– Я не думаю, дорогая миссис Лоудер, что он здесь.
Это сразу же показало ей, какую меру успеха в роли голубки она может иметь: это было написано в долгом, задумчиво оценивающем взгляде, устремленном на нее миссис Лоудер, в ее долгом взгляде без слов. А вскоре последовали и слова, еще усилившие успех.
– Ах, вы просто прелесть!
Ласкающий слух туманный намек, содержавшийся в этих словах, почти испугал Милли, заполнив затем всю комнату, словно приторно-сладкий аромат. И даже оставшись наедине с миссис Стрингем, она продолжала дышать этим ароматом: она опять разучивала роль голубки и побудила свою напарницу взяться за самое подробное описание вечеринки, что и увело Сюзи прочь от расспросов о собственных делах девушки.
Это с наступлением нового дня стало для Милли непреложным правилом, хотя она ясно видела перед собой осложнение, с каким ей предстояло столкнуться: каждый раз ей придется принимать решение. Она должна будет четко понять, как поведет себя голубка. Этим же утром, как она полагала, она удачно решила подобную задачу, приняв окончательную версию своего плана в отношении сэра Люка Стретта. Ее план, с удовлетворением размышляла Милли, первоначально был задан в ключе, до неприличия тусклом; и несмотря на то что миссис Стрингем после завтрака поначалу устремила на него удивленно-пристальный взор, точно у ее ног был неожиданно распростерт бесценный персидский ковер, всего лишь через пять минут, нисколько не колеблясь, заявила, что Милли вольна улучшать его, как ей заблагорассудится.
– Сэр Люк Стретт, согласно договоренности, явится повидать меня в одиннадцать часов, однако я собираюсь специально уйти. Ему тем не менее должны сказать неправду – что я дома, а когда он поднимется сюда, вы – как моя представительница – примете его вместо меня. В этот раз ему такой прием понравится гораздо больше, чем любой другой. Так что будьте с ним очень милы.
Естественно, ее просьба потребовала дальнейших объяснений, а также непременного упоминания о том, что сэр Люк Стретт – величайший из докторов; однако, раз уж определенный ключ был предложен, Сюзи немедленно нацепила его на свою собственную связку, а ее юная подруга смогла снова ощутить, как работает восхитительное воображение ее компаньонки. По правде говоря, оно работало почти так же, как работало воображение миссис Лоудер в последние минуты предыдущего вечера. Это могло бы снова внушить нашей юной женщине страх из-за того, как люди сразу же бросаются ей навстречу: неужели ей так мало осталось жить, что ее всегда следует оберегать от трудностей пути? Похоже было, что они просто помогают ей немедленно отправиться в путь. Сюзи – Милли не могла, да и не собиралась этого отрицать, – со своей стороны, возможно, воспримет эту новость как известие поистине трагическое, и боль ее, несомненно, так и останется с ней. Тем не менее, однако, здесь следовало допустить, что ведь и младшая ее приятельница тоже останется с ней; и предложение, сделанное ей сейчас, – разве оно, коротко говоря, не византийское? Взгляд Милли на позволительность такого плана, ее отношение к нему охватывали – допускали – какую угодно неожиданность, какое угодно потрясение: ведь теперь ее истинным стремлением было полное владение фактами. По этому поводу Милли могла говорить легко и свободно, будто существовал только один факт: она не придавала значения тому, другому факту, что чувствовала себя под угрозой. Самым важным фактом явилось для нее то, что сэр Люк сейчас более всего желал, совершенно отдельно, встретиться с кем-то, кто интересовался его пациенткой. Кто же мог более интересоваться ею, чем ее верная Сюзан? Единственным другим обстоятельством, которое Милли, расставаясь с приятельницей, сочла достойным упоминания, было то, что сначала она собиралась хранить молчание. Поначалу она лучше всего представляла себя очаровательно скрытной. Это решение она изменила, результатом чего и стала ее теперешняя просьба. Почему она его изменила, девушка объяснить не удосужилась, но ведь она доверяет своей верной Сюзан. Их гость станет доверять Сюзи ничуть не меньше, а у самой Сюзи этот гость, несомненно, вызовет восхищение. Более того, он вряд ли – Милли просто уверена – сообщит ей что-то ужасное. Самое худшее – что он влюблен и ему нужна наперсница, чтобы помочь ему в этом. А теперь Милли отправляется в Национальную галерею.
