«А теперь, — приказала она, — иди к себе в комнату».
И я припустил от нее изо всех сил — через кольцо фей, по лужайке, мимо розовых кустов и дровяного навеса в дом.
Урсула Монктон встречала меня у черного хода, стоя в проеме двери, хотя она никак не могла проскользнуть мимо. Я бы увидел. Прическа у нее была волосок к волоску, а губы — словно только что накрашены.
«Я же внутри тебя, — усмехнулась она. — Так что, сам понимаешь. Расскажешь кому, тебе не поверят. А я внутри, и я точно узнаю. Возьму и сделаю так, чтобы ты больше никогда никому ничего не сказал против моей воли, никогда».
Я поднялся к себе и лег на кровать. Место на стопе, где раньше был червяк, пульсировало и болело, а теперь и в груди давило. Я забылся в чтении. Я бежал от реальности, когда жизнь была слишком тяжкой или вовсе заходила в тупик. Брал с полки несколько маминых старых книжек, из ее детства, и читал про школьниц и их приключения в 1930-х и 1940-х годах. В основном они боролись с контрабандистами, шпионами, пособниками из пятой колонны, кто бы это ни был, девочки всегда отличались отвагой и точно знали, что делать. Я отвагой не отличался и не имел ни малейшего представления, что делать.
Мне никогда еще не было так одиноко.
Я все гадал, есть ли у Хэмпстоков телефон. Вряд ли, но не исключалось — может, это миссис Хэмпсток заявила в полицию о «мини». Телефонная книга была внизу, но я знал номер справочной, всего-то нужно было назвать фамилию Хэмпсток и ферму Хэмпстоков. Телефон был у родителей в комнате.
Я встал с кровати, подошел к двери, выглянул. Коридор был пуст. Как можно быстрее и тише я прокрался в комнату рядом с нашей. Стены в ней были светло-розовые, родительская кровать стояла застеленная покрывалом с набивным рисунком из огромных роз. Окна от пола до потолка выходили на балкон, который с этой стороны опоясывал дом. Кремовый телефон стоял на прикроватном столике, тоже кремовом, только с позолотой. Я схватил трубку, услышал глухой стрекот телефонного гудка и стал набирать справочную, просовывая палец в дырки на диске: один, девять, два. Я ждал, что появится оператор и продиктует мне номер фермы Хэмпстоков. У меня был с собой карандаш — записать номер на обороте книги в синем тканевом переплете с названием «Пэнси спасает школу».
Оператор не появился. Стрекот в трубке продолжался, а сквозь него голос Урсулы Монктон выговаривал: «Благовоспитанный юноша не вздумает пробираться тайком к телефону, а, юноша?»
Я ничего не ответил, хотя и не сомневался, что она слышит мое дыхание. Я опустил трубку на рычаг и вернулся в детскую.
Сел на кровать и стал смотреть в окно.
Моя кровать была придвинута плотно к стене и стояла прямо у окна. Мне нравилось спать с открытым окном. В дождливую ночь больше всего: я открывал его, клал голову на подушку, закрывал глаза, и чувствовал на лице ветер, и слушал, как деревья качаются и скрипят. Если мне везло, на лицо задувало капли дождя, тогда я представлял себя посреди океана в лодке, качавшейся в такт волне. Я не воображал себя пиратом или что куда-то плыву. Я был просто у себя в лодке.
Но сейчас не шел дождь, и на дворе был день. И все, что я видел из окна, — это деревья, облака и пурпурную даль горизонта.
Под большим пластиковым Бэтменом, подарком на день рождения, у меня был тайник с шоколадом на черный день, я его съел, и пока ел, вспоминал, как отпустил руку Лэтти Хэмпсток и поймал клубок из гнилой дерюги, как потом больно кольнуло в ногу.
Сам ее сюда и притащил, подумал я, зная, что так оно и есть.
