Но Кейт просто отсутствовала, была где-то далеко.
– Отец!
Это было уже слишком, и он отреагировал резко:
– Ну?
– Может быть, тебе это покажется странным – услышать такое от меня, но ты можешь сделать для меня доброе дело и оказать помощь.
– Разве не именно это я пытался дать тебе почувствовать?
– Да, – с великим терпением ответила Кейт. – Однако ты выбрал неверный способ. Я говорю с тобой абсолютно честно и знаю, о чем говорю. Я не стану притворяться, что месяц тому назад я могла бы поверить, что смогу попросить у тебя хоть в чем-то поддержки или помощи. Но ситуация изменилась – вот что произошло: у меня возникло новое затруднение. Однако же и теперь речь не идет о том, чтобы я попросила тебя, в известном смысле, что-то «сделать». Речь просто о том, чтобы ты меня не отвергал, не уходил из моей жизни. Речь просто о том, чтобы ты сказал: «Тогда ладно, раз ты этого хочешь: мы останемся вместе. Мы не станем заранее беспокоиться о том, как и где, – у нас будет вера, и мы отыщем путь к этому». Вот и всё. Это и будет то доброе дело, какое ты можешь для меня сделать. У меня будешь ты, и это пойдет мне на пользу. Теперь видишь?
Если он и не видел, то не потому, что не смотрел на нее во все глаза.
– С тобой случилось то, что ты влюбилась, а твоя тетка узнала об этом и – я уверен, у нее есть для этого причины, – терпеть его не может и категорически против. Что ж, пусть ее! В таком деле я доверяюсь ей с закрытыми глазами. Уходи, прошу тебя.
Говорил он это без гнева, скорее, с бесконечной печалью, однако он действительно выгонял ее прочь. И прежде чем она успела осознать это, он, как бы желая полностью обозначить то, что чувствует, распахнул перед нею дверь комнаты. Но, будем справедливы: вместе с неодобрением он испытывал великодушное сочувствие. И поделился им с дочерью. Он произнес:
– Мне так жаль ее – эту обманутую женщину, если она строит свои планы в расчете на тебя.
Кейт на миг задержалась на сквозняке:
– Она вовсе не та, кого мне жаль более всего. Может, она и обманывается во многом, однако не более других. Я хочу сказать, – пояснила она, – если речь идет, как ты выразился, о ее планах в расчете на меня.
Отец воспринял это, словно она могла иметь в виду нечто совсем иное, чем свое собственное мнение.
– Тогда, следовательно, ты обманываешь двух человек – миссис Лоудер и кого-то еще?
Она как-то отрешенно покачала головой:
– Сейчас у меня вовсе нет такого намерения по отношению к кому бы то ни было, и менее всего – к миссис Лоудер. Если уж ты меня подводишь – казалось, она наконец-то осознала это, – тут все же есть кое-что положительное, хотя бы в том, что это упрощает все дело. Я пойду своим путем – насколько я вижу свой путь.
– Твой путь, хочешь ты сказать, означает, что ты выйдешь за какого-то мерзавца без гроша в кармане?
– Ты требуешь слишком многого за то малое, что даешь, – заметила дочь.
Ее слова заставили отца снова подойти и встать прямо перед ней, словно он вдруг понял, что торопить ее не имеет смысла; и хотя он некоторое время взирал на дочь весьма сердито, надолго его не хватило – предел его способности энергично возражать ей наступил уже некоторое время тому назад.
– Если ты настолько низменна душой, чтобы вызвать порицание твоей тетки, ты достаточно низка и для того, чтобы не принять мои аргументы. Что означают твои обращенные ко мне речи, если ты не имеешь в виду совершенно неподобающую личность? Кто он такой, этот твой нищий проходимец? – продолжал он, поскольку дочь задержалась с ответом.
Когда ее ответ наконец последовал, он звучал холодно и четко:
– Он настроен по отношению к тебе самым лучшим образом. Ему на самом деле хочется быть с тобой очень добрым.
– Тогда он просто осёл! И с чего это, ради всего святого, ты полагаешь, такая характеристика сделает его лучше в моих глазах? – продолжал отец. – Ведь он и бедный, и неприемлемый. Есть болваны и болваны – поровну – приемлемые и неприемлемые, а тебе, как видно, удалось подобрать неприемлемого. Твоя тетушка, к счастью, в них разбирается, я совершенно доверяюсь – и говорю это постоянно – ее суждению, и ты можешь усвоить мои слова раз и навсегда: я не пожелаю слышать ни о ком, о ком не желает слышать она. – Эта тирада завершилась его последним словом: – Если же ты окажешь нам обоим открытое неповиновение…
– Да, папа?
