— Как это — выловить? — спросил Семеренков. — Кто — выловить?
— Мы — выловить, — сказал я. — И вы — выловить. Разве нас мало?
Он покачал головой. Это у него получилось как-то по-стариковски, хотя гончар вовсе не был стар. По-моему, он немного опешил, узнав о моем намерении захватить Горелого. Он смотрел на меня как на уже неживого.
— С кем у него может быть связь? — спросил я.
— Не знаю.
Он снова уставился в землю. Я был уверен, что он многое знает. Вовсе не надо было быть психологом, чтобы догадаться об этом, — Семеренков не умел лгать. Это было не по его части. Человек, который вкладывает всю душу в плечики, никогда не научится хитрить. Но он все-таки старался хитрить. Он чего-то боялся. Чтобы пересилить этот страх и заставить его говорить, я, наверно, должен был внушить ему страх еще больший, чем тот, что заставлял его выкручиваться. Но разве я мог поступить так? По-полицейски? С человеком, который выращивает такие глечики… Да нет, вообще с человеком.
— Как вы думаете, почему Горелый ходит вокруг Глухаров?
Семеренков осмотрелся по сторонам:
— Не знаю. Нет, не знаю.
— Скажите, а куда…
Я все-таки удержался от того, чтобы спросить его о старшей дочери. Я почувствовал, как напрягся Семеренков. Левая рука, которая, казалось, жила у него какой-то особой, независимой жизнью, соскользнула с чурбака и убралась еще глубже под мышку. Он ждал вопроса. Застыл и ждал.
— Ладно, — сказал я. — Ладно. Я не буду вас мучить. Идите лепите глечики.
Он тут же встал.
— Если меня или еще кого-нибудь повесят, как Штебленка, на пружинистом кабеле, можете не волноваться, — сказал я вслед. — Вы здесь ни при чем! Вы все выложили, что знали, вы нам помогли как сумели.
Желание быть добрым и снисходительным перемешивалось во мне со злобой бессилия. Я и не пытался разобраться в этой мешанине.
Он сделал конвульсивное движение рукой, как будто мои последние слова толкнули его в спину. Вдруг остановился. Обернулся.
— В последний день Штебленок ходил к Кроту. Когда забивали кабанчика, сказал он. — Вот как!
И исчез за дверью. Я пожал плечами. Это я и сам знал, что Штебленок ходил к Кроту.
Сентябрьское солнце окончательно расплавило последние островки тумана, прятавшиеся в карьерах за заводиком, и теперь грело во всю свою осеннюю силу. Красные жучки-«солдатики» выбежали на один из чурбаков загорать. Поплыла паутина. Глечики и куманцы, собранные во дворе, засияли с особым блеском. Узоры их воскрешали недавнюю яркую красочность лета. Я вспомнил узкие смуглые пальцы Антонины, которые выводили затейливую вязь «сосонки» на пузатом барильце. Мне снова стало легко и радостно. Ладно, Семеренков… Попробуем разобраться без тебя. Славная у тебя дочка.
Но все-таки с чего это он напомнил мне о том, что Штебленок, перед тем как отправиться в Ожин, заходил к Кроту? Что там могло произойти?
10
Я прошел к карьерам, где добывали глину-червинку. Здесь и в сорок первом, и в сорок третьем шли бои. Струги, которыми скоблили глину, часто выщерблялись теперь из-за осколков. На краю одного из карьеров стояли два сожженных нашими ИЛами немецких бронетранспортера — хорошо знакомые мне угловатые «гробы» с колесами спереди и гусеницами сзади, фирмы «Бюссинг». Бронетранспортеры, наверно, хотели скрыться от эрэсов в карьерах, но не успели. До чего ж приятно было видеть сожженные вражеские машины! Сколько я уж на них насмотрелся! Но много боли накопилось в сердце, когда они били нас, когда они бросили на нас всю эту чудовищную технику. При виде таких картин боль немного стихала.
Говорили, что вокруг машин валялись сожженные бумаги и среди них попадались обгоревшие деньги. Наши, советские. Фашисты куда-то увозили наши кредитки, но налетели штурмовики, и все превратилось в золу, за исключением нескольких десятков бумажек, о которых в Глухарах ходили легенды.
