Дьеп — Ньюхейвен - Генри Миллер


Генри Миллер Дьеп — Ньюхейвен

Рассказ

Перевод с английского А. Ливерганта


Все началось с того, что мне захотелось — пусть недолго — опять пожить в англо-язычной среде. Я ничего не имел против французов; наоборот, я наконец-то немного обжился в Клиши, и все было бы отлично, если бы у нас с женой не испортились отношения. Она жила на Монпарнасе, а я — у своего друга Фреда, который снял квартиру в Клиши, недалеко от Порт. С женой мы решили разъехаться: она собиралась вернуться в Америку, как только получит деньги на дорогу.

Так и договорились. Я уже с ней попрощался и полагал, что все кончено. Но как-то раз, когда я зашел в магазин по соседству, его владелица, благообразная старушка, сообщила мне, что здесь только что побывала моя жена с каким-то молодым человеком и что они купили уйму всякой еды, которую просили записать на мой счет. Старушка была смущена и даже взволнована, но я ее успокоил. Ничего страшного, сказал я ей. И действительно, ничего страшного в ее рассказе не было; я знал, что жена — без денег, а ведь даже жены не могут питаться одним воздухом. Что же касается молодого человека, который ее сопровождал, то и тут я тоже не видел ничего страшного: это был педик, который ее пожалел и вроде бы на время приютил. Собственно говоря, во всей этой истории настораживало только одно: моя супруга, оказывается, до сих пор в Париже и, судя по всему, уезжать особенно не торопится.

Прошло еще несколько дней, и как-то вечером она заявилась к нам на ужин. Что ж, почему бы и нет? Мы ведь всегда могли наскрести немного еды, а вот на Монпарнасе, в богемной среде, принято было ходить в рестораны, где цены здорово «кусались». После ужина жена закатила истерику: стала говорить, что с того дня, как мы расстались, у нее расстройство желудка и что виноват в этом я, что я пытался ее отравить. Я пошел проводить ее до метро и промолчал всю дорогу: я был так зол, что не мог произнести ни слова. Злилась и жена, злилась потому, что я не ввязался с ней в спор. Нет, это последняя капля, думал я, возвращаясь домой, больше уж она не придет. Я ее отравил! Прекрасно, если она так считает — пускай! Это решает дело.

Но через несколько дней я получаю от нее письмо, в котором она просит дать ей немного денег — расплатиться за жилье. Из письма следовало, что жила она ни у какого не у педика, а в дешевой гостинице на задворках вокзала Монпарнас. Дать ей денег сразу я не мог, у меня их у самого не было, — и пойти в гостиницу и оплатить счет я собрался только через несколько дней. Пока я тащился к ней, на мое имя пришло pneumatique[1], где говорилось, что, если в ближайшее время она не заплатит, ее попросту выбросят на улицу. Будь у меня хоть немного денег, я не подверг бы ее такому унижению, но, на беду, денег у меня тогда не было вовсе. Жена, однако, мне не поверила. Даже если это и так, заявила она, я мог бы, по крайней мере, занять для нее. Тут она была права. Но я никогда не умел занимать крупную сумму; всю жизнь я брал в долг по мелочи — и был ужасно благодарен, когда получал то немногое, что просил. Об этом она, по всей вероятности, забыла. И неудивительно — ведь она злилась, гордость ее была уязвлена. Справедливости ради добавлю, что, окажись в ее положении я, деньги были бы найдены: она всегда умела раздобыть денег, когда дело касалось меня, этого нельзя не признать.

Вся эта история сидела у меня в печенках. Я чувствовал себя последней свиньей. И чем гаже я себя чувствовал, тем на меньшее был способен. Я даже предложил, что-бы она переехала к нам, пока не придут деньги на билет. Но об этом она, естественно, не хотела и слышать. А впрочем, что тут естественного? Я был так смущен, унижен и неуверен в себе, что не понимал уже, что естественно, а что нет. Деньги. Деньги. Всю жизнь все упирается в деньги. Так было и так будет.

