Может, не для шутки вовсе, а для подлости как раз все и затеяно? Может, за ними, за буквочками, прячется такое, за что тебя сразу и в расход по нынешним временам?..
А если подлость, призадумался Куздюмов, то понять бы, кто за нею стоит… Ну да тут не угадаешь – недоброжелателей множество. Возможно, вдова шлепнутого в прошлом годе Ханаева, на которого он, Павел Никодимович, где надо показал, или – по той же самой причине – кто-нибудь из родственничков Зильберштейна, чье место в главке он сейчас занимает, или сын того гада Данилевского, в чьей квартире на Арбате сейчас он и живет, или, наконец, муж посаженной Новиковой, – всех таких, на любую подлость по отношению к нему способных, не перечесть.
Но что, что эти буквочки-то поганые означают?! Из-за них, из-за буквочек, и не покажешь бумаженцию эту никому, кто мог бы пресечь долботрясов-шутников, потому что – вдруг да и означают что-нибудь такое уж мерзопакостное, что не приведи господь!
Оттого после минутных раздумий Павел Никодимович решил бумаженцию эту подлую никому не показывать. Черт с ними, с долботрясами, нехай до поры до времени поживут, когда-нибудь и на них управа найдется. Главное – девятнадцатого, в полнолуние, не вспомнить бы ненароком про эту ихнюю фигистику! Хватит с них, с долботрясов, и того, что сегодняшнее утро испоганили. Вон и папироса дотлела, недокуренная, и «Правда», так и недочитанная, лежит, и рюмочка целебного спиртового настоя на лекарственных травах, что перед завтраком для общего здоровья и для мужской силы в себя ежеутренне вонзал, ушла безо всякой пользы, не грела изнутри, словно не было ее.
Ладно, забыть бы за эти десять дней, что остались до девятнадцатого, до полнолуния, про эту фигню!..
И только в ту минуту, когда бумажка уже догорала в пепельнице, царапнуло еще одно: о каких таких его преступлениях там, в бумаженции этой?..
Вдруг он даже про послание чертово забыл. На какой-то миг – словно въяве – прошлое полнолуние…
Приклеенный к ночному небу желтый круг луны, и в его свете – девочка, лежащая лицом вниз…
Руки раскинуты. Она не шевелится уже. Затихла. И прядь соломенных ее волосиков упала в блестящую под луной, уже замерзающую красную лужицу…
Нет, главное – не думать об этом! К черту! Примерещилось! Не было такого никогда!
И через полчаса, выходя из подъезда, Павел Никодимович Куздюмов потому и был столь спокоен, что окончательно утвердился в главном: того, привидевшегося, никогда, никогда не было!
* * *В то же самое утро, но несколько позже, совсем из другого дома вышел солидного вида гражданин с окладистой бородой, в дорогой шубе нараспашку и направился к ожидавшему его черному автомобилю, сверкавшему на весеннем солнце, как новая галоша. Из радиоприемника в кабине автомобиля доносился голос диктора: «Вся страна с гневом и возмущением наблюдает за бандой гнусных предателей, отщепенцев, кровавых убийц, сидящих на скамье подсудимых. Демонстранты, выстроившиеся перед входом в Колонный зал Дома Союзов, требуют смертной казни для извергов и отщепенцев, наймитов капитализма, предавших свой народ. Убить, как поганых псов, растоптать, как нечисть!..»
Когда бородатый гражданин уселся рядом с водителем, могучим детиной атлетического сложения, тот несколько приглушил звук в радиоприемнике, машину, однако, пока не заводил. Некто лысый, худощавый, со странным, асимметричным лицом, сидевший сзади, спросил:
– Что будем делать с Куздюмовым? Следующее заседание только через десять дней, за это время не смылся бы. Доказательств хватает, может, на пораньше назначим заседание?
– Нет, пока продолжайте наблюдения, – был ответ. – Раньше никак нельзя – сами знаете, мы с вами вдвоем не имеем права принимать столь необратимые решения. Без третьего заседателя нам никак не обойтись.
– Но ведь вы же разговаривали с этим, с доцентом… все забываю фамилию, – досадливо поморщился асимметричный.
– С Васильцевым, – подсказал обладатель бороды. – Да, разговаривал вчера. Но он пока явно не готов. Его, однако, можно понять. Вы, Борщов, сколь мне помнится, тоже когда-то упрямились сперва.