Не было никакой Урсулы Монктон. Она была картонной оболочкой этого существа — червя, поселившегося во мне, существа, раздувавшегося в потоках ветра и хлопавшего рваными краями там, на поляне под оранжевым небом.
Я вернулся к приключениям Пэнси, спасавшей школу. Секретные чертежи авиабазы, расположенной неподалеку, перехватили вражеские шпионы — учителя, занятые на работах в школьном саду: чертежи спрятали в выдолбленных кабачках.
«Великий боже! — воскликнул инспектор Дэвидсон из знаменитого отдела по борьбе с контрабандистами и тайными агентами Скотленд-Ярда (отдел БКТА). — Уж это точно последнее место, где бы мы стали искать!»
«Мы приносим вам свои извинения, Пэнси, — произнесла суровая директриса с несвойственной ей теплой улыбкой и таким блеском в глазах, что Пэнси засомневалась — возможно, все это время она ошибалась на ее счет. — Вы спасли репутацию школы! А теперь, пока вы не слишком возгордились, позвольте спросить, не имеется ли каких французских глаголов, которые вы должны проспрягать для мадам?»
Я еще мог радоваться за Пэнси, хотя все мои мысли были проникнуты страхом. Я ждал прихода родителей. Я бы им рассказал, что происходит. Я бы им рассказал. И они бы поверили.
В то время отец работал всего в часе езды от дома. Я не вполне представлял, что у него за работа. У него была очень милая, симпатичная секретарша, а у нее — карликовый пудель; если мы, дети, должны были приехать к отцу, она всегда привозила из дома пуделя, чтобы мы с ним играли. Иногда мы проходили мимо каких-нибудь зданий, и отец говорил: «Это одно из наших». Но здания меня не занимали, так что я никогда не спрашивал, как оно могло быть одним из наших, или даже кто это мы.
Я лежал на кровати, проглатывая книгу за книгой, пока в двери не показалась Урсула Монктон и не сказала: «Теперь можешь спускаться».
Внизу, в гостиной, сестра смотрела телевизор. Программу «КАК», научно-популярное шоу о том, как все устроено, начинавшееся заставкой, где ведущие в индейских головных уборах с перьями кричали «Как?» и зачем-то издавали боевой клич индейцев.
Я хотел переключить на «Би-би-си», но сестра торжествующе посмотрела на меня и предупредила: «Урсула говорит, я могу смотреть все, что захочу, а тебе переключать нельзя».
Я на минуту присел около нее, на экране усатый старик показывал всем детям Англии, как вручную сделать муху-блесну.
«Она нехорошая», — проворчал я.
«А мне она нравится. Она красивая».
Через пять минут домой вернулась мама, из коридора крикнула нам «привет» и пошла на кухню к Урсуле Монктон. Затем она вновь появилась. «Ужин будет готов, как только приедет папа. Вымойте руки».
Сестра пошла наверх мыть руки.
«Мне она не нравится, — сказал я маме. — Ты ведь прогонишь ее?»
Мама вздохнула. «Дорогой, это же не Гертруда. Урсула — очень славная девушка, из очень хорошей семьи. И она определенно вас обожает».
Приехал домой отец, и подали ужин. Густой овощной суп, жареную курицу, молодой картофель с зеленым горошком. Все, что я любил. Я не взял в рот ни крошки.
«Я не голодный», — объяснил я.
«А я не из тех, кто сплетничает, — вмешалась Урсула Монктон. — Но у кого-то были руки и лицо в шоколаде, когда этот кто-то вышел из своей комнаты».
«Зря ты ешь эту дрянь», — рыкнул на меня отец.
«Это же очищенный сахар. От него портятся аппетит и зубы», — добавила мама.
Я боялся, как бы они не заставили меня есть, но они не стали. Я сидел за столом голодный, а Урсула Монктон смеялась над шутками отца. И мне казалось, что шутки у него особенные, только для нее.