И заводик горел в те дни, даже не один раз, но война не могла остановить его, потому что гончарное дело так же необходимо людям, как хлебопашеское, оно такое же древнее и такое же простое в своей основе. Оно возникло, когда человек был еще наг и сир, и потому не боялось бедствий, возвращающих к тем временам. Его питала земля, бесконечно щедрая и разнообразная на дары: здесь, в ржавого цвета карьерах, глухарчане добывали червинку, а если им надоедал алый цвет, они ездили к Ершову оврагу за побилом и глеем — белой и вишневой глиной, чтобы расцветить свои глечики. Война, разрушая все вокруг, тем не менее давала гончарам то, что было необходимо для работы. Медь, которую перепаливали в печах для получения зеленой краски, той, что требовалась для «сосонок» и виноградников, содержалась в ведущих поясках неразорвавшихся артиллерийских снарядов, а такого добра, как снаряды, в оставшихся лесных складах было достаточно. С хромом, без которого нельзя нарисовать настоящий «соняшник» на макитре, потому что хром нужен для желтой краски, дело обстояло немного сложнее — за ним снаряжались экспедиции на железную дорогу, на разъезд Ленетичи, где еще в сорок третьем наша авиация разбомбила эшелон с хромистой рудой, шедший в Германию, и где по обе стороны полотна возвышались побуревшие груды нужного гончарам металла. Ну а на глазурь материала было всюду в избытке, потому что она рождается из сплава толченого стекла и свинца, а уж битого стекла и свинца во время войны доставало. И за «опысочной», темно-синей и черной траурной краской, что придает резкость нашему глухарскому орнаменту, далеко ездить не приходилось. «Опыску» получают из кузнечной окалины, что образуется при ковке железа, а в дни войны кузнечный горн, у которого хозяйничал хмурый Крот, пылал вовсю, металлов любых хватало и заказов хоть отбавляй: на помощь города не приходилось надеяться.
Да, вечное, загадочное и неистребимое это гончарное искусство, и живучее оно, как весь род человеческий, и способное расти среди разрушений, словно береза на разбитой церкви. «Постой-постой! — прервал я себя. — Ведь заводик наш дымит вовсю с первых же дней, как отсюда убрались немцы. Коровьи рожки исправно кладут цветные «смужечки» и «паски», и все горшки — и стовбуны, и кашники, и плоскуны — сияют глазурью, и горки посуды во дворе исправно прибывают и убывают; стало быть, поблизости не должно остаться ни одной пули, из которой можно было бы вытопить свинец, и ни одного снаряда с не снятым еще медным ведущим пояском. Откуда же берется сырье?»
Лишь один район мог бы питать наш заводик — УР. Страшный, окруженный суевериями и всякими невероятными историями. Там, в подземных казематах, в блиндажах и окопах, оставалось немало военных припасов. Но кто из глухарчан осмелился бы хаживать туда? Выплавкой свинца для заводика, пережогом медных поясков и прочим всяким металлический делом мог заниматься лишь кузнец Крот. Неужели он добыл себе «пропуск» в УР? «В последний день Штебленок ходил к Кроту. Когда забивали кабанчика. Вот как!» Что все-таки хотел сказать этим Семеренков? Или так выпалил, сдуру?
* * *
Кузня стояла чуть на отшибе от села, на Панском пепелище, густо поросшем ольшаником, ивняком, чертополохом, всякой растительной дребеденью. В давние времена был здесь панский дом, его сожгли, а на местах разрушенных жилищ, как известно, не растет ничего путного, сыро там и дурманно. Глухарчане не любили, когда дети играли на Панском пепелище: там, объедаясь черными брызгучими ягодами паслена, они могли отведать и белены. Когда в Глухарах помирал своей смертью не старый еще мужик, бабы толковали: «Не иначе жинка на Панское пепелище ходила». И вспоминали, конечно, песню про бедного Грыця. И так как спеть любили при любых обстоятельствах, то не упускали случая затянуть жалостливо: «Ото ж тебе, Грыцю, за это расплата, из четырех досок дубовая хата…»
На краю пепелища, на крепком бутовом фундаменте одного из сгоревших флигельков, и поставили кузню. До войны, когда мы босоногими хрущами{11} метались по садам, мы часто бегали к стенам кузни, чтобы порыться в металлоломе, который свозили туда. Иногда удавалось найти дырчатое седло от сеялки, сидеть на котором было удобно, как на ладони великана, или штурвал от многолемешного механического плуга.
Случалось, к восторгу и ужасу нашему, из кузни выскакивал черный, закопченный Крот. Мы считали его ведьмаком, колдуном и дразнили при каждом удобном случае. Крот был зол, жаден, боялся, что мы разворуем его железяки, и, облютев, швырял кирпичные обломки. Неопытными детскими душонками мы ощущали в нем непримиримо вражью натуру, боялись и ненавидели, и оттого обзывали злобно и метко, и доводили его до бешенства.
И вот я снова подходил к кузне, ощущал знакомый запах бузины, чертополоха и горячей металлической окалины, за плечами у меня был карабин номер 1624968. И Панское пепелище стало за эти годы меньше, и кузня съежилась.
И вот я снова подходил к кузне, ощущал знакомый запах бузины, чертополоха и горячей металлической окалины, за плечами у меня был карабин номер 1624968. И Панское пепелище стало за эти годы меньше, и кузня съежилась.