– Однако, Ваша Честь… – начал было асимметричный Борщов, но собеседник перебил его:
– Сколько можно напоминать! Я же просил, когда мы вне стен Суда, обращаться ко мне…
– Да, да, виноват! Георгий Теодорович! – поспешил поправиться тот. – Я только хотел сказать, что если я тогда не согласился сразу, то лишь потому, что выставил прежде кое-какие условия.
– Да, помню, торговались, было дело.
– Ну вот! А этот, как я понимаю, даже не торгуется. Тогда, по-моему, безнадежное дело.
– И что же вы предлагаете?
Борщов почесал лысину.
– Да черт его… Пожалуй, теперь уже просто так и не отступишься, знает он теперь слишком много. Наверно, придется убирать.
Его собеседник поморщился:
– Экий вы, Борщов… Вы, наверно, забыли, что он по праву рождения…
– Ну, нас тут, положим, всех не в капусте нашли, – тонко усмехнулся асимметричный.
– Решаю тут, однако, пока что я, – властно сказал тот, кого звали Георгием Теодоровичем. – Посему мы обязаны сделать все от нас зависящее, чтобы Юрий Андреевич Васильцев в конце концов был с нами. – И, считая этот разговор оконченным, он повернулся к водителю.
В это самое время из радиоприемника, хотя звук и был приглушен, прорывался надрывный голос женщины, заходившейся праведным гневом: «Слава нашей родной партии, слава нашим доблестным чекистам, вовремя разглядевшим этих кровавых волков под их овечьими шкурами! Простая прядильщица, мать четверых детей, я говорю: смерть троцкистским шпионам, смерть подонкам, смерть гнусным гадинам! Смерть им! Проклятье им и вечное презрение в наших сердцах!..»
– Тебе, Викентий, еще, право, слушать не надоело? – спросил бородач шофера. – Послушал бы другое что-нибудь.
– Так ведь сейчас, Ваша Честь… виноват – Георгий Теодорович!.. Сейчас же везде – ни о чем другом больше, – отозвался тот.
– Просто ты, Викентий, не умеешь слушать. – Бородач выключил радиоприемник. – Вот теперь попробуй-ка, прислушайся.
– К чему? – не понял шофер.
– Неужели не слышишь? Давай же, прислушайся! Капель! И птицы щебечут!
– А-а… Да, расщебетались пташки. А чего ж – весна как-никак…
– Сегодня с самого утра щебечут, – обращаясь, возможно, уже и не к Викентию, а к самому себе, произнес Георгий Теодорович. И, немного помолчав, добавил: – А мир, в котором по весне щебечут птицы, наверное, нельзя считать совсем уж потерянным.
– Да, – проговорил сзади асимметричный Борщов, пока шофер заводил машину, – весна! А ведь еще вчера какой стоял морозецкий! Кто б думал, что оно в один день эдак вот растеплется!
Глава 2, в которой бывший доцент Юрий Андреевич Васильцев получает странное письмо
Весна, в самом деле, упала на Москву настолько стремительно, вдруг, что всего днем раньше, в ту промозглую стынь, птичий щебет и капель казались Юрию Васильцеву едва ли не такими же далекими, как какой-нибудь благодатный, надо полагать, остров Майолика, где ему уже едва ли было суждено побывать. Люди, которых он знал, исчезали один за другим, и над ним самим с недавнего времени настолько сгустились тучи, что надежда не сгинуть в этой затянувшейся зиме, дотянуть до тепла, с каждым днем представлялась все более призрачной.
Весна, в самом деле, упала на Москву настолько стремительно, вдруг, что всего днем раньше, в ту промозглую стынь, птичий щебет и капель казались Юрию Васильцеву едва ли не такими же далекими, как какой-нибудь благодатный, надо полагать, остров Майолика, где ему уже едва ли было суждено побывать. Люди, которых он знал, исчезали один за другим, и над ним самим с недавнего времени настолько сгустились тучи, что надежда не сгинуть в этой затянувшейся зиме, дотянуть до тепла, с каждым днем представлялась все более призрачной.
Ах, как же все-таки с недавних пор придавила его жизнь, в какие стальные клещи взяла!
