Улицы были пусты, безлюдны, как в плохом сне. Дитер Випфер прикрыл глаза, крепко зажмурился, снова открыл. Что я тут делаю, думал он, проезжая мимо конечной остановки трамваев, где я? Что я тут делаю? Что со мной происходит, uerfluchte Scheisse, ich muss krank sein. Я болен. Чем-то отравился. Надо остановиться. Нельзя мне ехать в таком состоянии. Остановиться. То, что лежало на обочине, это не мог быть труп. Я должен остановиться!
Дитер Випфер не остановился. Он миновал конечную остановку трамваев и огородные наделы, ехал дальше по грунтовой дороге, краем ужасного пустыря, прямо в дикий лунный пейзаж. Ехал, хотя не хотел ехать. Не знал, что с ним происходит. Не мог знать.
Из-за истончившейся, дрожащей завесы Дитер Випфер видел заостренные, стройные башни костела, пылающие озерами огня. Видел деревянные опоры и свисающие с них искалеченные тела.
Das ist unmoglich!
Видел маленького черного человека, размахивающего распятием, кричащего…
Das ist unmoglich! Ich traume!
Locus terribilis!
Огромный грузовик ехал легко, сокрушая колесами шлак, выдавливая в полосах глины зубастые следы протекторов. На голубом боку мощного прицепа виднелась надпись, сделанная большими мертвенно-белыми буквами:
KUHN TEXTILTRANSPORTE GmbH
А пониже было название города:
BREMEN
Желтая комната
Мальчик спал неспокойно, ворочался. Венердина насторожила уши, напрягла слух.
То нечто, что медленно ползло по стене, не имело устойчивой формы — это было черное пятно, сгусток темноты, пульсирующий, раздувающийся, шарящий во мраке длинными щупальцами. Шерсть на загривке Венердины встопорщилась, как щетка.
Чудовище, уже на подоконнике приоткрытого окна, раздулось, начало затвердевать, поднимаясь на кривых конечностях. Ощетинилось колючками, задрало вверх жалящий хвост.
Кошка сменила позу. Потянулась легко, вытянула обе лапки, выставила когти. Всматриваясь в чудовище широко открытыми глазами, прижала уши, оскалила мордочку, обнажая клыки.
Чудовище заколебалось.
Только попробуй, сказала Венердина. Попробуй только. Пришел убивать спящих, попробуй показаться той, что бодрствует. Любишь приносить боль и смерть? Я тоже. Ну, выходи, если осмелишься!
Чудовище не шелохнулось.
Прочь, бросила кошка с презрением.
Затаившийся на подоконнике сгусток мрака, черный как небытие, сжался, схлопнулся. И исчез.
Мальчик застонал во сне, перевернулся на другой бок. Он дышал ровно.
Венердина любила слушать, как он дышит.
Иза
Эля Грубер умерла. Глаза ее были открыты, но Иза была уверена, что она умерла. Она не слишком хорошо знала, что делать. В этот момент отворилась дверь. Вошла санитарка.
— Боюсь, что… — начала Иза и оборвала себя. Пухлое лицо санитарки, еще не так давно симпатично наивное, изменилось. Теперь это было лицо идиотки, кретински улыбающейся маньячки.
Санитарка, не замечая Изы, подошла к постели Эли Грубер, бессмысленным, автоматическим движением поправила подушку. Со столика, стоящего рядом, взяла стакан. Выглянула в окно, сжала стакан в кулаке. С ладони потекла струйка крови. Санитарка не обратила на это внимания, лицо даже не дрогнуло. Засучив левый рукав, осколком она рассекла себе внутреннюю сторону предплечья, резким, внезапным движением — от локтевого сгиба до самой ладони — раз, потом второй. Кровь брызнула на белый фартук, на глянцевую поверхность столика, на постель, стремительно полилась на линолеум. Санитарка затряслась от сдерживаемого смеха, подняла руку, любуясь пульсирующими волнами хлещущей крови.
— На помоооощь! — вскричала Иза, преодолевая сдавивший ей горло ужас. — Люди! На помощь! Помогите же, кто-нибудь!
— …дииииии! — вторил ей истерический крик из коридора. — Людииииии!
К этому крику присоединились другие — громкие, противоестественные. Иза сообразила, что на них наложился вой сирены кареты «скорой помощи». У санитарки подогнулись ноги, девушка тяжело осела на линолеум, склонила голову, зарыдала.
Иза, пятясь, не в силах отвести взгляда от санитарки, нащупала за плечами дверную ручку, выскочила в коридор.
У батареи, опершись лбом о стену, стоял на коленях молодой врач, ей незнакомый, и рукавом утирал стекающие по лицу слезы. Он поглядел на Изу отсутствующим, испуганным взором.