VII
Мысль отправиться в Национальную галерею не покидала Милли с того самого момента, как она узнала от сэра Люка о часе его к ней визита. У нее сложилось мнение, что галерея – учреждение, весьма мало посещаемое, на родине она представляла ее себе одним из привлекательнейших мест Европы, способствовавших высокому развитию европейской культуры, но ведь характерное для нас легкомыслие – старая история! – всегда кончает тем, что отдает предпочтение вульгарным удовольствиям. В те фантастические моменты на пароходе «Брюниг» она испытывала полустыдливое чувство оттого, что обратилась спиной к таким возможностям истинного совершенствования, какие перед нею вырисовывались с давних времен под общим заглавием «картины и всякое другое», в связи с путешествием на Континент; и тут наконец она поняла, ради чего она так поступила. Ответ был предельно ясен: она поступила так ради жизни, предпочтя жизнь совершенствованию знаний: в результате чего жизнь оказалась прекрасным образом обеспечена. Хотя в последние недели Кейт Крой помогла ей найти время, чтобы несколько раз – мельком, урывками – окунуться в многоцветный поток истории, вероятно, существовали еще иные великие возможности, которыми она – Милли – пренебрегла, великие моменты, которые, если бы не сегодняшний день, она почти уже упустила. Она чувствовала, что пока еще может наверстать упущенное, уловить два или три таких момента среди шедевров Тициана и Тёрнера; она совершенно искренне возлагала надежды на этот час, и как только очутилась в этих благотворных палатах, ее надежды оправдались. Здесь была та самая атмосфера, в которой она так нуждалась, тот самый мир, который станет теперь ее единственным выбором: полные тишины залы, ошеломляющие благородством, слегка приглушенной роскошью, открывались повсюду перед ее глазами, побудив ее тут же сказать себе: «Ах, если бы я могла затеряться здесь!» Кругом были люди – множество людей, но, к ее великому счастью, это нисколько не стало ее личной проблемой. Огромная личная проблема существовала вне этих стен, но Милли удалось там ее и оставить; проблема приблизилась почти вплотную примерно на четверть часа, когда Милли некоторое время наблюдала за одной из самых усердных копиисток. Две или три таких копиистки, в очках, в больших фартуках, совершенно погруженные в свое занятие, вызвали ее сочувствие, на какое-то время предельно его обострив, показав ей – так ей представилось, – как ей следовало жить. Ей надо было стать копиисткой – это так подходило к ее случаю. А случай ее являл собой казус ухода от действительности – необходимость жизни под водой, необходимость быть одновременно беспристрастной и твердой. И вот он – пример, прямо перед тобой: надо только упорствовать и упорствовать.
Милли стояла, словно зачарованная этим зрелищем, пока наконец ею не овладело чувство, похожее на стыд: она смотрела на копиисток так долго, что сама вдруг задалась вопросом, что же подумают другие посетители о молодой женщине вполне приличного вида, по всей видимости считающей этих копиисток главной достопримечательностью галереи? Ей хотелось бы поговорить с ними, вторгнуться – как это ей представлялось – в их жизнь, однако ее удерживало то, что она не могла даже представить себе, что станет покупать копии, и боялась, что ее «вторжение» возбудит надежды на покупку. На самом деле она очень скоро осознала, что рядом с копиистками ее удерживало стремление как-то укрыться, что ей не хватает внутренних сил для всех этих Тёрнеров и Тицианов. Они, взявшись за руки, окружили ее слишком широким кольцом, хотя всего год тому назад она только и мечтала бы со всем вниманием пройти вдоль всего такого кольца. Они поистине были предназначены для большой жизни, а вовсе не для малой, не для такой жизни, чей теперешний мотив сводился к определенной потребности – потребности в сочувствии, потребности в усилиях, пусть и неверно направленных. Милли, неизвестно зачем, отмечала краткие свои остановки, по мере того как убывала ее любознательность, щурилась на знаменитые стены, не теряя, однако, из виду анфилады залов и подходя к ближним картинам, чтобы не быть скандально захваченной врасплох. Эти анфилады и подходы естественным образом влекли ее из зала в зал, и она прошла, как она полагала, довольно много разделов выставки к тому моменту, когда села отдохнуть. Здесь небольшими группками размещались стулья, так, что с них можно было рассматривать картины. Теперь Милли