После того как я долгое время вертелся как уж на сковородке, меня вдруг посетила гениальная идея. Самый простой способ решить проблему — это махнуть на нее рукой. Уж не знаю, почему эта мысль пришла мне в голову, но я вдруг решил поехать в Лондон. Если бы мне предложили замок в Гурене, я бы сказал «нет». Почему-то я остановил свой выбор именно на Лондоне. Возможно, потому, что жене никогда бы не пришло в голову искать меня там. Она знала, что город этот я ненавижу. Однако в действительности, как я и сам вскоре понял, решение ехать в Лондон вызвано было прежде всего тем, что мне хотелось пожить в англоязычной среде. Мне хотелось слышать английскую речь двадцать четыре часа в сутки, английскую — и никакую другую. В моем шатком положении это было все равно что припасть к груди Господа. Для меня говорить по-английски самому и слушать английскую речь было, попросту говоря, огромным облегчением, ведь известное дело: когда у вас неприятности, говорить на иностранном языке или даже слушать иностранную речь (не зажимать же уши!) — это пытка, причем самая изощренная. Я абсолютно ничего не имел против французов, а также против их языка. До тех пор пока не появилась жена, я жил как в раю. И вдруг все пошло прахом. Я поймал себя на том, что все время недоволен французами, и в особенности их языком, чего раньше, будучи в здравом уме, я никогда бы себе не позволил. Я понимал: виноваты не французы, а я сам, но от этого мне легче не становилось. Итак, решено — Лондон. Немного проветрюсь, а когда вернусь, жены, надо надеяться, здесь уже не будет. А это — главное.

Я раздобыл денег на визу и на обратный билет. Визу я приобрел годовую, чтобы, если мнение мое об англичанах изменится, поехать в Англию во второй или в третий раз. Приближалось Рождество, и я начал думать, что Лондон, должно быть, очень неплохо смотрится в праздники. Как знать, может, мне откроется совсем другой Лондон, не тот, который я знал, Лондон Диккенса, о котором всегда мечтают туристы. В кармане у меня лежали виза и билет, а также вполне достаточно денег, чтобы прожить в Лондоне десять дней. Словом, предстоящее путешествие рисовалось мне в самых радужных тонах.

В Клиши я вернулся только вечером и, войдя на кухню, обнаружил, что Фреду помогает накрывать на стол моя жена. Они смеялись и шутили. Я знал, что Фред ни под каким видом не скажет ей о моей предстоящей поездке, а потому сел за стол и тоже стал смеяться и шутить. Угощение, надо сказать, получилось на славу, и все было бы отлично, если бы Фреду не пришлось после ужина идти в газету. Меня-то уволили уже несколько недель назад, а он еще работал, хотя и ждал той же участи со дня на день. Уволили меня потому, что, даже будучи американцем, работать корректором в американской газете я права не имел. Французы придерживались того мнения, что эту работу с тем же успехом может выполнять и француз, если он знает английский язык. Подобная предвзятость действовала мне на нервы, и, возможно, именно поэтому последние несколько недель я был на французов зол. Как бы то ни было, судьба моя была решена: я опять стал свободным человеком и вдобавок собирался в Лондон, где буду говорить по-английски целыми днями, а если захочу — и ночами. Мало того: очень скоро должна была выйти моя книжка, а от этого зависело многое. Короче говоря, жизнь представлялась мне теперь совсем не такой плохой, как еще несколько дней назад. Размышляя о том, как все удачно складывается, я утратил бдительность и, преисполнившись энтузиазма, выбежал за бутылкой шартреза, который жена любила больше всего на свете. Это оказалось роковой ошибкой. От шартреза она сначала размякла, потом впала в истерику, а потом пустилась читать мне мораль. Мы сидели за столом и вспоминали многое из того, что следовало бы забыть раз и навсегда. В результате мне стало ее так жалко, а за себя так стыдно, что я выболтал абсолютно все — и про поездку в Лондон, и про то, что взял на эту поездку в долг, и так далее, и так далее. В подтверждение своих слов я выложил на стол документы и деньги: они, дескать, теперь твои — фунты и шиллинги, новенькие английские денежки. Я сказал, что мне очень стыдно, и что на поездку мне теперь наплевать, и завтра я попробую сдать билет, а вырученная сумма тоже достанется ей.

И тут вновь я не могу не отдать жене должное. Она и в самом деле не хотела брать деньги. Ей это было неприятно, я это видел, но в конце концов она неохотно взяла их и сунула себе в сумочку. Уходя, она ее забыла, и я был вынужден бежать за ней по лестнице. Взяв сумочку, она опять попрощалась, и на этот раз я почувствовал, что расстаемся мы действительно навсегда. Попрощавшись, она молча стояла на ступеньках и смотрела на меня с какой-то странной, грустной улыбкой. Сделай я в тот момент хоть одно едва заметное движение — и она бы, уверен, выбросила деньга в окно, кинулась ко мне в объятия и осталась со мной до конца дней. Я смерил ее долгим взглядом, медленно вернулся к двери и закрыл ее за собой. Потом подошел к кухонному столу, несколько минут просидел, глядя на пустые бокалы, после чего не выдержал и разрыдался как дитя.