Кряжистый большеголовый Крот орудовал у наковальни, а помогала ему, раздувая мехи и придерживая клещами заготовки, жена — чумазое и пришибленное, ничем не приметное существо. Она всегда ходила за Кротом как тень. У кузнеца было двое сыновей-подростков, и они могли бы стать ему лучшими помощниками, чем жена, но подались по наущению отца в мешочники; в степные, разоренные и насквозь оголодавшие районы они возили картошку, а оттуда — соль. Сам Крот никогда не называл сыновей мешочниками, а говорил с гордостью, важностью: «Чумаки».
Кузнец, увидев меня в дверях, продолжал стучать небольшим молотком, отбивая остывшую уже косу. Жена, согнувшись, хлопотала у горна. В кузне было полутемно. Светились лишь маленькое окошко под потолком да горн. Я подождал немного, но у меня не было желания церемониться с Кротом. Я хорошо помнил, как обломок кирпича, который он запустил, когда мы разбегались от свалки металлолома, ободрал мне ухо и сломал толстую ольховую ветку. Многое можно простить человеку, но, если он ненавидит детей, нечего думать, что в нем можно еще обнаружить какие-то скрытые достоинства.
Он бы долго клепал свою косу, если бы я не подошел и не отодвинул ее прикладом карабина. Тогда он прервал работу.
— А, Капелюх, — сказал он мне. — У меня очи стали слабоваты от горячей работы… Устраивайся. — Он указал на какой-то лемех, усесться на который мог бы только человек с железным задом.
— Спасибо, сам устраивайся.
Я подвинул к себе табуреточку, стоящую в углу кузни, у небольшого стола, на котором лежала кожура от свиной колбасы. Не такой ли колбасой потчевали Малясов в тот день, когда Штебленок ушел в район?
Кузнец посмотрел на лемех.
— Выйдем, — сказал он. — Курно тут!
Я обратил внимание, что среди всяких непременных принадлежностей кузни тяжелых топоров для рубки металла, зубил, прошивней, бородков, среди заготовок и поковок находятся и небольшие клепаные самодельные тигли, и на одном из них видны полосы припекшегося свинца.
— Чего надо? — спросил Крот, прислонясь к коновязи.
Как бы он встретил полицая, если бы тот вот так же, как и я, с винтовкой за плечом, явился к нему, когда здесь хозяйничали фрицы? Небось он, Крот, призадумался бы, прежде чем открыть рот, о целости собственных ребер. С властью, которая призвана защищать тебя, можно позволить себе грубость, она сойдет с рук. И я снова подумал о Законе, который притаился в толстых книгах и, казалось, был неизвестен мне, но, видно, все же впитался с детства и диктовал свою волю. Я никак не мог позволить себе использовать преимущество, которое давало оружие и власть, чтобы унизить человека, даже если тот держался нагло. Особенно трудового человека… хотя, впрочем, разве Закон может давать кому-либо преимущества?
Пчела, залетевшая на пепелище, где цвели обманутые теплом бабьего лета одуванчики, принялась кружить у самого носа кузнеца, раздумывая: ужалить или нет? Но Крот не обращал на нее внимания. Кожа у него была покрыта таким слоем окалины и сажи, что о нее можно было сломать иглу-«цыганку». не то что пчелиное жало. Черный жесткий брезентовый фартук прикрывал Крота как щит. Не подступиться было к этому мужику.
— Ты поставляешь свинец и медь на гончарню? — спросил я.
— Я, — сказал Крот. — И окалину они берут.
— Не задаром, конечно, — сказал я.
К делу это не имело отношения, но пчела улетела, и я пожалел, что она все-таки не попыталась ужалить. Крот пожал плечами. Конечно же он брал с колхоза и за окалину. Хотя кузня числилась за колхозом, как и гончарный заводик. Крот, пользуясь положением единственного кузнеца, не упустил бы своего. У таких полушка в щели не заваляется.
— Из пуль свинец льешь? — спросил я. — Медь — из поясков?
Он кивнул. Из кузни доносились хрип и взвизгивание работающих мехов.
— Не раздувай, не раздувай зря, дура! — крикнул Крот, приоткрыв дверь. И сердито повернулся ко мне: — Еще чего?
— Где ты все это берешь?
— А кому какое дело? — спросил он, переминаясь с ноги на ногу.
— Есть дело!
— «Ястребки» у нас долго не держатся, — сказал кузнец. — Я бы, Капелюх, на твоем месте отказался от этой работы. Паек маленький, а риск большой. Можно посунуться, как собака с соломы.
