Он направился к импровизированной кухне, нагнулся, вытащил бутылку и две рюмки. Вернувшись в комнату, погладил по голове девочку, которая уже улеглась, погасил свечи, открыл дверь, кивнул мне, и мы вместе вышли на плоскую широкую крышу, расстилавшуюся перед нами в таинственном свете фосфоресцирующих гор, будто равнина с нагроможденными на ней развалинами, кустами и небольшими деревцами.
Мы уселись на обломки дымовой трубы, под нами был разрушенный Вифлеем. За осевшей вниз бывшей многоэтажкой виднелось какое-то подобие города с возвышающимся над ним узким силуэтом кафедрального собора.
— Бывший солдат?
— Я и сейчас солдат, — ответил я.
Он протянул мне рюмку, налил мне, потом — себе.
— Из французского посольства, — сообщил он, — и рюмки оттуда. Хрусталь.
— А посольство еще существует?
— Один подвал остался, — сказал он. (У Администрации тоже свои секреты.)
Мы выпили.
— А чем ты раньше занимался? — спросил он.
— Был студентом, занимался у старого Кацбаха, — ответил я, — писал диссертацию.
— Вот что.
— О Платоне.
— А что именно о Платоне?
— О «Государстве», седьмой его книге.
— Я тоже учился у Кацбаха.
— Знаю, — сказал я.
— Я в курсе, что с ним произошло, — сказал он без удивления и выпил.
— Что же случилось с Кацбахом? — спросил я.
— Когда упала бомба, его квартира загорелась, — сообщил он, поболтав коньяком в рюмке, — у него было слишком много рукописей.
— Беда всех философов, — сказал я. — От философского семинара вообще ничего не осталось.
— Один Швеглер, — подтвердил он, — единственная книга, которую мне удалось найти.
— Я заметил ее на вашем столе.
Мы помолчали, глядя на Блюмлизальп.
— Приходите завтра на обследование, — предложил Эдингер, — на Айгерплац.
— Я буду жить, — ответил я, — меня уже обследовали.
Он не спросил, кто меня обследовал, подлил мне коньяку, потом и себе тоже.
— Где армия, Эдингер? — спросил я. — Мы ведь мобилизовали тысячу восемьсот мужчин.
— Армия, — сказал он, — армия. — Он глотнул коньяку. — На Инсбрук сбросили бомбу. — Он еще глотнул. — Вечерний салют. Вы из армии. Значит, вам повезло.
Мы опять помолчали, вглядываясь в очертания города. Пили.
— На нашей стране, видимо, надо поставить крест, — сказал Эдингер, — на Европе вообще. А что творится в Центральной и Южной Африке, просто невозможно передать. Не говоря о других континентах. Соединенные Штаты не подают никаких признаков жизни. На Земле вряд ли наберется хотя бы сто миллионов человек. А ведь до всего этого было десять миллиардов.
Я всматривался в Блюмлизальп. Он сиял ярче, чем полная луна.
— Мы создали всемирную Администрацию.
Я поболтал коньяком в рюмке.
— Мы? — спросил я.
Он ответил не сразу.
— Ты же уклонялся от службы, Эдингер, — сказал я, глядя сквозь рюмку на светящиеся горы. Рюмка таинственно засияла. — Ты жив, потому что тебя уберегли стены каторжной тюрьмы. Парадокс. Если бы в свое время парламент оказался более решительным, тебя давно бы расстреляли.
— У тебя-то уж хватило бы решительности.
Я кивнул утвердительно.
— Можешь взять это на заметку, Эдингер.
Я сделал глоток, посмаковал.
Со стороны города послышался глухой взрыв. Силуэт кафедрального собора покачнулся, потом раздался отдаленный громовой раскат, все окутала голубоватая пыль; когда она осела, от собора ничего не осталось.
— Рухнула терраса, на которой стоял собор, и потянула его за собой, — сообщил Эдингер равнодушным тоном. — Мы давно ждали этого. Впрочем, ты прав, полковник, — продолжал он, — мы, уклонявшиеся от службы, создали здесь всемирную Администрацию, в других местах это делают диссиденты или жертвы указа против радикалов.
Эдингер выдал себя. Он знал, кто я. Но пока это было неважно. Гораздо важнее было выведать что-нибудь об Администрации.
— Другими словами, существуют отделения вашей всемирной Администрации, — заметил я, — и ты об этом проинформирован, Эдингер.
— По радио, — сказал он.
— Электричества больше нет, — бросил я.
— Среди нас нашлись радиолюбители, — ответил он. Его лицо казалось в ночном свете лицом призрака, что-то необъяснимое исходило от него, какая-то странная неподвижность.
— Однажды мне почудилось, что я видел самолет, — сообщил я.