Началось с того, что минувшей осенью его уволили из университета, где он к тому времени проработал восемь лет. Произошло это под расхожим лозунгом «оздоровления кадров», и причина была столь же расхожая: непролетарское происхождение. В самом деле, ну может ли сын какого-то дореволюционного адвокатишки, выступавшего перед царским судом присяжных, полноценно заниматься теорией гильбертовых пространств, совершенно к тому же ненужных для окончательного построения всеобщего счастья, возможного, как ныне известно, в пространствах совсем иных, куда более для него, для этого строимого счастья, приспособленных? Вот будь он, Васильцев, сыном, к примеру, поморского рыбака, навроде Михайлы Ломоносова, – тогда бы, может, и не такой грех – даже на худой конец и этими самыми, к бесу, гильбертовыми…
Впрочем, до поры до времени имя отца-адвоката в какой-то мере даже оберегало Юрия Андреевича от лиха, иначе наверняка «оздоровили» бы от него кафедру много ранее. Но дело все в том, что отец его, Андрей Исидорович Васильцев, во времена оны слыл адвокатом прогрессистского толка, защищал перед «фарисейским царским судом» кое-кого из революционистов (почему-то Васильцев-старший именно так, насмешливо их в ту пору величал), и некоторые из них после того, как волею судеб в один миг возметнулись к вершинам власти, не забыли тогдашнего своего защитника, оттого и «мелкобуржуазное» прошлое молодого Васильцева когда-то не помешало ему поступить в университет, с отличием окончить его, затем остаться служить на кафедре и даже в конце концов достичь доцентского звания.
Однако не столь давно произошел еще один изворот времени, и прихотливой волею все тех же судеб бывшие отцовы подзащитные рухнули со своих высей, навсегда растворились в небытии. Тогда и настала пора припомнить молодому доценту Юрию Андреевичу, кого отец его усопший, либерал-буржуазный адвокатишка, некогда спасал от «царского произвола». Гнусных гадин и кровавых убийц – вот же ведь, оказывается, кого! Тут-то кафедру от него, от Васильцева-младшего, как можно поспешнее и «оздоровили».
Да и то следовало бы еще судьбу благодарить, что на сей раз «оздоровление» произвели относительно гуманно, с некоторым даже либерализмом, совершенно не свойственным суровости времени – всего лишь вышвырнули без выходного пособия; живи, радуйся. От профессоров Головина, Суржича и Тиходеева «оздоровились» куда как по-другому – настолько радикально, что оттуда, где они сейчас пребывают, еще никто никогда ни единой весточки не получал, ибо в их приговорах так и значилось: «без права переписки».
Поэтому, оказавшись вышвырнутым на улицу, Юрий Андреевич на первых порах не слишком сетовал на свою долю. Тем более что работать на постоянно «оздоравливаемой» кафедре становилось уже невмоготу, ибо вместо классово чуждых доцентов и профессоров ее теперь заполняли люди в галифе и пахнущих дегтем сапогах; они, эти люди, куда лучше, чем о гильбертовых пространствах, ведали о законах классовой борьбы и об устройстве револьвера системы наган, то есть владели знаниями куда более полезными для установления всеобщего счастья и мировой гармонии. Так что, устроившись истопником в котельную и сменив свой старенький пиджачок на спецовку и ватник, Юрий Андреевич на первых порах испытал некоторое даже облегчение и ощутил нечто наподобие свободы, насколько она, свобода, была вообще представима в нынешней заиндевевшей от страха и холода Москве.
Увы, даже эта крохотная свобода была призрачной. Вскоре он понял, что неотвратимое лихо уже примеривается схватить его за горло и уволочь в свою бездну. Одного за другим стали забирать всех, с кем он был в мало-мальски теплых отношениях. Исчезла вся семья Львовых, исчез его учитель профессор Суховерко, исчезли Маневичи, оба, муж и жена. Снаряды ложились уже совсем поблизости. Когда же несколько дней назад взяли друга, Ваню Ахтырцева, снаряд разорвался настолько рядом, что уже оставалось только удивляться, как этим снарядом не накрыло сразу их двоих.
Но там почему-то именно с ним не спешили, хотя и не таили вовсе, что их когти уже нацелены на него. Три дня назад в дом явился участковый и отобрал у него паспорт – якобы для какой-то срочной проверки. Его сменщик по котельной, в прошлом всемирно известный специалист по древнеримской истории профессор Дмитрий Романович Суздалев, услышав о сем, объяснил Юрию:
– Ах, право, не хочу вас, мой любезный, стращать, но уверен, вовсе никакая это не проверка, уже давным-давно они попроверяли все, что могли. А паспорт, полагаю, отобрали, просто чтобы вам труднее было скрыться, если вдруг ненароком надумаете.