— Это война, извольте видеть, — пробормотал он. — Это, наверное, бомбы с психотропным газом. Наверное, применение бактериологического оружия. Все посходили с ума… Все… Это война! Надо спуститься в убежище!
Иза в недоумении попятилась. Рядом, из отделения, послышался звон и отголоски драки. Что-то тяжелое бухнуло в закрытые двери.
— Где тут убежище? — закричал врач у батареи. — Я не хочу умирать.
— Милииицияааая! — выл кто-то этажом выше. — Иисусееее! Спаситеееее!
Двери отворились, опиравшееся на них тело, забрызганное красным, выдвинулось в коридор. Огромный полуголый небритый мужчина, вооруженный железным прутом, медленно, осторожно переступил через труп. Врач у батареи заорал, вжавшись лицом в чугунное рифление. Полуголый зашелся безумным смехом и занес прут.
Иза повернулась и бросилась по коридору, подгоняемая воплями и тупыми отголосками ударов.
Она выскочила из больницы, у самого выхода поскользнулась на жухлых листьях, с трудом удержала равновесие. Перед больницей стояла наготове «скорая», мигавшая правой фарой. Боковые дверцы были открыты, водитель лежал на сиденьях, его рука, фиолетовая в свете мигалки, безвольно свесилась наружу. Из глубины больницы доносился сумасшедший вой, крик, звон разбиваемых окон и стеклянной посуды.
На улице промелькнула машина с разбитым бампером, со сгорбленной, погнутой крышкой капота. Над городом, со стороны огородных наделов, медленно поднималось зарево, облако дыма, поднимались звуки, издали напоминающие жужжание майского жука.
Иза взглянула на небо, которое успело уже обрести цвет пурпура, пронизанного тонкими золотыми нитями. Капли упали ей на лицо. Она отерла капли и побежала.
В доме по правой стороне улицы с грохотом вылетело оконное стекло, а за ним — ребенок. Трижды перевернувшись в полете, он шлепнулся на бетон. Иза бежала. Капли — а может, слезы? — стекали по ее щекам.
Около ее «фиата» лежал мужчина в полосатой пижаме, полуопираясь о стену у ворот. Он тяжело дышал, хрипя при каждом выдохе, и ноздри орошали его кровавыми лопающимися пузырями.
Она не могла найти в сумочке ключи. Дрожащими руками вытрясла на тротуар все, что было внутри. Подняла только ключики и кошелек.
Что-то заскрежетало совсем рядом с ней, и она вздрогнула, выронив ключи. Чугунная крышка канализационного люка подскочила, упала на тротуар, и из канализации с глухим чмоканьем забила ключом кровь, смешанная с нечистотами, широко разливаясь по асфальту, вливаясь ей в туфли омерзительным теплом. Иза вскрикнула, попятилась от автомобиля, споткнулась о тело мужчины в пижаме, лопатками почувствовала стену. В черной лоснящейся бездне канализации что-то зашевелилось, плещась и булькая.
Из-за угла, воя, выбежал человек, за ним — второй, оба в сумасшедшем темпе миновали Изу, побежали дальше. Иза замерла, подняв голову. Ветер, теплый ветер, который задул внезапно, швырнул в нее ужасающим смрадом. Из-за угла…
Иза знала это ощущение. Помнила его с детства — сон, который снился ей столько раз, что она пробуждалась с криком. Сон, в котором, парализованная, безвольная, она смотрела на двери, запертые изнутри на засов, зная, что еще мгновение — и, несмотря на засов, эти двери все равно отворятся. Отворятся, а за ними окажется что-то, от чего не убежать. Что-то, что не оставляет надежды.
Сама того не сознавая, она закричала тонким, непрерывным, фальцетным визгом истязаемого животного. Внезапно она превратилась в зверька, тут, на этой темной, залитой кровью и дерьмом улице, среди асфальта, бетона, стекла, машин и электричества, среди тысяч творений цивилизации, из которых ни одно не имело в ту секунду ни малейшего значения. Внезапно она стала бобром, удавливаемым упругой проволокой силков, лисой, чью лапу крушат стальные челюсти капкана, котиком, которого добивают драгой по голове, косулей, подстреленной из обреза, катающейся в конвульсиях отравленной крысой. Она была всеми, кого заставляли испытывать страх, и боль, и уверенность, что через миг они станут ничем, ибо ничто — суть холодные, залитые кровью, смрадные останки.
То нечто, что за углом улицы скрежетало и скребло когтями, сопровождая свои шаги тяжким, хриплым дыханием, вышло и уставилось на нее золотисто-красными, горящими огромными глазами.
Крик затих в горле Изы придушенным хрипом. Ее сознание, разум, память и воля взорвались и лопнули, как раздавленная на мостовой электрическая лампочка.