Он отхлебнул из рюмки.
— От центральной Администрации в Непале, — сказал он.
Я усиленно соображал. А ведь у них есть кое-что для проверки на радиоактивность. Что-то не вязалось во всей этой истории.
— Ты знаешь, кто я, Эдингер, — констатировал я.
— Я был уверен, что ты объявишься, полковник, — подтвердил он. — Бюрки меня предупредил.
Мы помолчали.
— Ключ он тебе тоже дал? — спросил я.
— Да.
— А Нора?
— Она ничего не знает, — сказал он, — бункер под восточным крылом найти совсем нетрудно. Я только послушал несколько речей правительства и вернул ключ Бюрки. Потом Бюрки умер, и по цепочке через Цауга, Штауффера, Рюэгера и Хадорна ключ попал ко мне.
— Ты в курсе, — сказал я.
Он допил свой коньяк.
— Администрация в курсе, — ответил Эдингер.
Я указал на светящуюся гору:
— Администрация там, Эдингер. Это полномочное, невредимое правительство, дееспособный парламент, действующие органы власти. Если мы его освободим, у нас будет Администрация намного лучше вашей всемирной из уклонившихся от службы в армии и диссидентов. Вы, конечно, это здорово придумали. Подлей-ка мне, Эдингер.
Он налил мне еще коньяку.
— Прежде всего ты, наверно, уже уяснил себе, Эдингер, — продолжал я, — что из нас двоих я сильнейший.
— Ты так считаешь, потому что у тебя есть оружие? — спросил он и глотнул из рюмки.
— Свой револьвер я отдал в правительственном здании бандерше, назначенной твоей Администрацией.
Он рассмеялся.
— Полковник, в бункере под восточным крылом находится склад оружия, он был в твоем распоряжении. И шифр.
Я опешил.
— Тебе известен шифр?
Он ответил не сразу. Уставился на гору, и его широкое, тяжелое лицо опять сковала странная неподвижность.
— Бюрки показал мне шифр к тайнику, расположенному под восточным крылом здания, — рассказал он, — и мы вместе расшифровали несколько секретных посланий, отправленных правительством из Блюмлизальпа. Это удалось лишь потому, что подземный кабель остался неповрежденным, радиостанция в Блюмлизальпе вышла из строя по причине радиоактивности. С правительством можно связаться лишь из восточного крыла правительственного здания. Правительство в отчаянии. Оно безрезультатно пыталось вступить со мной в контакт и наконец прекратило эти попытки. Они надеялись, что я их освобожу, а теперь обращаются с этой просьбой к тем, кто, как они убеждены, победил, то есть к врагам, не подозревая, что нет победителей, есть только побежденные; что солдаты всех армий отказались продолжать борьбу и расстреляли своих офицеров; что власть в руках всемирной Администрации и что те солдаты, которые выжили после катастрофы, пытаются теперь сделать плодородной Сахару: возможно, это единственный шанс для выживания человечества.
Он замолчал.
Я слушал его и думал.
— Что ты мне предлагаешь? — спросил я.
Он допил свою рюмку.
— Люди работают в Сахаре, чтобы выжить, — сказал он. — Не исключено, что и туда проникнет радиация. Люди пытались невероятно примитивными средствами оросить пустыню. Они работали подобно первобытному человеку. Ненавидели технику. Ненавидели все, что напоминает о прошлом. Они находились в шоковом состоянии. Этот шок нужно было преодолеть. Я, как и ты, изучал философию. У меня есть теория Швеглера. Когда-то все мы смеялись над этими «Очерками философии», а теперь, может быть, именно тебе придется убеждать людей в Сахаре, что мыслить — это не самое опасное.
Эдингер замолчал. Его предложение было диким.
— Учить мыслить с помощью Швеглера, — рассмеялся я.
— У нас нет другого выхода, — возразил он.
— Другой возможности ты мне предложить не можешь?
Он помедлил.
— Могу, — ответил он наконец, — предлагаю, но без особой охоты.
— И что же это? — спросил я.
— Власть, — сказал он.
Я испытующе смотрел на Эдингера, чего-то он недоговаривал.
— Ты хочешь включить меня в Администрацию? — спросил я его.
— Нет, в Администрацию ты не можешь быть принят, полковник.
Он повернулся ко мне. Я опять увидел его тяжелое лицо.
— Администрация — это третейский суд, ничего больше. Он предоставляет право каждому решать, чего он хочет — бессилия или силы, хочет он быть гражданином или наемником. У тебя тоже есть право выбора. Твой выбор Администрация должна будет принять.
Я задумался.
— В чем состоит сила наемника? — спросил я с недоверием.
— В том же, в чем состоит любая сила, — во власти над людьми.
— Над какими людьми? — продолжал я допытываться.