С работы Фред вернулся только часа в три ночи. Он сразу же понял, что что-то произошло. Я рассказал ему все как было, после чего мы сели за стол, поели, а поев, стали пить: выпили хорошего алжирского вина, потом — шартреза, а потом — немного коньяка. По мнению Фреда, вышло все по-идиотски, мне не надо было отдавать ей всех денег. Я с ним согласился, но собой остался доволен.

— А как же Лондон? Ты хочешь сказать, что в Лондон не едешь? — спрашивает он.

— Нет, не еду, — отвечаю. — Я с этой мыслью расстался. Кроме того, я все равно не мог бы сейчас поехать, даже если б хотел. Откуда мне взять денег?

Но Фред вовсе не считал, что отсутствие денег является сколько-нибудь серьезным препятствием. Он сказал, что может взять взаймы пару сотен франков в газете, а когда будет зарплата (а будет она через несколько дней), он вышлет мне еще. За разговорами и — естественно — выпивкой мы засиделись до рассвета, и когда я наконец улегся в постель, то услышал звон вестминстерских колоколов, а также колокольцев и ржавых бубенчиков. Я увидел старый грязный Лондон, укутанный в красивое снежное покрывало, увидел лондонцев, что, ласково улыбаясь, говорили мне: «Счастливого Рождества!» — и не как-нибудь, а по-английски.

Ла-Манш мы пересекли ночью. Погода была ужасная, и пассажиры сидели в кают-компании, дрожа от холода. У меня с собой было сто франков одной банкнотой и немного мелочи — и это все. С Фредом мы договорились: я даю ему телеграмму, как только нахожу подходящую гостиницу, и он высылает мне еще денег. Я сидел за длинным столом, слушал разговоры пассажиров и думал только о том, как бы растянуть эти сто франков: то, что Фред сможет быстро достать денег, вызывало у меня большие сомнения. В долетавших до меня обрывках фраз тоже все время звучало слово «деньги». Деньги. Деньги. Одно и то же — везде и всюду. Кажется, Англия именно в этот день заплатила, хоть и не по собственной воле, долг Америке. «Она сдержала свое слово», — говорили сидевшие за столом. Англия всегда держит слово. И опять, и опять, все о том же — пока я не ощутил сильное желание придушить этих англичан за их проклятую честность.

Стофранковую банкноту я собирался разменять только в самом крайнем случае, но когда начался этот идиотский разговор про Англию, которая всегда держит слово, когда всем стало ясно, что я американец, я так разнервничался, что заказал кружку пива и сандвич с ветчиной. В результате мне пришлось вступить в контакт со стюардом, которому захотелось узнать, что я думаю по поводу выплаченного долга. По его лицу видно было, что наше поведение по отношению к Англии иначе как преступлением не назовешь. Я разозлился: если я родился в Америке, это еще не значит, что я отвечаю за американскую политику. Поэтому я сказал стюарду, что мне про выплату долгов ничего не известно, что это не мое дело и мне совершенно безразлично, расплатилась Англия со своими долгами или не расплатилась. От моего ответа стюард остался не в восторге. Каждый человек, заметил он, должен интересоваться делами своей страны, даже если страна его не права. На это я возразил, что мне наплевать на Америку и американцев. Сказал, что во мне нет ни капли патриотизма. Тут я обратил внимание, что какой-то мужчина, который прогуливался по салону, остановился и прислушался. У меня возникло ощущение, что это шпион или сыщик, я замолчал и повернулся к сидевшему рядом молодому человеку, который, как и я, заказал кружку пива и сандвич.

Молодой человек слушал меня с интересом. Он полюбопытствовал, откуда я и что собираюсь делать в Англии. Я ответил, что еду немного развеяться, и поинтересовался, не знает ли он какой-нибудь гостиницы подешевле. Молодой человек сказал, что довольно давно уже не был в Англии, да и Лондон знает неважно. Последние несколько лет он живет в Австралии, пояснил он. Тут к столу опять подошел стюард, и молодой человек спросил у него, не знает ли он какой-нибудь дешевой, но приличной гостиницы в Лондоне. Стюард подозвал официанта и задал ему тот же вопрос, и, как раз когда он обращался к официанту с этим вопросом, мужчина, похожий на шпиона, вновь подошел ближе и прислушался. По тому, с какой серьезностью обсуждалась эта тема, я сразу же понял, что совершил ошибку. Стюардам и официантам таких вопросов задавать не следует. Я ощутил на себе их подозрительный взгляд: казалось, они просвечивают мой бумажник рентгеновскими лучами. Я залпом осушил кружку пива и, словно желая доказать, что деньги для меня не проблема, заказал вторую кружку, а затем, повернувшись к сидевшему рядом молодому человеку, спросил, не угостить ли мне пивом и его. Когда стюард принес пиво, мы уже с головой погрузились в австралийскую экзотику. Он завел было разговор о гостинице, но я перебил его, заявив, что меня этот вопрос больше не интересует. «Это было праздное любопытство», — пояснил я. Стюард смутился; несколько секунд он молча стоял, не зная, что сказать, а затем, словно бы движимый дружеским участием, стал бубнить, что, если б я только согласился, он был бы счастлив предоставить мне ночлег у себя, в Ньюхейвене. Горячо поблагодарив его, я сказал, что не стоит беспокоиться, что я все равно собирался сразу же ехать в Лондон. «Не берите в голову», — добавил я и тут же сообразил, что опять совершил ошибку, ибо, сам того не желая, дал понять, что вопрос этот «взять в голову» стоит.