– Ну что ж, мое милое дитя, тогда, скатившийся в ничтожество – как ты, скорее всего, поверишь всем своим любящим сердцем, – я тем не менее не лишусь возможности заставить тебя пожалеть об этом.
Кейт выдержала паузу серьезно, спокойно, и казалось, она и не думала о реальной опасности его угрозы.
– Знаешь, если я не сделаю того, о чем ты говоришь, то вовсе не потому, что испугалась тебя.
– О, если ты этого не сделаешь, можешь быть храброй сколько угодно.
– Значит, ты совсем ничего не можешь для меня сделать?
На этот раз он показал ей – и здесь уже не могло быть ошибки, все происходило прямо у нее на глазах, тут же, на лестничной площадке, на самом верху извилистой лестницы, в гуще странного запаха, который, казалось, облеплял их целиком, – какими тщетными остались ее предложения и просьбы.
– Я никогда не претендовал на то, что могу сделать больше, чем требует от меня долг: я дал тебе самый лучший и самый ясный совет. – И тут вступила в действие пружина, всегда им двигавшая. – Если я тебя огорчил, можешь отправиться за утешением к Мэриан.
Он не мог простить Кейт, что она разделила с Мэриан ту скудную долю наследства, какую мать смогла оставить ей: дочь должна была разделить деньги с ним.
II
Когда умерла ее мать, Кейт отправилась к миссис Лоудер – принудила себя это сделать с усилием, напряжение и мучительность которого теперь, когда все это припомнилось ей, заставили ее задуматься, какой же долгий путь прошла она с тех пор. Ничего другого делать ей не оставалось: ни гроша в доме, ничего, кроме неоплаченных счетов, скопившихся толстой пачкой за то время, что его хозяйка лежала смертельно больная, а также предостережения, чтобы Кейт не вздумала предпринимать ничего такого, что помогло бы ей получить какие-то деньги, поскольку все здесь – «семейная недвижимость». Каким образом эта недвижимость могла оказаться им полезной, было для Кейт в самом лучшем случае загадкой, таинственной и вызывающей ужас; на самом же деле она оказалась всего лишь остатком, чуть менее скудным, чем они с сестрой опасались в течение нескольких недель; однако Кейт поначалу испытывала довольно острое чувство обиды оттого, что – как она подозревала – за этой недвижимостью ведется наблюдение от имени Мэриан и ее детей. Бог ты мой, что же такое, по их предположениям, могла она захотеть сделать с «семейной недвижимостью»? Она ведь желала лишь все отдать – отказаться от своей доли, как, вне всякого сомнения, и сделала бы, если бы этот пункт ее плана не подвергся резкому вмешательству тетушки Мод. Вмешательство тетушки Мод, и теперь не менее резкое, касалось другого, весьма существенного пункта, и главный смысл вмешательства – в этом свете – заключался в том, что нужно либо принять все целиком, либо от всего отказаться. Однако в конце зимы Кейт вряд ли могла бы сказать, какую из обдуманных ею позиций она принимает. Уже не впервые она видела себя вынужденной принимать, с подавляемым чувством иронии, то, как интерпретируют ее поведение другие люди. Очень часто кончалось тем, что она уступала, принимая удобные им версии: казалось, что это и есть реальный способ существования в обществе.