— Над людьми, которые выданы на расправу наемникам, — непроницаемо сказал Эдингер.
— Не ходи вокруг да около, Эдингер.
— Ты совершенно не понимаешь, что творится, — ответил он, — Третья мировая война еще не кончилась.
— Скажи пожалуйста! И где же это она продолжается?
Он снова помешкал, разглядывая свою рюмку.
— В Тибете, — произнес он в конце концов, — там продолжают сражаться.
— Кто воюет?
— Наемники.
Это показалось мне невероятным.
— А кто нападает на этих наемников?
— Неприятель.
— А что это за неприятель? — допытывался я.
— Это дело наемников, — ответил он уклончиво, — Администрация не вмешивается в их дела.
Наш разговор зашел в тупик. Или враг был сильнее, чем хотел признать Эдингер, или же война в Тибете — какая-то ловушка. Я не мог рисковать.
— Эдингер, — обратился я к нему, — я был офицером связи нашей армии при командующем. Когда союзники капитулировали и штаб праздновал эту капитуляцию, командующий собственноручно расстрелял свой штаб.
— Ну и?..
Я внимательно смотрел на Эдингера,
— Эдингер, — продолжал я, — на обочине дороги у Цернеца лежало более трехсот офицеров, расстрелянных нашими солдатами.
Эдингер выпил до дна.
— Наши солдаты больше не хотели воевать, — заявил он.
Я достал пистолет с глушителем.
— Налей себе еще, Эдингер, — сказал я. — Наемники в Тибете меня не касаются, и твоя Администрация тоже. Для меня что-то значит только правительство под Блюмлизальпом. В стране полно умирающих. С ними, которые все равно погибнут, я спасу правительство.
Эдингер наполнил свою рюмку, повертел ее в руках.
— И все-таки ты отправишься в Тибет, полковник, — произнес он спокойно и, пригубив коньяк, поставил бутылку рядом с собой.
— Встать! — приказал я. — Подойти к краю крыши! Ты — уклоняющийся от службы и предатель родины.
Эдингер повиновался и, стоя на краю крыши, еще раз обернулся ко мне — силуэт на фоне светящейся горы.
— Блюмлизальп, — сказал он, улыбнулся и спросил меня: — Ты знаешь, о чем я невольно думаю, полковник, когда вижу, что гора светится вот так?
Я покачал головой.
— О том, — произнес он, — что на том суде, приговорившем меня к смертной казни, я предложил ликвидировать армию и на деньги, сэкономленные на ее содержании, совершить нечто безумное: построить на этой горе самую большую обсерваторию в мире.
Он засмеялся. Потом махнул мне. Допил коньяк, бросил рюмку вниз на развалины позади себя и повернулся ко мне спиной.
— От имени моего правительства, — крикнул я и трижды выстрелил в силуэт. Он растворился в воздухе. Светлое ночное небо впереди опустело. Я услышал звук падения далеко внизу. Мне чего-то недоставало. Взяв бутылку, я запустил ее вслед за ним.
Тут я почувствовал: кто-то стоит за моей спиной. Я развернулся кругом с пистолетом на изготовку. Это была Нора. На ней был комбинезон, какие носят рабочие. Волосы спадали на плечи. В ночном свете они казались такими же белыми, как у девочки в пентхаузе.
— Нора, — сказал я, — я убил изменника родины Эдингера. Следить за мной совершенно ни к чему.
Она ничего не ответила.
Я подошел к краю крыши, потом обернулся к ней.
— Нора, — сказал я в замешательстве, — мне чего-то не хватает, я сам не знаю — чего.
— Я уже давно здесь, — наконец ответила она, — я все слышала. Глория — моя дочка, а Эдингер был моим мужем.
Я уставился на нее.
— Этого не было в компьютерных данных, — сказал я.
— Если бы там это было, я не смогла бы найти работу в правительственном заведении, — проговорила она, прошла мимо меня к краю крыши и посмотрела вниз. — Я рада, что ты его убил. Когда взорвалась бомба, он работал вместе с другими заключенными на Большом болоте. Он был безнадежен. Страдал от ужасных болей. Терпел адские муки. — Она обернулась и подошла ко мне. — Я знаю, о чем ты сейчас думаешь, ведь ты способен мыслить только определенными категориями.
Она остановилась передо мной: темная фигура на светлеющем небе.
