— По всем берегам так сельдь ловите?
— Зачем. Здесь лов маленький, только тут сельдь руками и вытаскиваем. По другим местам мы вороты устроили. Не в пример легче. Воротом снасть и тянешь. Ровнее и скорее идет. Меньше силы требуется?
— А треску в Анзерах как ловите?
— Как на Мурмане, — ярусами!
— И много попадает?
— Довольно… На какого святого лов, от того зависит. Тут, братцы, везде премудрость, неспроста тоже!
XXXII Монастырский сад. Ризница. Оружейная
После всенощной я отправился вдоль монастырских стен к лесопильному заводу. Проходя мимо садиков, разбитых у самых башен, я встретил монаха, таинственно манившего меня. Понятно, что я удивился.
— Что вам угодно?
— Поговорить с вами!
Мы вошли в садик. Сирень и черемуха были в цвету. В небольших темных аллейках стоит густой аромат.
— Вы, сказывают, из Архангельска. Что слышно там о почившем архимандрите нашем?
— Это о котором следствие производилось?
— Да… за добродетель свою пострадал человек!
— Помилуйте, какая добродетель! А деньги?
— Точно что дьявол попутал его. Но не так понимать это надо. Сущий ребенок был покойный. У него, словно у дитя малого, глаза на все блестящее зарились. Болезнь. Это он не своею волей. А что, говорят, будто эти деньги у монастыря отнимут?
— Да, есть законные наследники!
— Законный наследник — одна наша обитель. Тогда, как он помер, мы сейчас же жандармскому дали знать. Полковник приехал, все опечатал. Так и теперь!
— Однако хорошо же ведется ваше денежное хозяйство, ежели такие крупные суммы можно брать у вас незаметно!
— Не то, что хозяйство. Тут не в хозяйстве дело. Мы скандалу боялись. Ныне известно — безверие везде. Словно волки лютые, ищут, чем бы уязвить обители. Опять же супротив архимандрита никто идти не решался — страха ради иудейска. Один было поднялся — тот его сейчас в другую обитель, в настоятели. Он было не поехал — за противление его в тот же монастырь, только уж простым монахом. Вот оно у нас каково. Опять же его, архимандрита, просто жаль становилось, потому он обходительный такой!
— Ну, вы тоже не совсем правы. У него, говорят, своих денег в монастырь было привезено около ста тысяч, а вы и те захватить думаете!
— Зачем же нам отступаться? У нас помер — наши и деньги. Пусть лучше на доброе дело в обитель пойдут, чем мирским наследникам. От богатства много и зла бывает на свете!
Оправдание — весьма характеристическое.
— Вы говорите: скандала боялись; скандал все-таки вышел. Да и хороша обходительность, если он монахов по другим монастырям разгонял!
— Горе противляющимся, сказано. Ты терпи. Вот и мы от полиции натерпелись… Острова осматривали?
— Да!
— А правда, — таинственно спросил он меня, — что у нас здесь серебряная руда должна быть?
— Не думаю. Соловки просто гранитные стержни, покрытые наносною почвой!
— Вы ведь все по наукам произошли. Железа тоже нет?
— Нет. А если бы оказалось?
— Сейчас бы разработкой занялись. У нас насчет этого хорошо. У нас ведь и горнозаводчики есть. Все мужички-с. У нас мужички есть, что и в журналах пишут!
— В духовных верно?
— Да-с, в духовных. А один шенкурский мужичок — в монахах у нас — задумал историю двинского края написать. Далась ему грамота… Хозяйство наше видели вы? А погреба изволили заметить? Нет. Ну, так завтра я раненько проведу вас…
Погреба, действительно, оказались великолепные. Я ничего не видел подобного. Холод, свежий воздух и простор. Особенно хороши ледники. Это совершенство в хозяйственном отношении. Описывать их напрасно. Нужно все видеть самому. Никакое описание не даст понятия о роскоши местных кухонь, пекарен, подвалов, квасных, кладовых и т. д.
В тот же день мы осмотрели и ризницу. Богатства особенного не видно. Монастырь не любит держать мертвые капиталы. Деньги — вернее, они хоть казенный процент принесут. В историческом отношении здесь обращают внимание: грамоты новгородская и Иоанна IV на владение островами, первая подписана Марфою Посадницею; сабля, пожертвованная Пожарским, и меч Скопина-Шуйского, которые, помимо научной ценности, представляют довольно крупную стоимость по числу драгоценных камней, их украшающих. Тут же изящные чаши, резанные ажуром из слоновой и моржовой кости. Остальное: Евангелия, ризы — представляют только известную стоимость, не имея значения в других отношениях.