Высокий и массивный, богатый дом на Ланкастер-Гейт, напротив Гайд-парка и протяженных пространств Южного Кенсингтона, в детстве и в ранние девические годы представлялся ей самым дальним пределом ее не очень ясного юного мира. Этот дом был более далеким и более редким явлением, чем что бы то ни было, еще в том, сравнительно компактном круге, где она вращалась, и казалось – из-за рано замеченной неумолимой строгости, – что добраться до него можно, лишь преодолев длинные, прямые, лишающие храбрости пространства, улицы, врезающиеся одна в другую, наподобие раздвижной зрительной трубы, и становящиеся все прямее и длиннее, в то время как все остальное в жизни располагалось либо – самое худшее – в окрестностях Кромвель-роуд, либо – самое отдаленное – у ближайших участков Кенсингтон-Гарденс. Миссис Лоудер была единственной «настоящей» теткой Кейт – не женой какого-нибудь дяди, и поэтому, как в древние времена или во времена великих бедствий, именно она, из всех на свете людей, должна была подать некий знак; в соответствии с этим чувства нашей молодой женщины основывались на представлении, укрепившимся за многие годы, что знаки, делавшиеся через только что упомянутые интервалы, никогда в реальности не попадали в тон сложившейся ситуации. Своей главной обязанностью по отношению к юным отпрыскам миссис Крой эта родственница почитала – помимо придания им некоторой меры социального величия – необходимость воспитать их в понимании того, чего им не следует ожидать. Когда, несколько более узнав о жизни, Кейт взялась размышлять обо всем этом, ей никак не удавалось понять, что тетушка Мод просто не могла быть иной; ей к тому времени, пожалуй, стало более или менее ясно, почему многое другое могло быть иным; однако она постигла еще и ту истину, что, если все они живут, сознательно принимая необходимость ощущать на себе холодное дыхание Ultima Thule, то, судя по фактам, никто из них и не мог бы поступать иначе или делать меньше того, что делал. Однако в конечном результате выяснилось, что если они и не нравились миссис Лоудер – то не так сильно, как предполагали. Во всяком случае, хотя бы ради того, чтобы показать, как тетушка борется со своей неприязнью, она порой приезжала повидаться с ними и время от времени приглашала их к себе; короче говоря, она, как это теперь выглядело, держала их при себе на условиях, какие в лучшем случае дарили ее сестре роскошь вечного недовольства. Кейт знала, что эта сестра – несчастная миссис Крой – судила о другой с чувством глубокой обиды и воспитала детей – Мэриан, мальчиков и саму Кейт – так, чтобы они выработали для себя особую позицию, за знаками проявления которой друг у друга они трепетно следили. Эта позиция должна была ясно показывать тетушке Мод, с той же регулярностью, как получались ее приглашения, что они все – спасибо огромное! – вполне самодостаточны. Однако реальной почвой для такой позиции, как Кейт стала со временем понимать, являлось то, что сама тетушка не была для них достаточна. То немногое, что она им предлагала, следовало принимать лишь после долгих отказов, но вовсе не потому, что это было и в самом деле излишним. Это их всех ранило – в том-то и загвоздка! – потому, что не оправдывало их надежд.
Количество новых предметов, которые наша юная леди могла наблюдать из высоко расположенного южного окна, выходившего на Парк, – это количество было так велико (хотя некоторые из увиденных ею предметов были старыми, только переделанными или просто, как говорится о других вещах, «хорошо отделанными»), что жизнь теперь, от недели к неделе, все более оборачивалась к ней лицом поразительного и аристократически изысканного незнакомца. Она достигла уже значительного возраста – ведь ей представлялось, что в двадцать пять лет поздно менять свои взгляды, и всеохватным чувством ее было не сожаление, а, скорее, тень сожаления о том, чего она не знала прежде. Мир стал другим – на радость или на горе – не таким, каким он представлялся ей из-за ее прежних примитивных восприятий, и это вызывало в ней ощущение зря прожитого прошлого. Если бы только она узнала обо всем этом раньше, она могла бы лучше подготовиться к встрече. Во всяком случае, она совершала открытия буквально каждый день: некоторые были о ней самой, другие – о других людях. Два из них – совершенно разные, каждое под своей рубрикой – поочередно вызывали в ней особое волнение. Она увидела ясно, как не видела никогда раньше, сколь много говорили ей вещи материальные. Она увидела, краснея от стыда, что если теперь, по контрасту со своими прежними сторонами, жизнь воздействовала на нее как «хорошо отделанное» платье, это происходило именно благодаря «отделке» – все дело было в кружевах, лентах, шелке и бархате. Кейт была крайне восприимчива к удовольствию, какое доставляли ей подобные вещи. Ей нравились очаровательные комнаты, предоставленные ей тетушкой Мод: они нравились ей гораздо больше, чем ей когда-либо нравилось что-то в ее прежней жизни; и ничто не могло вызвать у нее бо́льшую неловкость, чем предположение о том, как ее родственница относится к этой, новой для самой Кейт, истине. Ее родственница была поразительна, Кейт никогда раньше не оценивала ее по достоинству. Все эти великолепные условия отдавали ею с утра до вечера, но она была персоной, при более близком знакомстве с которой душа, как ни странно, уходила в пятки.