более всего сосредоточила свой взгляд на том, что ей удалось выяснить для себя: во-первых, что она не смогла бы в результате ответить какому-нибудь эксперту, если бы ей был задан вопрос, в каком порядке она смотрела выставленные «школы», а во-вторых, что она устала гораздо сильнее, чем предполагала, несмотря на то что оказалась настолько менее умной и понимающей. Следует все же добавить, что ее взгляд отыскал себе и другое дело, которым она позволила ему свободно заниматься: ее широко раскрытые в растерянности глаза разглядели растерянность других посетителей; в особенности пристально они задержались на поразительно обильном потоке ее соотечественников, породив мешанину впечатлений. Ее потрясло то обстоятельство, что великий музей в середине августа столь активно посещаем этими пилигримами, а также то, что она узнаёт их издалека, выделяя среди остальных с такой легкостью – всех и каждого в отдельности – и не менее быстро осознавая, что благодаря им в ней загорается совершенно новый свет – свет нового понимания их темноты. Она наконец оставила в покое саму себя, и это стало завершением ее размышлений, так же как и окончательным выводом: она должна была придти сегодня в Национальную галерею, чтобы понаблюдать за копиистками и проверить свое мнение о «Бедекере». Вероятно, такова и должна быть мораль, диктуемая опасным состоянием здоровья: тебе следует сидеть в публичных местах и считать американцев. Такой способ помог ей каким-то образом провести время, но ведь это выглядело уже второй линией обороны, даже несмотря на столь очевидный пример ее соотечественников. Они были словно вырезаны ножницами из бумаги, раскрашены, помечены, наклеены на картон; но их связь с нею никак не проявилась – они почему-то ничего для нее не сделали. Отчасти, несомненно, потому, что они ее вовсе не заметили, не распознали на ней, сидящей в этом зале, знака, что и она, подобно им, потерпела здесь крушение, что и ей, как им самим, Европа оказалась «орешком не по зубам». И тут в голову ей лениво проникла мысль – ибо ее чувство юмора еще способно было играть, – что она, пожалуй, не возымеет такого успеха у своих соотечественников, как у жителей Лондона, которые вознесли ее на пьедестал, узнав о ней едва ли больше, чем те, что сейчас прошли мимо. Ей было бы интересно узнать, отнесутся ли они к ней иначе, если она вдруг явится домой в этом романтическом ореоле, и она задавала себе вопрос: да стоит ли ей вообще возвращаться? Друзья-американцы брели мимо разрозненными группами, явно выказывая полное отсутствие какой бы то ни было критики, и она наконец почувствовала, что у нее есть хоть и слабое, но все же преимущество над ними.
Однако тут случился и более тонкий момент, когда три дамы, явно мать с двумя дочерьми, остановились перед нею, очевидно движимые неким замечанием, только что высказанным одной из них и относящимся к предмету на противоположной стене зала. Милли сидела спиной к этому предмету, но лицом к своей юной соотечественнице, как раз и высказавшей это замечание; в глазах ее она разглядела мрачноватое узнавание. Узнавание, кстати сказать, откровенно светилось и в ее собственных глазах: она узнала этих троих, в общем, так же легко, как школьник со шпаргалкой на коленях узнает, как ответить на уроке; она, словно школьник, почувствовала себя некоторым образом провинившейся, поставив под вопрос – как вопрос чести – свое право вот так овладевать людьми, приближать их или отталкивать, когда они ее к этому вовсе не побуждают. Она ведь могла бы сказать, где они живут и как живут, если их место пребывания и образ жизни хоть как-то соответствовали ее положительному впечатлению; она – в своем воображении – нежно склонилась к мистеру Как-его-там – мужу и отцу, пребывающему на родине, всегда упоминаемому со всем почтением, регалиями и банальностями, но всегда отсутствующему и существующему лишь как некто, от кого можно что-то услышать, когда возникают финансовые вопросы. Мать, чьи пышно взбитые и уложенные, белые как снег волосы не имели ничего общего с ее очевидным возрастом, являла миру физиономию прямо-таки химической чистоты и сухости; а лица ее дочерей выражали смутное негодование, несколько гуманизированное усталостью; на всех троих красовались короткие плащи из цветной ткани, увенчанные небольшими клетчатыми капюшонами. Капюшоны, очевидно, считались отличающимися друг от друга, тогда как сами плащи явно походили один на другой.