После ужина мы вместе смотрели сериал «Миссия невыполнима». Обычно он мне нравился, но в этот раз я чувствовал себя неуютно — люди вновь и вновь стаскивали с себя лица, обнаруживая под ними новые. Это были резиновые маски, скрывавшие знакомых героев, но у меня свербило — если Урсула Монктон снимет свое лицо, что будет под ним?
Потом мы пошли спать. Это была ночь сестры, и дверь в комнату закрыли. Мне не хватало света из коридора. Я лежал на кровати, с открытым окном, без сна, вслушиваясь в шорохи старого дома на исходе долгого дня, и загадывал про себя, желая изо всех сил, чтобы загаданное сбылось. Я хотел, чтобы родители прогнали Урсулу Монктон, и я пошел бы к Хэмпстокам, рассказал Лэтти, что я наделал, и она простила бы меня и все исправила.
Мне не спалось. Сестра уже заснула. Похоже, она засыпала, стоило только ей захотеть — завидное свойство, которым я похвастаться не мог.
Я вышел из комнаты.
Постоял у лестницы, послушал звук телевизора снизу. Стараясь не шлепать босыми ногами, осторожно спустился на три ступеньки и сел. Дверь в гостиную была наполовину открыта, спустись я еще на ступеньку, и те, кто у телевизора, могли бы меня увидеть. Так что я решил обождать здесь.
До меня доносились голоса из телевизора, перемежавшиеся короткими взрывами телехохота.
А сквозь эти телевизионные голоса прорывался разговор взрослых.
«То есть по вечерам вашей жены нет дома?» — спросила Урсула Монктон.
Голос отца. «Нет. Она уехала, чтобы кое-что приготовить на завтра. Но с завтрашнего дня это будет каждую неделю. Она собирает деньги для жителей Африки, в деревенском клубе. Чтобы рыть колодцы, хотя я думаю — на контрацептивы».
Голос отца. «Нет. Она уехала, чтобы кое-что приготовить на завтра. Но с завтрашнего дня это будет каждую неделю. Она собирает деньги для жителей Африки, в деревенском клубе. Чтобы рыть колодцы, хотя я думаю — на контрацептивы».
«Да уж, — поддакнула Урсула. — Понятное дело».
И засмеялась высоким, серебристым смехом, в котором слышались дружелюбие, искренность и неподдельность, а совсем не шум развевающихся лохмотьев. Тут она пробормотала: «Ох уж этот мне маленький слухач…», дверь настежь распахнулась, и вот на меня в упор смотрела Урсула Монктон. Она успела подновить макияж, накрасила свои длинные ресницы и освежила бледно-розовую помаду.
«Марш в кровать, — приказала она. — Быстро».
«Я хочу поговорить с папой», — попросил я без особой надежды. Она ничего не ответила, просто улыбнулась, но в этой улыбке не было ни теплоты, ни любви, и я побрел наверх, залез в постель и лежал в темной комнате, а когда совсем отчаялся уснуть, сон, подкравшись, сморил меня, и я спал беспокойно.
7
Следующий день не задался.
Родители уехали еще до того, как я проснулся.
За ночь похолодало, и небо было унылое, некрасивое, серое. Я прошел через комнату родителей на балкон, который тянулся во всю длину родительской спальни и детской, постоял там, глядя в небо и умоляя, чтобы Урсуле Монктон надоела эта игра и чтобы мне ее больше никогда не видеть.
Когда я спустился вниз, Урсула Монктон ждала меня у лестницы.
«Те же правила, что и вчера, маленький слухач, — предупредила она. — Выходить за пределы поместья запрещается. Если попробуешь, запру тебя в комнате на весь день, а родителям вечером скажу, что ты совершил отвратительный поступок».
«Они вам не поверят».