Второе великое открытие Кейт заключалось в том, что, в отличие от поверхностного сочувствия миссис Лоудер, пришедший в упадок дом на Лексем-Гарденс не оставлял ее мыслей ни ночью, ни днем. Всю зиму Кейт проводила часы за размышлениями, которые были нисколько не менее критическими оттого, что она в это время оставалась совершенно одна: недавние события, объяснявшие ее траур, обеспечивали ей определенную меру изоляции, и в этой изоляции влияние ее соседки оказывалось особенно сильным. Сидя далеко внизу, тетушка Мод тем не менее непрестанно присутствовала здесь же, из-за чего впечатлительная племянница ощущала на себе ее весьма сильное воздействие. Теперь она, эта впечатлительная племянница, знала о себе, что ее давно взяли на заметку. Она знала и понимала больше, чем могла бы рассказать за весь долгий декабрьский день, сидя наверху, у камина. Она знала теперь так много, что именно это знание оказалось тем, что держало ее здесь, порой заставляя ее чаще ходить туда и обратно – от обитого шелком дивана, поставленного для нее так, чтобы на нее падал свет горящих поленьев, к расстилавшейся внизу, прямо под ее наблюдательным пунктом, серой карте Миддлсекса. Спуститься вниз, покинуть свое убежище означало бы встретиться со своими открытиями на полпути, решиться встать с ними лицом к лицу или бежать от них прочь, тогда как они были так высоко, что от них доносилось лишь грохотанье, подобное отзвукам далекой осады хорошо защищенной и снабженной провиантом цитадели. В те недели ей чуть ли не нравилось то, что вызывало ее нерешительность и нервную напряженность: утрата матери, крушение отца, неприятности сестры, подтверждение их истощившихся возможностей и – особо – то, что ей необходимым стало признать: если она поведет себя «порядочно», как она сама это называет, то есть сделает что-то ради других, она сама останется без всяких средств к существованию. Она полагала, что имеет право на печаль и неподвижность: она лелеяла их за их правомочность все отложить. То, что позволялось теперь отложить, было главным образом решение об отказе, хотя о каком именно отказе, она вряд ли могла точно сказать: об отказе от всего, как моментами это ей представлялось, то есть о полной сдаче на милость победителя – тетушки Мод, чья «личность» призрачными очертаниями постоянно присутствовала рядом с ней. Тетушка Мод поражала именно своей пугающе огромной личностью, и эта значительная масса всегда незримо присутствовала, потому что в густом, словно туман, воздухе ее упорядоченного существования обнаруживались стороны, несомненно преувеличенные, и стороны совершенно неясные. И в том и в другом случае они – и неясные стороны, и четкие – равным образом характеризовали ее сильную волю и своевластие. У Кейт не было сомнений, что здесь ее могут съесть, и она сравнивала себя с дрожащей девчушкой, которую оставили ждать день или два, отдельно от всех других детей, пока настанет ее черед, однако надежды нет, и рано или поздно ее введут в клетку львицы.
А клеткой львицы была личная комната тетушки Мод, ее кабинет, ее счетная палата, ее поле битвы, in fine, ее исключительное место действия. Эта комната располагалась на нижнем этаже, дверь ее выходила в главный вестибюль, и для нашей юной леди, при выходе или входе в дом, она играла роль то ли караулки с охранником, то ли пункта сбора платы за вход; львица выжидала: девчушка сознавала хотя бы это; львица же понимала, что рядом есть лакомый кусочек, предположительно очень мягкий и нежный. Кстати говоря, тетушка Мод была бы замечательной львицей, весьма подходящей для показа, великолепная фигура, хоть для выставки, хоть для чего-либо другого: величественная, пышная, яркая, вся – сверкающий глянец, вечно в атласе, в мерцании бисера и блеске драгоценностей, с сияющими агатовыми глазами, блестящими, черными как вороново крыло волосами, с лицом, ухоженным, как хорошо содержащийся фарфор, но кожа на этом лице казалась слишком сильно натянутой, что особенно сказывалось на его изгибах и в уголках.