— Это бы да в деньги все — хорошо! Что там — история, сними с них рисунок, ну, и храни его. Деньги все лучше. Их в оборот можно! — откровенно высказался один монах, когда я с ним заговорил о ризнице. — Деньгам место можно найти. Новый бы пароход выстроили, на Мурмане становище, да на солеварение… Хорошо, ежели бы у нас на островах каменный уголь найти… Потому надоело англичанам деньги платить за него!
— А помните: какая польза человеку, аще весь мир приобрящет, душу же свою отщетит?
— То про человека сказано, кто для себя все… А мы не для себя. Нам самим ничего не надо. Видели вы — как мы едим, как мы живем, во что одеваемся. Нам мало требуется. А это для обители, во славу Божью, для угодничков. Имение монастыря — не имение монахов. Монастырь может быть богат — а монахи бедны. Это у нас и исполняется. Роскоши вы нигде не встретите!
— Так и довольствуйтесь тем, что имеете, не желая лучшего!
— Это точно, мы для себя и не желаем. Но для угодничков мы должны стараться…
— Лучше пусть в мире богатство будет. Народ ведь бедствует у нас!
— Верно, что бедствует, но оно и лучше. Помните, что в Евангелии про богатого сказано: легче верблюду — в игольное ушко, нежели богачу в царствие Божие. В мире-то человек обогащается, а тут сокровищами обители имя Господне прославляется. Ему же честь и поклонение. Оно точно: народ в мире убогий, мы и помогаем при случае. Окроме того, в деревни деньги посылаем когда…
Оружейная Соловецкого монастыря разом переносит посетителя в ту ветхозаветную старину, когда мы бились еще бердышами, не зная прелестей митральез, шасспо и крупповских пушек. Впрочем, в расположении старого оружия не видно никакого порядка.
— Хлам старый, — с презрением говорит монах. — Один из Питера у нас был: много, говорил, денег можно за него получить, за ветошь эту. Неужли такая глупость есть?
— Есть!
— Чудеса! Какого народу на свете нет! Хошь бы железо стоющее было, а то проржавело все!
— По этим остаткам изучают старину!
— В летописях достаточно есть. Не будет народ счастливее оттого, что узнает, чем предки его затылки ломали друг другу!
Что было возразить!
— Моя бы воля — я сейчас бы продал все это!
— Мне уж говорил один монах, что он бы и ризницу в деньги обратил!
— То ризница, то дело другого рода. Там святыни: например, ризы, кои св. Филипп, св. Зосима и св. Савватий носили. То все благочестие в народе поддерживает… А от оружия этого кровью пахнет… Оно никого не просветит и не образует!
— У нас вот нынче народное образование по недостатку средств развиться не может. Вот бы от своих достатков монастырь хоть бы для селений Архангельской губернии уделил малую толику!
— В светском просвещении — добра мало. Грех и помогать ему. Ежели бы такие школы, как у нас, например, — иное дело. А то, что за сласть — изучают языческие языки, а духовного и не слыхать. Иной лба себе перекрестить не смыслит. Мотает рукой, как коромыслом… Спаси, Господи, от образования такого!
XXXIII Шенкурский хлебопашец в рясе
— Да, разное на свете бывает. Иной и не помышляет об иночестве, а Господь приведет его к такому концу. Вот и я тоже, первый по волости богач был, кормил народ сам, за подряды брался… Одного хлеба сколько сеял. И не знаешь, к чему судьбинушка наша идет!
— Как же вы в монастырь попали?