На вопрос же Васильцева – почему было не забрать вместе с паспортом и его самого, ответил:
– Возможно, все камеры у них забиты – вон, сколько народу похватали, а камеры-то не резиновые. Но лично я все-таки склоняюсь к иному объяснению. Просто играют с вами в кошки-мышки. Известный прием! В каких-то целях желают, чтобы вы до времени сдались, пали духом. Такие методы весьма распространены были в разные времена, к примеру, в Древнем Риме при императоре Домициане, последнем из Флавиев: кто-нибудь сообщал обреченному патрицию, что тот уже внесен в проскрипционные списки, и в этом подвешенном состоянии его держали порой месяцами. Впрочем, полагается мне, эти наши нынешние проскрипционеры про оного Домициана едва ли слыхом слыхивали. Сами, своим самобытным классовым умом, должно быть, додумались… А вы, милый, не поддавайтесь, не поддавайтесь, вот вам единственный мой совет! Не падайте духом, не доставляйте им такое удовольствие! Берите пример с меня, старика. Тоже, кстати, второго дня паспорт изъяли – а вон, живу не тужу, жизни радуюсь, насколько она, жизнь-каналья, покамест это позволяет! – С тем и ушел, беззаботно насвистывая марш из «Аиды».
Оптимизма в душе у Васильцева этот разговор не посеял, лишь утвердил его в собственной же мысли: да, зачем-то играют с ним в кошки-мышки. И когда на другой день получил то самое письмо, поначалу был уверен, что сие – какой-то их очередной дьявольский ход в этой зловещей игре.
Непонятно, однако, было, почему письмо пришло не по почте. Соседка Головчинская, камергерская вдова осьмидесяти лет (да, окруженьице у него было, однако!), сказала, что приходил какой-то странный субъект с кривым лицом и оставил для него, Юрия, этот пухлый запечатанный пакет.
Когда, зайдя в свою комнату, вскрыл пакет, из него выпала довольно толстая пачка денег и сложенный вчетверо лист бумаги. Однако еще прежде, чем Васильцев пробежал глазами текст послания, он подумал: «Провокация!» – ничего другого не пришло в голову в тот миг. Ибо прежде всего он зачем-то внимательно разглядел этот лист белейшей, должно быть рисовой бумаги, – нынче в СССР такую поди раздобудь, разве только в каком наркомате, – и увидел внизу крохотную отметку производителя с адресом (так и есть!) – Лондон, какая-то стрит, – а вдобавок, взглянув на просвет, обнаружил на листе водяные знаки с начертанием пяти латинских букв: S. S. S. G.G. Конечно, буквы могли означать что угодно, что-нибудь даже вполне себе безобидное, но если это была провокация, то затеявший ее прекрасно понимал, что здесь этот иностранного происхождения листок, да еще с приложенными к нему деньгами, по нынешним временам означал лишь одно. «Расстрелять, как поганого пса!» – вот что означали здесь эти вполне, быть может, невинные буквочки.
Не сразу достало сил прочесть это написанное красивым почерком письмо. Когда, однако, все-таки наконец прочел, вовсе перестал что-либо понимать.
Написано было вот что:
Милостивый государь Юрий Андреевич.
Предваряю сим письмом нашу встречу, дабы оградить Вас от необдуманных поступков.
При этой встрече я должен буду сообщить Вам о той миссии, право на которую Вам даровало Ваше происхождение. Осуществляя ее, Вы примете участие в благородном деле, в коем участвовал и Ваш покойный отец Андрей Исидорович, мой соратник и друг, а также более далекие Ваши предки. Могу сказать с уверенностью, что без таких людей, как они, наш, увы, весьма несовершенный мир был бы еще непригляднее, нежели даже тот, который мы ежечасно принуждены лицезреть.
Не зная, как Вы распорядитесь настоящим письмом, не могу раскрыть в нем все, что Вам должно узнать и о чем Вы непременно узнаете при нашей встрече. Покуда же позволю себе лишь упомянуть, что речь идет об одной древней, овеянной многовековыми традициями юридической процедуре, имя которой – Heimliche Gericht{Тайный Суд (нем.).}; – быть может, Вам при каких-либо обстоятельствах доводилось слышать это словосочетание от покойного Андрея Исидоровича, и в таком случае Вы, быть может, с большим доверием отнесетесь и к настоящему письму, и ко всему, о чем Вам предстоит узнать.