Бородавчатый прошел сквозь разорванную Завесу.
Анджей Сапковский Музыканты
Долы
Там, где практически кончался город, за трамвайной петлей, за подземными железнодорожными путями и пестрыми квадратами огородных наделов протянулось холмистое ухабистое поле, замусоренное, изрытое, ощеренное клыками колючей проволоки, заросшее чертополохом, пыреем, полевицей, осотом и одуванчиком.
Полоса ничейной земли, фронтовая зона между каменной стеной новостроек и дальним темно-зеленым лесом, казавшимся синим сквозь дымку смога.
Люди называли это место Долами. Но то было не настоящее название.
Эта окраина всегда была пустынна, даже непоседливые детишки лишь изредка забегали сюда, по примеру родителей предпочитая для игр места, скрытые в безопасных железобетонных каньонах. Только временами, да и то у самого края, устраивались тут пьянчужки, коих атавистически тянуло к зелени. Больше на Долы не забредал никто.
Не считая кошек.
Кошек было полно по всей округе, но Долы были их царством, неоспоримым доменом и убежищем. Оседлые псы, регулярно облаивавшие кошек по приказу своих хозяев, останавливались на границе пустыря и тут же удирали, поскуливая и поджимая хвосты. Они покорно принимали жестокие побои за трусость — Долы были для них страшнее боли.
Людям тоже на Долах было как-то не по себе. Днем. Ибо ночью на Долы не забредал никто.
Не считая кошек.
Таящиеся и осторожные днем, ночью кошки кружили по Долам мягким крадущимся шагом, совершали необходимую коррекцию численности местных крыс и мышей, будили жителей приграничных домов пронзительным мявом, возвещавшим любовь или кровавую драку. Ночью кошки чувствовали себя на Долах безопасно. Днем — нет.
Местные жители не любили кошек. Учитывая, что тех созданий, которых они любили и которых держали в своих каменных гнездах, у них было в обычае время от времени зверски истязать, определение «не любили» в отношении кошек обретало соответствующее мрачное звучание. Случалось, кошки размышляли, в чем кроется причина этого состояния. Взгляды разнились — большинство кошек полагало, что виной всему те мелкие, на первый взгляд незначительные мелочи, что медленно, но верно приканчивали людей и вели их к помешательству: острые смертоносные иголки асбеста — их люди носили в своих легких, убийственная радиация, исходящая от бетонных стен их домов, губительный кислый воздух, неизменно висящий над городом. Что ж удивительного, говорили кошки, если кто-то, балансирующий на краю гибели, отравленный, разъедаемый ядами и болезнями, ненавидит витальность, ловкость и силу? Если кто-то, издерганный, не знающий покоя, яростью и бешенством реагирует на теплый, пушистый, мурлычущий покой других? Нет, не было в этом ничего, чему следовало удивляться.
Следовало держаться настороже, убегать со всех ног, во всю прыть, едва завидев двуногий силуэт — большой или маленький. Следовало остерегаться пинка, палки, камня, собачьих клыков, автомобильных колес. Следовало вовремя распознать жестокость, скрытую за цедимым сквозь сжатые зубы «кис-кис». И только.
Были, однако, среди кошек и такие, кто полагал, что причина ненависти — в чем-то другом. Что лежит она в Давних Временах.
Давние Времена. Кошки знали о Давних Временах. Образы Давних Времен являлись на Долы ночами.
Ибо Долы не были обычным местом. Ясными лунными ночами кошкам виделись образы, доступные только кошачьему зрению. Туманные, мерцающие образы. Хороводы длинноволосых девушек вкруг странных сооружений из камня, безумные завывания и подскоки близ изувеченных тел, свисающих с деревянных опор, ряды людей в капюшонах с факелами в руках, пылающие дома с башнями, увенчанными крестами, и такие же кресты, только перевернутые, воткнутые в черную, пульсирующую землю. Костры, колья и виселицы. И черный человек, выкрикивающий слова. Слова, которые были — кошки знали — истинным именем места, называемого Долами.
Locus terribilis.
В такие ночи кошкам бывало страшно. Кошки чувствовали, как дрожит Завеса. Тогда они припадали к земле, впивались в нее когтями, открывали безгласно усатые пасти. Ждали.
И тогда раздавалась музыка. Музыка, заглушающая непокой, утишающая страх, несущая блаженство, возвещающая безопасность.
Ибо, кроме кошек, на Долах жили Музыканты.
Вееал
День начался, как и все другие дни — холодный рассвет разогрелся и разленился теплым осенним предполуднем, озарился в зените сполохами бабьего лета, разъяснился, потускнел и начал умирать.