— Голубчик мой, как это спрашивать так; я и сам не знаю, как попал. Случилось, вот и все. Сначала несчастие постигло меня, одно за другим. Деньги, признаться, были — родной брат, питерец, подсмотрел и украл. Господь с ним, я ему давно простил. Пусть только на добро; потом, все равно, ему же оставил бы; детей, вишь, у меня не было. Опосле этого дом сгорел. С той поры поправиться уж не мог. Жена в скорости померла, не вынесла. Потом злой человек скот у меня испортил. Как Иов многострадальный из богатства в нищету произошел: из первого по волости — последним стал. Ночью, бывало, как никто не видит, такое ли горе возьмет. Заплачешь, как дитя неразумное. Узнал стороной, что в Питере брат разбогател. Он по артельной части. Пошел к нему; думаю, отдаст, что покрал. Точно. Как увидел меня, спокаялся. Заплакал. Очень, говорит, совесть меня за это самое мучает. Но одначе я с твоих денег жить стал. Теперь вот — бери, мне не требуется твое, своего, благодарение Богу, много. Уговаривал в Питере остаться, да я не остался. В поле тянуло. Опять же могилки там в селе. Жена да мать лежат. Как бросить? Да и питерское житье не по душе мне было, признаться. Ни тебе простору, ни тебе работишки настоящей нет. Болтаются все так-то. Кто про что. Шум, суета, народ оголтелый, добродетели в нем нет, все бьет на обман. Промеж пальцев уйдет у тебя. Пошел я домой. Только — в Новой Ладоге это было — завернул я ночевать в одно место. Утром встал, ни денег, ни паспорта. Опять лютые вороги покрали. Горше всего мне на этот раз стало. Я в полицию. Кто тебя знает, говорят, — кто ты такой? Какой ты есть человек? Может, — бродяга? Поверишь ли, кормилец, вместо защиты — в тюрьму попал. Вот она правда какая — у судий земных. Прости им, Господи, не ведят бо, что творят. Списался я из тюрьмы с братом; тот устроил все, денег малую толику прислал. Пошел я опять домой, что птица с оборванными крыльями. И стал с той поры тяготу носить. Допрежь я и неурожая не знал; а теперь, что ни год — то морозом ниву побьет, то дожди такие, что хлеб на корню погниет; то засуха, то разливом пашню смоет. Перемогался я, перемогался, да и затосковал. Просто нет мне нигде спокою. Куда ни пойду, везде люди богачество мое видели, везде мне прежде в пояс кланялись, везде я первый человек был. Не так тяжко тому, у кого никогда ничего не бывало. Выйдешь ли на поле — у других колос золотом налился, шумит нивушка на радость работнику — хозяину, а у меня колос редкий да мелкий, зеленый еще… Вдаришься об землю, да плачешь… А то уйдешь от людей в леса, глушь-от у нас беспросветная. Царство!.. И бродишь там дни, по ночам только домой, словно вор какой, пробираешься… Все опротивело! Раз я тундру на поля снимал. Осень холодная стояла. Тундру-то снимать по колено в воде приходится. Тут и робишь, тут и спишь, тут и Господу Богу своему молишься. Иногда недели по две так-то: одичаешь весь. Вот и работаю я один-одинешенек. Раз это занедужилось мне, и прилег я; место посушей нашел. Лежу я, а в глазах все обители пречестные. Купола зеленые, кресты золотые, да стены белые… В ушах — колокола… Так и гудит. Клир невидимый молитву поет. Точно кого-то в иноки посвящают. Так дня три было. Как пришел я в себя, так и обещался сходить к преподобным Зосиме и Савватию на год, ежели выздоровею. Опосле этого как рукой сняло. Ну, я и продал все: и землю, и скот, какой остался, и пошел сюда. Пожил я год — работник я хороший — монашики уговаривали меня остаться, сам архимандрит покойный: — живи, говорит, у нас, Алексей, что тебе, бобылю безродному, в мире делать, молись, да работай на обитель святую. Ну, сходил я домой, поклонился родному селу, церкви нашей, да на могилках поплакал. Потом выправил себе от обчества увольнение и пошел в Соловки. Десятый год теперь живу здесь… А все старого горя не заесть — дьявол, видно, мутит нас. Года три тому назад брат приезжал. В купцы вышел. Помолился здесь, у меня в келье пожил. Только сам его я попросил, чтобы уезжал скорей: невмоготу было. Тоска такая. Миром от него пахло. Сам с ним ушел бы, если б он подольше остался. Как уехал, и опять ничего. Вот разве когда на лугах работаешь, так тянет домой. Так бы и бросил все и пошел!
В монастыре зазвонили.
— Пора на спокой! Прости, Христа ради! Так разговорился я с тобой, добрый человек, теперь, пожалуй, опять мутить начнет. Лучше не вспоминать. Легче…
Белая, без тьмы и без свету, ночь окутала острова. Только крики чаек да говор волн и нарушали безмолвие этой пустыни.
XXXIV Анзеры
Анзеры и особенно гора Голгофа пользуются такою же славою, по поразительной красоте своих пейзажей, как и Секирная гора. Анзеры — большой и гористый остров Соловецкого архипелага. Здесь находится скит и, кроме того, у берегов производятся рыбные ловли. В Анзеры нас отправилось около пятидесяти богомольцев.