– Прекрасное лицо? Ну что ж, если тебе хочется так думать… – Это произнесла мать, добавив после паузы, во время которой Милли пришла к заключению, что речь идет о картине. – В английском стиле.
Три пары глаз уставились в одну точку, а их обладательницы на миг затихли, как бы завершив эту тему сей последней характеристикой, причем мрачность одной из дочерей оставалась столь же безгласной, что и еле слышно высказанная другой. Милли вдруг всей душой устремилась к ним, как раз когда они повернулись к ней спиной; они должны были узнать ее, как она узнала их, почувствовать, что между ними существует нечто такое, что они могли бы прекрасно свести воедино. Но она потеряла и их – они остались холодны; они оставили ее в смутном недоумении – на что же они смотрели? «Красивое лицо» – заставило ее обернуться, «в английском стиле» – означало для нее английскую школу, которая ей нравилась; вот только, прежде чем уйти, она обнаружила – по картинам, расположенным на стене перед ее глазами, – что находится среди небольших полотен голландских художников. Воздействие этого эпизода опять-таки оказалось вполне ощутимым – у нее родилось смутное предположение, что тогда, значит, разговор этих трех дам возник вовсе не из-за картины. Во всяком случае, ей пора было уходить, она поднялась на ноги и повернулась: позади нее оказался один из входов и несколько посетителей, вошедших, в одиночку и парами, пока она здесь сидела; она вдруг почувствовала, что один из таких одиночек притягивает ее взгляд.
Прямо посреди зала стоял джентльмен, снявший шляпу: в тот момент, как она на него взглянула, он рассеянно смотрел на верхний ряд картин на стене, одновременно осушая лоб носовым платком. Это занятие задержало его настолько долго, что дало Милли время убедить себя – хватило и нескольких секунд, – что именно это лицо минуту назад было предметом наблюдения трех ее американских приятельниц. Такое могло произойти исключительно потому, что она совершенно разделяла их впечатление, у нее оно даже было более определенным; и действительно, «английский стиль» джентльмена – вероятно, из-за разительного контраста с только что виденным американским – властно захватывал внимание. Власть захватывать внимание в этот самый момент – и это было поразительнее всего – обострилась почти до боли, ибо пока Милли пыталась отвлеченно судить об этой обнаженной голове, она была потрясена неожиданным узнаванием. Голова принадлежала не кому иному, как самому Мертону Деншеру, и он стоял там достаточно долго, не подозревая о ее присутствии, чтобы она его узнала, а затем заколебалась, не зная, на что решиться. Смена настроений происходила так быстро, что она вполне могла еще задать себе вопрос: может, ей стоит дать ему себя заметить? Она могла еще ответить себе на это, что ей не хотелось бы, чтобы он поймал ее на попытке этому помешать, и она еще могла бы далее решить, что он слишком занят, чтобы вообще что-то замечать вокруг, если бы не новое восприятие, своей неожиданностью и силой превзошедшее предыдущее. Позднее Милли не способна была представить себе, как долго она смотрела на мистера Деншера, прежде чем осознала, что на нее тоже смотрят: все, что она сумела, более или менее ясно, свести воедино – это что новое узнавание произошло до того, как он сам ее заметил. Причиной нового потрясения была Кейт Крой собственной персоной – Кейт Крой, неожиданно также оказавшаяся в поле зрения, чьи глаза встретились с глазами Милли, уловив их следующее движение. Кейт находилась всего в двух ярдах от нее: мистер Деншер был не один. Лицо Кейт особенно выразительно говорило об этом, так как после взгляда, столь же пристального и непонимающего, что и взгляд Милли, оно расплылось в широкую улыбку. Это самым чудесным образом, вдобавок к чуду их встречи, передалось от нее Милли, моментально установив легкое и приятное отношение к тому, что они здесь находятся – обе молодые женщины одновременно. Вероятно, наша девушка лишь гораздо позже полностью ощутила связь между этим штрихом и своим уже определившимся убеждением, что Кейт – необыкновенное существо; однако тут же, на месте, она все же до некоторой степени поняла, что ею манипулируют, что ее снова, как и прошлым вечером, используют – но, разумеется, ради ее как можно большего удовольствия. В конце концов, Кейт не потребовалось и минуты, чтобы заставить Милли, пусть временно, воспринимать все происходящее как совершенно естественное. Временным было само очарование: обретавшее разный характер от одного момента к другому, оно удачно включало в себя так много – Кейт сумеет объяснить все при первой же возможности. Более того, оно оставляло – и в этом заключалось самое поразительное – необходимое пространство для приятного изумления тем, как происходят подобные события, – изумления невероятной странностью появления их обеих в таком месте сразу же после того, как они расстались, ни словом не упомянув о своих планах. Привлекательная девушка, таким образом, буквально овладела ситуацией к тому моменту, как Мертон Деншер оказался готов воскликнуть, сильно покраснев – от смущения ли или от радости, ведь всегда бывает трудно разобрать, отчего краска бросилась человеку в лицо: «Как, мисс Тил?! Представить только!» – И затем: – «Мисс Тил! Какая удача!»