До прибытия оставалось еще немного времени, и мы с молодым англичанином разговорились — он рассказал мне про Австралию немало интересного. Сказал, что работает овцеводом и что они кастрируют по многу тысяч баранов в день. Работать приходится быстро, так быстро, что лучше всего хватать бараньи яйца зубами, а потом отрезать их ножом и выплевывать. Англичанин пытался прикинуть, сколько тысяч пар яиц он откусил в результате этой несложной операции. И, подсчитывая в уме количество отрезанных яиц, он вытер губы тыльной стороной ладони.

— У вас, наверное, был странный привкус во рту, — сказал я, тоже — чисто машинально — вытирая губы.

— Ничего особенного, — спокойно ответил он. — Со временем ко всему привыкаешь. Нет, на вкус они были недурны, совсем недурны… Не так это страшно, как может показаться. И все же, когда я уезжал из своего уютного английского дома, мне и в голову не могло прийти, что я буду зарабатывать себе на пропитание таким способом. Человек может делать почти все — если жизнь заставит.

Я думал о том же. Мне вспомнилось то время, когда я сжигал сушняк в апельсиновой роще в Чула-Висте. По десять часов в день бегаешь под палящим солнцем от одного костра к другому, и мухи кусаются как сумасшедшие. А все зачем? Затем, что-бы доказать самому себе, что ты — мужчина, что способен взять жизнь за глотку. Работал я и могильщиком, и такое было: хотелось доказать, что я не боюсь никакой работы. Могильщик! Под мышкой — том Ницше, а на губах — строки из последней части «Фауста». Да, как говорит стюард: «Англичане никогда не станут обманывать». Пароход останавливается. Еще один глоток пива, чтобы во рту не оставалось привкуса бараньих яиц, и скромное вознаграждение официанту — пусть знает: американцы тоже иногда платят свои долги. Я не заметил, как все мои знакомые куда-то подевались, я стою один, а передо мной — грузный англичанин в клетчатой кепке и в длинном мешковатом пальто. В любой другой стране такая кепка выглядела бы нелепо, но коль скоро он прибыл к себе на родину, одеваться он может как ему вздумается; он даже вызывает у меня восхищение: большой, независимый. Мне начинает казаться, что не такие уж они, англичане, плохие.

На палубе темно, моросит дождь. В последний мой приезд в Англию, когда пароход подымался по Темзе, было тоже темно, тоже моросил дождь, лица были пепельно-серые, мундиры черные, а дома мрачные, покрытые сажей. Помню, как каждое утро на Хай-Холборн-стрит мне попадались самые респектабельные — и самые жалкие, покореженные жизнью нищие, которых только мог создать Господь Бог. Серые, с водянистыми лицами, в котелках и во фраках, они отличались той нелепой респектабельностью, которую способны напустить на себя только одни англичане. Да и язык их сейчас почему-то действует мне на нервы: приторный, угодливый, лебезящий. В манере говорить отчетливо проступают классовые различия. Например, мужчина в клетчатой кепке и в мешковатом пальто внезапно превращается в надутого осла: кажется, и с носильщиком он разговаривает на каком-то тарабарском наречии. Я все время слышу слово «сэр». Вы разрешите, сэр? Куда прикажете, сэр? Да, сэр. Нет, сэр. От всех этих «да, сэр», «нет, сэр» оторопь берет. «Позвольте мне взять вас за сэр, сэр», — бормочу я про себя.

Пограничный контроль. Стою в очереди. Богатые ублюдки, как всегда, лезут вперед. Еле двигаемся. У тех, кто прошел, багаж досматривают на набережной. Снуют груженые, точно ишаки, носильщики. Впереди теперь только двое. У меня в руках паспорт, билет на поезд и багажная квитанция. Наконец я стою прямо перед ним и протягиваю ему свой паспорт. Он заглядывает в лежащий рядом большой белый лист бумаги, находит там мое имя и вычеркивает его.

Дальше