Рекомендую всем туристам от одиночества в дороге бежать, как от огня. Природа сама по себе все же не так интересна, как люди, а на таких пунктах, как Соловки, странники и странницы представляют такое разнообразие типов и племен, что ими, право, не грешно заинтересоваться. Тут и грузин с Кавказа, и казак с Дона, и корел из Кемского уезда, и сибиряк чуть ли не из-под Ялотуровска. Тут и высокая, сгорбленная фигура странника в скуфейке и с классическим посохом в руках, тут и молодое красивое лицо бабенки, посещающей святые места с целью вымолить себе у Бога ребят. Тут и бойкий поволжский мещанин, и купец старого закала, с бородою за галстухом, в сером сюртуке до пят и высокой шляпе с широкими полями. Тут и зоркий еврей перекрещенец, и батюшка соборный протопоп из-за Урала. Это целый калейдоскоп типов. А серое крестьянство — на первый взгляд оно покажется однообразным. Но всмотритесь в него: какое богатство типов, и каких еще! Общее у всех — только выражение затаенной боли в лице, словно все они носят тяготы не по силе, словно каждый чувствует над собою бич. Переговариваются они больше междометиями. Редко вырвется короткая фраза; все понуро, недоверчиво, забито, поругано и запугано. Зато женки, что это за неугомонные болтуньи! Языки у них — словно колокольчики почтовых лошадей в дороге. Пройдите с ними часа два, и вы почувствуете боль в голове, звон в ушах, точно от угара. О чем-то они не переговорят между собою. Особенно старухи — те неистощимы: тут и пуп земной, и купец Синепупов, и Евангел какой-то, папа римский, с тремя хвостами; козьмодемьянский дьячок, у которого борода клином — большой мастер заговаривать зубы, и Иерусалим-град, и деревня Сычевка, и левиафан-рыба, лично виденная где-то за морями, и белозерский снеток, о прелестях которого распространяется новгородская торговка, замешавшаяся сюда же. Голова закружится, и все вокруг ходуном пойдет. А вот, например, волжский юркий паренек рядом с современным купчиком, в модной жакетке и шелковой летней шляпе. Послушайте их.
— И плывем этта мы на праходе; я за капитана был, — живописует паренек, — а ночь хоть глаз выколи. Сигналаф этих мы и запаху не знаем, потому — беспокойное дело, от Бога не убережешься. Бежим — авось-де Господь пронесет. Вдруг — шаррах… История! В барку въехали. Что делать?.. С барки народ орет: спасай, братцы, — тонем. А нам как спасать: мы сломали — в ответ попадешь. Я сейчас — задний ход, обошел барку, да давай Бог ноги! Так и ушли. Пассажиров в тот раз не было!
— Потонули, поди, с барки?
— Как не потонуть! Все, должно, потопли, не без эфтого. Народ отчаянный!..
— Божье произволение!
— Известно, Бог-Господь. Без него ни-ни!
— Да, это бывают, точно, случаи. О запрошлым летом хлеб я на барках послал. Только барки и дошли до пристани. Оттуда приказчик пишет: какая цена будет. Рубль за пуд — пишу. Только дня это не прошло — дает он мне депешь: у Ивана-де Ефимыча десять барок с хлебом, рожью, потопли. Я сейчас: продавай хлеб рубль двадцать. Хорошо! Только через семь ден опять депеша: у Аладьина три баржи обсохли и хлеба много попорчено. Я сейчас молебен святому Николаю Чудотворцу, а приказчику: продавай по полтора. Что ж бы ты думал? — В рубль шестьдесят хлеб пошел!.. В рубль шестьдесят!.. Что одного барыша взял я тогда — страсть!
— Но, однако, я за это нонешний год колокол в церковь пожертвовал!
— Это хорошо. По купечеству все больше колокола жертвуют!
— Фасонистей оно как-то. На целую церкву нашего финанцу не хватит. Ну, так колокола!
— Точно что фундаментальнее!
В другой группе — другие и разговоры.
— Так вы говорите, что при отношении?
— Да-с. От сего числа за нумером 0000 имею честь покорнейше просить, и пошел, и пошел. Мы сейчас, как получили, наистрожайше становому: предписываем-де… и, в случае допущения медленности, имеете вы подвергнуться законному взысканию, на осн. ст. 00, XV тома!
— Ну, и что же? — с видимым участием вопрошает первый.
— Сейчас становой в село, мужиков на цугундер — так вас, растак… Кузькину мать помянул. — Розог! Сию минуту подать!
— Далеко парень пойдет. Губерния наша отдаленная. Университетских нам не требуется!
— Н-нет. Нам модников не надо, — восхищался собеседник. — Нам дельцов подавай; чтоб все мог — единым взмахом. Veni, vidi. Vici… [3] Изволили учить в семинарии?
— Ну, а казенная палата, что?
— По уведомлении удовлетворилась. Мы ей тоже очки втерли: тотчас-де по получении отношения были приняты самострожайшие и наискорейшие меры, причем такому-то предписано неукоснительнейше взыскать, ну, и прочее…
— Неукоснительнейше?