— Но я не предательница. Эдингер был моим мужем, только и всего. Муж. Но мне кажется, он был чудак. Я верила в эту чушь — в защиту родины. Я была беременна, когда его за восемь лет до начала войны приговорили к смертной казни, а затем к пожизненной каторге как уклоняющегося от службы в армии. Я дала ему возможность заниматься философией. В шутку он называл меня своей Ксантиппой, сделавшей для философии больше, чем любая другая женщина. Он стал уклоняться от службы в армии, потому что это предписывала ему честность: как человек мыслит, так он и должен поступать. Не существует веления совести, есть веление мысли. Совесть и мысль едины. Он любил нашу страну, но ставил ей в упрек, что она уклоняется от Мысли. Ненависти он ни к кому не испытывал. А я чувствовала себя брошенной на произвол судьбы. Мне было страшно. Инстинкт подсказывал мне, что мы должны защищать свою страну. Он же говорил мне, что спасутся только правительство, парламент и государственный аппарат. Он все предвидел, все, что случилось. А я не верила ему. Когда он отправился на каторгу, я стала мстить ему: спала с каждым из вас.
Стало так светло, что я уже различал черты ее лица. Оно как бы окаменело и казалось абсолютно спокойным.
— А раз я мстила мужу, которого любила, и раз я спала с каждым из вас, принадлежавших к высшему военному руководству, значит, я стала патриоткой, и я осталась ею даже тогда, когда произошло все то, что предсказывал Эдингер.
Она улыбнулась, и вдруг в чертах ее лица проступила нежность, которой я никогда не замечал в ней.
— Я до такой степени осталась патриоткой, что пошла в бордель, который он устроил в правительственном здании, и тоже из чистой логики: потому что умирающие нуждаются в борделе. И создать Армию спасения удалось тоже ему. — Она рассмеялась. — Итак, я стала публичной девкой, чтобы дожидаться тебя и твоего поручения. Я думала, что Эдингер не подозревает об этом, а теперь знаю, что он был в курсе дела.
— Ты была ему безразлична, — сказал я.
Она посмотрела на меня.
— Каждую ночь в это время я приходила сюда. Эдингер не спал из-за болей, и никогда ни с одним человеком мне не было так хорошо, как в эти часы перед рассветом. Мы говорили друг с другом, и когда он брал книгу, которую нашел в развалинах университета, я уже знала, что он хочет еще подумать, и я шла спать. Он восстановил по памяти всю философию, сказал он мне однажды, на основе одного лишь смехотворного учебника. Иногда по ночам к нему приходил какой-то глухонемой. Они вспоминали математику, физику, астрономию. Все можно восстановить, объяснял он, потому что ни одна мысль не исчезает окончательно.
Я подошел к краю крыши и посмотрел вниз. Далеко внизу виднелась распростертая фигура Эдингера, он лежал — на спине или нет, было не разобрать, — широко раскинув руки и ноги.
— Был Эдингер гением или нет, — сказал я, возвращаясь к Норе, — для нас это теперь не имеет значения.
— Ты ведь хочешь организовать умирающих, — сказала она.
— Мне надо выполнить поручение, — ответил я, — а потому как можно скорее проинформировать правительство в Блюмлизальпе, не дожидаясь, пока мне помешает в этом деле Администрация.
— Теперь ты этого уже не сделаешь, — произнесла она спокойно, — после того как ты вышел из бункера в восточном крыле, я установила там автоматическое взрывное устройство, а затем уж догнала тебя. Я видела, как ты поднялся в пентхауз. Ждала снаружи. Эдингер тоже не заметил меня. Я стояла позади вас, когда произошел взрыв. Остатки купола еще стоят. Но сам собор полностью разрушен. И больше никакой связи с правительством нет.
Я с ужасом смотрел на нее. Я ничего не понимал. Нора сошла с ума. Она глядела на Блюмлизальп.
— Когда мы находились в помещении радиостанции и вдруг услышали голос диктора, а потом речь шефа, я неожиданно поняла, что Эдингер прав, — пояснила Нора.
— А я взял тебя! — закричал я.
Она подошла ко мне и встала рядом.
— Полковник, — сказал она спокойно, — разве ты не понял, о чем говорил шеф?
— Я взял тебя! — опять крикнул я.
— Возможно, — ответила она, — мне безразлично, что ты со мной вытворял. Но я прислушивалась к речи шефа, и меня вдруг осенило. Я поняла, что вытворили с нами: правительство, парламент, государственные учреждения, называющие себя народом, для которых народ всего лишь отговорка, чтобы обеспечить себе безопасность, — ведь это дико смешно. Полковник! Пусть они до скончания века сидят в своем Блюмлизальпе! И тут являешься ты со своей идиотской затеей: вытащить это правительство из могилы с помощью умирающих, из могилы, которую они сами себе вырыли. Неужели до тебя не доходит, что патриотизм — это глупость? Для чего это правительство вообще существует? Может, ты думаешь, что это единственное правительство, засевшее в подобном убежище? Правительства всего мира забрались в такие же норы, и именно это предсказывал Эдингер, такие же правительства, как наше, — без народа и без врагов.