Это случилось совсем неожиданно, внезапно, без предупреждения. Вееал разодрал воздух, вихрем пронесся по сорной траве, умножился эхом, отразившимся от каменных стен многоквартирных домов. Ужас вздыбил полосатую и пеструю шерсть, прижал уши, оскалил клыки.
Вееал!
Мучение и смерть!
Убийство!
Вееал!
Завеса! Завеса лопнула!
Музыка.
Успокоение.
Сирены машин нахлынули на огороды только потом. Только потом появились обезумевшие, снующие люди в белых и голубых одеждах. Кошки смотрели из укрытия, спокойные, равнодушные. Это уже их не касалось.
Люди бегали, кричали, ругались. Люди уносили изуродованные тела убитых, и сквозь белые простыни сочилась кровь. Люди в голубых одеждах отталкивали от проволочного ограждения других, тех, что подбегали со стороны жилого квартала. Кошки смотрели.
Один из людей в голубых одеждах выскочил на открытое пространство. Его вырвало. Кто-то закричал, закричал страшно. Яростно захлопали дверцы машин, потом снова взвыли сирены.
Кошки тихо мурлыкали. Кошки слушали музыку. Все это их уже не касалось.
Бородавчатый
Захваченный в сети тонов, соединяющих и склеивающих разорванную Завесу тончайшей пряжей музыки, Бородавчатый отступал, разбрызгивая вокруг себя капельки крови, стекающей с когтей и клыков. Отступал, исчезал, пойманный клейким вяжущим веществом; в последний раз, уже из-за Завесы, дохнул он на Музыкантов ненавистью, злобой и угрозой.
Завеса срослась, затянулся последний след разрыва.
Музыканты
Музыканты сидели у покореженной, черной от копоти печки, врытой в землю.
— Удалось, — сказал Керстен. — На этот раз удалось.
— Да, — подтвердил Итка. — Но в следующий раз… Не знаю.
— Будет следующий раз, — прошептал Пасибурдук, — Итка? Будет следующий раз?
— Вне всяких сомнений, — проговорил Итка. — Ты их не знаешь? Не догадываешься, о чем они сейчас думают?
— Нет, — сказал Пасибурдук. — Не догадываюсь.
— А я догадываюсь, — проворчал Керстен. — Еще как догадываюсь, потому что знаю их. Они думают о мщении. Поэтому мы должны ее отыскать.
— Должны, — сказал Итка. — Должны ее наконец отыскать. Только она может их удержать. У нее есть с ними контакт. А когда она уже будет с нами, мы отсюда уйдем. В Бремен. К другим. Так, как велит Закон. Мы должны идти в Бремен.
Голубая комната
Голубая комната жила собственной жизнью. Дышала запахом озона и разогретого пластика, металла, эфира. Пульсировала кровью электричества, жужжащего в изолированных проводах, в маслянисто лоснящихся выключателях, клавишах и штепселях. Мигала стеклянным мерцанием экранов, множеством злых, красных детекторных глазков. Похвалялась величием хрома и никеля, важностью черного, достоинством белого. Жила.
Покоряла. Господствовала.
Деббе шевельнулась в путах ремней, распластавших ее на покрытом простыней и клеенкой столе. Ей не было больно — иглы, вбитые в череп, и зубастые бляшки, пристегнутые к ушам, уже не причиняли боли, только давил плетеный венец проводов — все это уродовало, позорно стесняло, но уже не причиняло страданий. Тусклым, остановившимся взором Деббе смотрела на герань, стоящую на подоконнике. Герань была в этой комнате единственной вещью, живущей собственной, независимой жизнью.
Не считая Изы.
Иза, склонившаяся над столом, писала быстро, мелким бисерным почерком покрывая страницы тетради, время от времени постукивая пальцами по клавиатуре компьютера. Деббе вслушивалась в биение Комнаты.
— Ну, маленькая, — сказала Иза, поворачиваясь. — Начинаем. Спокойно.
Щелкнул выключатель, загудели моторы, завибрировали огромные катушки, стрельнули глазами кроваво-красные огоньки. Через круглые, в клеточку, окна экранов побежали вприпрыжку светящиеся мыши. Самописцы задрожали, раскачиваясь, как тонкие паучьи лапки, и поползли по бумажным лентам зубчатые линии.
Деббе
Иза грызла ручку, всматриваясь в ряды цифр, пугающе ровно выскакивающих на экране монитора, в графики, в прямоугольные диаграммы. Бормотала себе под нос, долго писала в тетради. Курила. Просматривала распечатки. Наконец щелкнул выключатель.
видела герань. Ощущала сухость в носу, холодящий жар, спускающийся от лба к глазам. Онемение, онемение во всем теле.
Иза просматривала распечатки. Некоторые комкала и швыряла в переполненную корзину, другие, помеченные быстрым росчерком, подкалывала и складывала в ровную стопку.