— Неукоснительнейше…
— Хорошие слова есть, ежели кто настоящим стилем владеет!
Переходя от одной группы к другой, я не забывал и окрестных видов. Каких только здесь не было озер! Одно — словно сверкающая на солнце коса; другое — сплошь покрытое островами; третье — гладкое и чистое, как зеркало. Одни за другими сменялись волшебные картины. То обрыв — вы останавливаетесь и смотрите: под вами синеют верхушки деревьев, далеко уходит сочная понизь с лесами, озерами и скалами; то — с двух сторон сжимают дорогу крутые откосы зеленых гор. Вот море глубокою бухтою врезалось в землю; только узкий пролив соединяет ее с бесконечным водным простором. Бухту обступили высокие сосны и недвижно протягивают над нею высокие своды.
Как там покойно, тихо и прохладно. Тут ловят монахи рыбу, здесь ими выстроен домик для рыболовов и поставлены вороты для вытаскивания неводов. Скоро мы подъехали к берегу, где кончался остров Соловецкий.
Версты за четыре синели Анзерские горы. На самой окраине берега изба, или, по-здешнему, келья перевозчиков. Мы все сели в два больших карбаса. Весла блеснули, и лодки прорезали покойную влагу. На этот раз пролив был спокоен, но здесь нередко случаются бури, опасные для маленьких судов, потому что у Анзерского берега находится большой сувой (толчея, водоворот). Даже и теперь, когда море было тихо, — пределы сувоя очерчивались заметно, составляя совершенно правильный круг, в котором течение воды напоминало собою громадную спираль. Несмотря на самую безмятежную погоду, как только наш карбас вступил в пределы толчеи, его стало весьма заметно покачивать, и гребцы измучились, прежде чем достигли берега. Рядом со мною сидели две сестры-странницы. Одной из них было двадцать, другой — девятнадцать лет. Я разговорился с ними — и оказалось, что они бродяжничают уже десять лет обе. Их мать зажиточная перемышльская мещанка — в первый раз потащила их на богомолье в Киев.
— С тыя поры мы и одного лета не можем выжить дома, так и тянет, так и тянет. Особенно, как лески зазеленеют, да на полях цветики почнут алеть. Уж как нас тятенька бил, матушка тоже учила, не жалеючи — нет наших сил. Урвемся и уйдем. Так и бродим до зимы!
Тут же с ними оказалась и молоденькая хохлушка из Пирятинского уезда. По расспросам обнаружилось, что она пошла странствовать во избежание замужества.
— Отчего ты замуж не хочешь?
— Не хай Бог боронит!
Главное в семейной жизни пугала ее необходимость ежедневно варить «чоловику» галушки.
— Давно ты странствуешь?
— Та вже годив с три буде!
— Что же ты потом будешь делать?
— Що Господь даст!
— Ну, а отец у тебя есть? — Девушке не было и 19 лет.
— Ни… На базар поихав, та и по сий час не вертался…
Тут же присутствовала и странница из Москвы, ухитрившаяся дойти до Архангельска, питаясь подаянием и не истратив ни гроша из собственных денег.
— Ну, а в Москве, чай, много помогли на дорогу? — спросил я.
— Ка-ак не помочь, — запела та: — В Москве завсегда можно благодетеля найти. Купцы. На то им и капиталы Творец Небесный дает. А капиталы у них немалые. Ну и они тоже силу свою чувствуют. К нему, поди, тоже знать надо, как подойти: безо всякого резону — хвосты оборвут. А знаешь, так и не оставят. Что-что — а на кофий завсегда достанешь. Да… Подитко у него — другой заслужи. Ты думаешь легко?.. А все смирение мое, покорство. Обидит ли кто, собак ли напустит — травят нашу сестру тоже, — камнем ли мальчонко швырнет, я, старушка, и слова не скажу…
— Примерно годов пять тому купцы в сундушном ряду меня кирасином облили, да и подожгли, — что ж ты думала, облаяла я их? — Залилась я — старушка — слезами горькими и, как потушили меня, пошла себе. Потому всевидящее око… Зрит оно простоту мою и взыскует за самые эти муки. Вот, примерно, к купцу одному я пришла. Мужчина из себя красивый, — десять пуд одной ручкой подымают. Страшенный такой, вид значительный. А жрет поскольку — Господи, спаси его душу. Как это допустили меня в палаты к нему, и обмерла я, мать моя. Пер он, пер этого гуся, а опосля за поросенка принялся. И меня, постницу старушку, соблазнил. У меня, говорит, апекит такой. Одначе, десять рублев на дорожку изволили пожертвовать…