Он хотел разозлить меня, чтоб я взвился, а он бы наблюдал из-за своего брезентового щита. Ведь я был тем мальчишкой, который со всех ног убегал с Панского пепелища, завидев прожженный фартук. И отчего это в книгах кузнецы всегда благородные люди? Наверно, писателям кажется, что если человек силен и стучит молотом по наковальне, то он правильный человек, а вот кладбищенский сторож или парикмахер — это копеечник. Наверно, существует обманная красота профессий. У нас в дивизии повар был — честнейший и бескорыстнейший парень, бездомному цуцику наливал гуще, чем себе, а все ребята под конец раздачи заглядывали в котел, чтобы обнаружить на дне лучшие куски мяса, потому что повару положено скрывать привар для себя и для начальства.
— Слушай, Крот, — сказал я. — Я смогу тебе много неприятностей сделать. Ты мне поверь!
То, что он старался разозлить меня, настораживало.
Крот присматривался ко мне. Да, это я драпал с пепелища, но с тех пор прошло много времени, а главное, два с половиной последних года я провел на передовой, у Дубова. «Языки», которых мы притаскивали с той стороны, понимали Дубова без слов. Перед ним они почему-то всегда изливали душу, стоило ему только посмотреть. Увы, таких высот я не достиг. Но кое-чему научился. И теперь Крот размышлял.
— Пользоваться военным добром не запрещено, — сказал он. — Все равно сгниет.
— Откуда таскаешь?
— Мне таскать некогда.
— Кто же тогда? И откуда? Он замялся.
— Отвечай!
— Гнат таскает…
— Брось брехать!
— Собаки брешут!.. Гнат, говорю… Я его научил. Чего тут сложного? Тут и кого хочешь выучишь.
Вот в чем было дело. Крот догадался, какую выгоду можно извлечь из деревенского дурачка. Гнат не понимал риска. Ему, наверно, даже нравилось отбивать зубилом желтые ободки со снарядных чушек. Он отыскивал снаряды с азартом, как грибник отыскивает боровики. Кусок хлеба или пара луковиц казались ему царским вознаграждением.
— И много надо для завода меди?
— Да нет… Може, фунта четыре в день.
Это значило, что Гнат отбивал ободки с полусотни снарядов. Взрывателей он, конечно, не отвинчивал. Действительно, дуракам — счастье.
— Пули он тоже приносит?
— Приносит. На глазуровку идет по десяти фунтов свинца.
Он становился разговорчивее, Крот: опасался, что я могу отобрать у него Гната. Конечно же дурачок приносил ему большой доход.
— Куда ходит Гнат? — спросил я.
— Мое какое дело, — кузнец пожал плечами.
— Куда он ходит?
— Думаю, в УР ходит, — сказал кузнец, подумав.
— Не боится?
— Чего ему бояться?
Итак, я узнал, кто регулярно бывает в УРе, но красивый план, что созрел, когда я шел к Кроту, рухнул. Конечно же, конечно же в УР без опаски может ходить лишь тот, кого бандиты хорошо знают… И — Гнат! Нет ничего удивительного, что нынешние временные хозяева УРа не трогают этого человека, он для них не опасен. Он не сможет никому объяснить, где был и кого видел. Сознание Гната как разбитое и распавшееся зеркало, оно отражает мир по частям, а вместе уже ничего не сложишь. Он смеется, когда впору плакать. Он вообще все время весел. Быть может, он живет в комнате смеха. До войны, вспомнилось, Гнат рассказывал односельчанам, как пьют пиво в Москве. Больше всего — после метро, конечно, — его поразил электрический насос, который разливает пиво в кружки. «Пш, пш, по!» — говорил Гнат, показывал пальцем, как льется струя, и непрерывно смеялся. Он запрокидывал голову и, шевеля кадыком, пил воображаемое пиво. Глухарчане любили послушать Гната. В село редко приезжала кинопередвижка, скучно было.
— Это я ему такое задание дал, чтобы поддержать дурака, — объяснил Крот поспешно. — Надо ж ему кормиться. Мне ж его жалко.
— Ну ладно, Крот, — сказал я. — Все ясно!
— Я тут своей старухе скажу, у меня «кровяночка» и… бутылка найдется, перекусим. — Он конечно же боялся, что потеряет дурачка Гната. — Как у нас говорят, лучшая рыба — свиная колбаса! — сказал Крот.
Самое удивительное, что лицо его по-прежнему оставалось непроницаемым и неподвижным. Он даже не делал попытки улыбнуться. Он просто подманивал меня с деловитостью рыбака, сыплющего в воду приваду.
— Слушай, Крот, — сказал я, — ты когда кабанчика забил?
— А чего? Что я засмалил?.. Ну, то ерунда.
Тот, кто забивал кабанчика, должен был составить об этом соответствующий акт, собрать щетину и сдать ее государству. Самовольный забой и осмаливанив кабанчика считались нарушением какого-то постановления. Но это никак не касалось «ястребков».