Она приторно улыбнулась. «С чего ты взял? А если я им скажу, что ты вытащил своего дружка из штанов, изгадил весь пол на кухне, и мне пришлось мыть его с хлоркой? Думаю, поверят. Я ли не сумею их убедить?»
Я пошел из дома в лабораторию. Съел там оставшиеся фрукты. И принялся за «Сэнди не проведешь», еще одну мамину книжку. Сэнди была храбрая, но бедная школьница, которую случайно отправили в элитную школу, где ее все ненавидели. В результате она разоблачила учителя географии, оказавшегося агентом Коминтерна и державшего в заточении настоящего географа. Кульминация пришлась на школьное собрание — Сэнди отважно поднялась со словами: «Я знаю, меня не должны были послать сюда. Это из-за ошибки в документах я попала к вам, а Сенди, которая пишется через „е“, — в обычную муниципальную школу. Но я благодарю провидение, что оно привело меня сюда. Потому что мисс Стриблинг — не та, за кого себя выдает».
И в конце Сэнди бросились обнимать люди, которые до этого ее ненавидели.
Отец вернулся с работы рано — на моей памяти он давно так рано не возвращался.
Я хотел поговорить с ним, но он все время был не один.
Я наблюдал за ними сверху, сидя на ветке моего бука.
Сначала он провел Урсулу Монктон по всему саду, с гордостью показывая розы, кусты черной смородины, вишневые деревья, азалии, как будто сам имел к ним какое-то отношение, как будто не мистер Уоллери рассаживал их и ухаживал за ними на протяжении пятидесяти лет, пока мы этот дом не купили.
Она смеялась всем его шуткам. Я не мог расслышать, что он говорит, зато мне была видна его косая ухмылка, которая возникала на отцовском лице от сознания, что он шутит.
Она стояла слишком близко к нему. Иногда он опускал ей на плечо руку, словно они были друзья. Я беспокоился, слишком близко он стоял к ней. Он не знал, кто она. Она — чудовище, а он думал — она обычный человек, и потому относился к ней дружелюбно. Сегодня она была одета иначе: серая юбка, их называют «миди», и розовая кофточка.
В любой другой день, увидев отца в саду, я бы побежал к нему. Но не сегодня. Я опасался, что он рассердится, или Урсула Монктон скажет ему что-то такое, от чего он рассердится на меня.
Я ужасно боялся, когда он злился. Его лицо (заостренное и обычно приветливое) наливалось кровью, и он кричал, орал во весь голос, яростно, что меня буквально вводило в ступор. И я не мог думать.
Он никогда не бил меня. Он не верил в битьё. Он частенько говорил нам, что его отец колотил его, что мать гонялась за ним с метлой, и что сам он выше этого. Когда он сильно злился и срывался на крик, то потом, бывало, напоминал, что не ударил меня, словно я должен быть ему благодарен. В моих книжках про школу плохое поведение часто каралось палкой или тапочкой, потом прощалось и забывалось, и моментами я завидовал этим воображаемым детям, безыскусной чистоте их жизней.
Мне не хотелось приближаться к Урсуле Монктон — не хотелось рисковать и злить отца.
Я прикидывал, стоит ли сейчас попытаться и проскользнуть за ограду, помчаться вниз по проселку, но был уверен, что если попробую, то придется смотреть на разъяренное лицо отца рядом с безмятежно-пригожим лицом Урсулы Монктон.
И я просто наблюдал за ними, сидя на огромной ветке бука. Когда они скрылись из виду за кустами азалии, я спустился вниз по веревочной лестнице и пошел в дом, на балкон, чтобы следить оттуда. На улице хмурилось, но повсюду были россыпи нарциссов, масляно-желтых и белых — с бледными лепестками и темно-оранжевой сердцевиной. Отец нарвал нарциссов и подарил Урсуле Монктон, она рассмеялась, что-то сказала и сделала реверанс. Он в ответ поклонился, тоже что-то сказал, и опять она засмеялась. Наверное, он объявил себя ее рыцарем в сияющих доспехах или вроде того.