А у мисс Тил тем временем возникло ощущение, что и к нему со стороны Кейт шло что-то чудесное, не выраженное словами, но решительное – какая-то жизненная детерминанта, и возникло это ощущение несмотря на то, что, совершенно определенно, спутница Деншера вовсе не смотрела на него «со значением», как и он не бросил на нее вопрошающего взгляда. А посмотрел он на Милли, и все смотрел и смотрел – только на нее, и с такой приятностью и серьезностью – она даже не знала, каким словом это назвать; но, не желая никак ее оскорбить, все же замечу, что женщины выпутываются из затруднительных положений легче, чем мужчины. Затруднение не было явным, его нельзя было бы выразить словами, и то, как они обошлись без слов, впоследствии вспоминалось нашей юной женщине как характерное торжество цивилизованного подхода к происходящему. Однако она, в силу необходимости, воспринимала это как нечто само собою разумеющееся, втайне чуть-чуть сердясь, так как единственное, что она придумала сделать для Деншера, – это показать ему, как она помогает ему выпутаться. И правда, усталая и взволнованная, она была бы очень расстроена, если бы представившаяся ей возможность ее не выручила. Именно такая возможность более всего ее выручала, сделала ее, после нескольких первых мгновений, столь же смелой в отношениях с Кейт, какой Кейт была в отношениях с нею; она же побуждала Милли спрашивать себя, чего хотел бы от нее их общий друг. То, что он всего три минуты спустя без каких бы то ни было осложняющих упоминаний так благополучно стал их «общим» другом, было, несомненно, результатом их общей высочайшей цивилизованности. Краска, бросившаяся ему в лицо при их встрече, была для Милли явлением довольно вдохновляющим – до такой степени, по правде говоря, что на этом основании ей страстно захотелось быть главной. Вне всяких сомнений, потребовалась очень большая доза вдохновения, чтобы Кейт смогла не отнестись к подобной аномалии, то есть к тому, что она – Милли – оказалась знакома с их общим другом, как к чему-то странному или даже неприятному, а сама Милли – к тому, что Кейт проводит утро вместе с тем же общим другом; но все это уже не имело значения после того, как Милли пережила мгновение счастья, отпив его целый глоток. Несколько позже, размышляя о случившемся, она подивится – что же такое они говорили тогда друг другу, если им удалось так успешно о многом промолчать? – во всяком случае, сладость выпитого глотка счастья подтверждала успех. Что все это могло значить для мистера Деншера, оставалось для нашей девушки за завесой тайны, и она, скорее всего, вообразила себе его стремление найти кратчайший путь к возобновлению отношений. Каковы бы ни были реальные факты, прекрасные манеры всех троих провели их через это испытание. Следует далее упомянуть, что самым прекрасным во вдохновении Милли было быстро возникшее понимание, что наилучшую службу ей может сослужить ее природная американская наивность. Она давно со стыдом сознавала, что не дорожит своими американскими корнями или, по крайней мере, не умеет с толком распорядиться пространством, дарованным ей статусом «американской девушки», – сознавала почти так же ясно, как если бы где-нибудь в Англии появился текст об этом на целую газетную полосу. В ней по-прежнему оставалось еще довольно непосредственности, чтобы не сказать – комичности, так что вся эта имеющаяся при ней наличность могла теперь быть пущена в ход. Она стала настолько непосредственной, насколько была способна, и настолько американкой, насколько это могло показаться привлекательным мистеру Деншеру. Она произносила что-нибудь, ни к кому не обращаясь, но льстила себя надеждой, что произносит это не возбужденным тоном, а тоном нью-йоркским. Возбужденность нью-йоркского тона прекрасным образом не принималась во внимание, и Милли теперь достаточно насмотрелась на то, как такой прием может ей помочь.