Племянница придумала для тетки тайное имя – она хранила его в секрете: думая о ней, свободно о ней фантазируя, Кейт представляла ее себе как нечто типично островное и называла ее про себя «Рыночной Британией» – Британией несомненной, но с писчим пером за ухом, – и Кейт чувствовала, что не будет счастлива, пока при первом же удобном случае не добавит ко всем прочим ее доспехам – шлему, щиту и трезубцу – еще и счетную книгу. Однако, по правде говоря, Кейт сознавала, что силы, с которыми ей придется иметь дело, вовсе не были совершенно такими, как предполагал сей образ в его простом и широком смысле: ведь каждый день она училась все лучше понимать свою тетку, и яснее всего она осознала, какая это ошибка – доверяться удобным аналогиям. У этой Британии ведь была еще и целая другая сторона – ее вульгарное мещанство, ее пышное оперение, ее окружение, ее фантастическая меблировка и ее вздымающаяся грудь, фальшивые божества ее вкусов и фальшивые ноты ее речей, одно размышление о которых ввело бы размышляющего в опасное заблуждение. Она была сложной и проницательной Британией, столь же подверженной страстям, сколь и практичной; ее ридикюль с предрассудками равнялся своей глубиной с другой ее сумкой – сумкой, доверху наполненной монетами с выбитым на них ее образом, по которому ее прекрасно знал весь мир. Коротко говоря, прикрываясь своей агрессивно-оборонительной внешностью, она проводила операции, определяемые ее житейской мудростью. Она-то и оказалась тем осаждающим, на которого мы намекали: именно так большею частью воспринимала ее наша юная леди в хорошо укрепленной и обеспеченной провиантом крепости, и особенно страшной в этой роли делало ее то, что она была беспринципна и аморальна. Так, во всяком случае, во время молчаливых совещаний с самой собой и по-юношески быстро импровизируя, Кейт создала подходящий портрет тетки: ее вполне представительный образ сводился к тому, что главный его вес измерялся на весах определенных опасностей – тех опасностей, которые вынуждали нашу молодую женщину медлить и таиться наверху, тогда как старшая, внизу, воинственная и дипломатичная, занимала такое большое пространство, какое только было возможно. Но что же это были за опасности в конечном счете, как не опасности самой жизни, опасности Лондона? Миссис Лоудер и была – Лондон, она и была – жизнь, грохотанье осады и гуща битвы. Разумеется, существовали некие вещи, которых боялась Британия, но тетушка Мод не боялась ничего, не боялась даже, как позже выяснится, напряженно мыслить.
Тем не менее Кейт хранила все эти впечатления строго про себя и практически не делилась ими с бедняжкой Мэриан, хотя постоянным предлогом ее частых визитов к сестре было то, что она по-прежнему говорит с ней обо всем. Одной из причин, удерживающих Кейт от окончательной сдачи на милость тетушки Мод, была надежда, что она сможет более свободно принимать на себя обязательства, касающиеся этой ее гораздо более близкой и гораздо менее удачливой родственницы, с которой тетушка Мод почти никогда непосредственно не общалась. Между тем более всего, в ее теперешнем состоянии, Кейт мучило то, что всякое общение с сестрой приводило к значительному ослаблению ее отваги, связывало ей руки и день ото дня все больше заставляло ее чувствовать, что роль кровных связей в жизни человека не всегда оказывается ободряющей или приятной. Теперь Кейт пришлось столкнуться лицом к лицу с этим фактом, с этой кровной связью, осознание которой, казалось, пришло к ней более ясно со смертью матери, и бо́льшую часть этого сознания мать впитала и унесла с собой. Не оставляющий ее тревожных мыслей отец, ее грозная бескомпромиссная тетка, ее обездоленные маленькие племянники и племянницы были теми фигурами, что заставляли струну естественной родственной привязанности в душе Кейт вибрировать с невероятной силой. Ее объяснение этого самой себе – и особенно в отношении Мэриан – сводилось к тому, что она видела, до чего может довести человека культивирование родственной близости. В прежние дни она приняла на себя, как она полагала, некую меру ответственности за сестру; то были дни, когда, рожденная второй, Кейт считала, что на всем свете нет никого, столь же красивого, как Мэриан, никого, столь же очаровательного, умного, кому так же, как Мэриан, обеспечены в будущем счастье и успех. Ее взгляд на сестру теперь изменился, однако Кейт, в силу многих причин, считала себя обязанной делать вид, что ее отношение к Мэриан осталось прежним. Предмет этой оценки уже не был красив, так же как и резон считать сестру умной перестал быть очевидным; и все же отягощенная горестями, разочарованная, деморализованная, сварливая, Мэриан была в еще большей степени и еще более непреложно старшей сестрой Кейт, самой родной и близкой. Чаще всего Кейт чувствовала, что сестра постоянно вынуждает ее – Кейт – что-то делать; и всегда в неприветливом и неуютном Челси, перед дверью небольшого домика, небольшая арендная плата за который никогда не оставляла ее беспокойных мыслей, она, прежде чем войти, фаталистически спрашивала себя: что это, вероятнее всего, будет на сей раз? Кейт глубокомысленно отмечала, что разочарование делает людей эгоистичными; ее поражала безмятежность – у Мэриан такое настроение было единственно лишь в отношении сестры, – с какой бедная женщина принимала как должное самоуничижение Кейт как младшей, принимала то, что ее жизнь превращается в неистощимое сестринское самопожертвование. С этой точки зрения, Кейт существовала лишь ради домика в Челси, и, более того, мораль, отсюда вытекающая, разумеется, говорила ей, что чем больше ты отдаешь себя, тем меньше от тебя остается. Всегда существуют люди, готовые что-то урвать от тебя, им никогда и в голову не придет, что они тебя съедают. Они едят, не ощущая вкуса.