Я хотел окрикнуть его, предупредить, что он дарит цветы монстру, но не крикнул. Просто стоял на балконе и смотрел, а они не глядели наверх и меня не видели.
В моем сборнике мифов Древней Греции было написано: нарцисс назван по имени одного красивого юноши, настолько прекрасного, что он влюбился в самого себя. Увидев свое отражение в воде, он так и не смог оторваться от него и в конце концов умер, а богам пришлось превратить его в цветок. Я читал, и мне представлялся самый прекрасный цветок в мире. Как же я был разочарован, узнав, что это просто белый нарцисс.
Из дома показалась сестра и побежала к ним. Отец подхватил ее на руки. Они пошли по саду вместе — отец с сестрой, обнявшей его за шею, и Урсула Монктон с желто-белым букетом в руках. Я наблюдал за ними. И видел, как свободная рука отца, та, что не держала сестру, опустилась и, невзначай встретившись с юбкой Урсулы Монктон, властно легла туда, где у края ткань принимала очертания тела.
Сейчас бы я воспринял это иначе. А тогда я вряд ли думал об этом. Мне было семь.
Я залез в окно нашей комнаты, до него было легко достать с балкона, спрыгнул на кровать и открыл книгу про девочку, которая осталась на Нормандских островах, не побоявшись нацистов, потому что не хотела бросать своего пони.
Пока я читал, мне пришла в голову мысль, что Урсула Монктон не может меня держать здесь вечно. Скоро — самое большее через несколько дней — меня возьмут в город или куда-нибудь увезут, и я пойду на ферму на тот конец проселка рассказать Лэтти, что я наделал.
А потом я подумал, что, может, Урсуле Монктон всего-то и нужно парочку дней. И испугался.
На ужин Урсула Монктон приготовила мясной рулет, и я к нему не притронулся. Я решил не есть ничего, что она приготовит или к чему прикоснется. Отцу это не казалось забавным.
«Но я не хочу, — объяснял я ему. — Я не голодный».
Была среда, и мама уехала на встречу собирать деньги, чтобы жители Африки, которым не хватало воды, смогли нарыть себе колодцев. Встреча проходила в клубе в соседней деревне. Мама приготовила плакаты, чертежи колодцев и фотографии радостных людей. За ужином были сестра, отец, Урсула Монктон и я.
«Это полезно, это же пойдет тебе на пользу, а как вкусно, — убеждал меня отец. — И мы в этом доме еду зазря не выбрасываем».
«Я же сказал, я не голодный».
Я соврал. Есть хотелось до рези в желудке.
«Ну, хоть кусочек попробуй, — продолжал он. — Это же твое любимое блюдо. Мясной паштет, картофельное пюре с подливкой. Ты же все это любишь».
В кухне стоял стол для детей, за ним мы ели, когда к родителям приходили друзья или когда они ужинали поздно. Но сегодня мы ели за взрослым столом. Мне больше нравился детский. Там я чувствовал себя невидимкой. Никто не смотрел, как я ем.
Урсула Монктон сидела рядом с отцом и не сводила с меня взгляд, чуть приметно улыбаясь — самыми уголками губ.
Я знал, что нужно держать язык за зубами, молчать, затаиться. Но я не смог удержаться. Я должен был сказать отцу, почему я не хотел есть.
«Я не буду есть то, что она готовит, — заявил я. — Мне она не нравится».
«Ты будешь есть, — ответил отец. — По крайней мере попробуешь. И попросишь прощения у мисс Монктон».
«Не буду».
«Ну, он же не обязан», — добродушно сказала Урсула Монктон, все так же глядя на меня и улыбаясь. Не думаю, будто сестра или отец заметили, что она улыбалась, или то, что ни в голосе, ни в улыбке, ни в ее глазах-дырках на истлевшей дерюге не было ни капли доброты.