Солнечный свет мягко обливает зеленую мураву сухого луга. Безоблачное небо синело над нами, напоминая необыкновенно прозрачною лазурью своей дальний юг. По окраинам словно замерли гигантские сосны и белые березы, протянув недвижные ветви в свет и тепло яркого летнего дня. Мы шли все вверх по течению канала.
Новое здание каменное, большое — это водоподъемная машина.
Мы вошли. Род сарая; посредине несложным механизмом вода подымалась вверх на высоту четырех аршин, лошадь с бочкою подъезжала под кран, которым заканчивался желоб, и струя отвесно падала сверху. И легко, и просто, и удобно. А главное — сокращает рабочую силу, заменяя ее механической. В сарай влетела чайка и спокойно села на край желоба.
— Кто это строил у вас?
— Монах один… Из крестьян. Хорошо придумал!
— Да, хорошо!
— Все от угодников. Их заступлением; не оставляют обители — дом свой… Потому здесь вси труждающиеся и обремененные. Шелков да бархатов, как в иных прочих монастырях, не носим!
Действительно, соловецкий монах — всегда и везде является в одной и той же рясе из толстого и грубого сукна. Простое холщовое белье крестьянского покроя, сапоги-бахилы из нерпичьей кожи — одинаковы у всех, у наместника и у простого послушника. Черные, грубые мантии дополняют костюм. Роскоши нигде не заметно.
И какой здоровый, коренастый народ — соловецкие монахи! Все это люди сильные, незнакомые с недугами. Оригинальную картину представляет здешний инок, когда с засученными по локоть рукавами, клобуком на затылке и подобранной спереди рясой он большими шагами выступает, с крестьянской перевалкой и приседаниями, по двору обители. Это тот же самый хлебопашец, только переодетый в рясу. С одним из таких подвижников мы отправились в лес.
По обе стороны дороги лежали громадные валуны. За ними недвижно стояли лесные гиганты. Оттуда веяло свежестью и прохладой. Мы вошли в эту тенистую глушь. Высоко над нами переплетались могучие ветви, мягкий дерн устилал все промежутки между деревьями. Что это были за прямые стволы! Порою из-под почвы выступала острым краем серая масса гранита. Кое-где целые скалы торчали в глуши, плотно охваченные молодою порослью. Земля была холмиста. На верхушках пригорков поднимались купы сосен, протягивая далеко на юг свои ветви. Северная сторона этих великанов была обнажена. Деревья, росшие внизу, распростирали во все стороны одинаково свои сучья. Их не достигал грозный северный ветер. И какие чудные озера были разбросаны в глуши этих лесов, чистые, прозрачные, как кристалл. Невольно приходило в голову сравнение их с красавицей, лениво раскинувшейся в зеленой ложбине. Кругом нее стоят ревнивые сосны — а она нежится в лучах яркого солнца, отражая в бездонной глубине своих чудных очей и это синее небо, и эти жемчужные тучки!.. Тут все дышит идиллией, все навевает блаженные грезы, все говорит о далеком милом крае, где нам было так хорошо, весело и отрадно, о прекрасном, бесконечно прекрасном крае, где царствует вечная весна, о светлом крае воспоминаний, имя которому — юность!..
И как становится досадно, когда встречаешь кругом только серые, аскетические лица!..
А прозвучи здесь громкая, вдохновенная песня, проникнутая всею негой потрясенного страстью сердца, этот призыв неудержимо рвущейся куда-то человеческой души, — и как волшебно прекрасен показался бы этот идиллический мир с его лесною глушью и светловодными озерами!..
На этих поразительно живописных берегах как мила была бы любящая пара, вся проникнутая доверием к будущему, золотыми мечтами юности, радужными надеждами на счастье…
И разве это счастье не было бы лучшею молитвою, чистейшим славословием, хвалебною песнею сердца?..
Побродив с час по лесу, мы опять вышли на дорогу, ведущую назад к монастырю. Соловецкие дороги замечательно хороши. Прямые, плотно убитые щебнем, достаточно широкие, они во всех направлениях перерезывают острова, свидетельствуя о предусмотрительной энергии монахов. Как любил я бродить по ним, когда спадет полуденный зной, и тихая прохлада веет из лесу, с зеркального простора озер, с синеющего безбрежного моря… Да, это прекрасный уголок земли, лучшая часть нашего далекого севера. К сожалению, теперь здесь нельзя остаться даже на лето больному, потому что острова Соловецкие принадлежат монастырю и там негде жить постороннему.
«Рай — наши Соловки!» — говорят монахи.
«Господь своим инокам предоставил их, чтоб здесь на земле еще видели, что будет даровано праведникам там, на том свете».
«Одно плохо, хлеба не родит наша пустынь блаженная!» — дополняли третьи, более практические.
XVIII Отец Авраам [2]
Я забрел в Благовещенский собор рано утром. Меня там почти оглушил шум многих голосов, раздававшихся отовсюду. Двадцать три иеромонаха одновременно служили молебны. Стоя близ служивших, нельзя было различить отдельных слов. Это был какой-то хаос выкрикиваний, звуков, пения. Поминутно являлись новые богомольцы, и семи-восьми человекам зараз, отбирая у них поминания, священник торопливо служил молебны. Деньги за молебны запрещено давать в руки иеромонахам. Сначала покупается билет на молебен (простой 35 к., с водосвятием 1 р. 50 к.); с ним богомолец является в собор, предъявляет его священнику, который уже затем начинает службу…
— Сколько вы таким образом отслужите молебнов в одно утро?
— Все вместе — пятьсот случается. Бывало, и по шестисот удавалось. Все зависит от того, сколько богомольцев!
Говоривший со мною был приземистый, коренастый монах, только что снявший ризу. На крупном четырехугольном лице его бойко и умно смотрели несколько вкось прорезанные глаза; густые седые волосы обрамляли львиною гривою лоб. На скуластом лице отражалось выражение крайнего самодовольства. Еще бы! Приходилось отдохнуть после сорока молебнов.
— Вы не из Архангельска ли? — спросил он у меня: — Знаете Ф. и Д.? — Он назвал знакомых.
— Как же, хорошо знаю!
— Ну, так пойдем ко мне чай пить. Побеседуем, давно я не бывал в Архангельске!
Я с удовольствием принял его приглашение. До тех пор мне не удавалось видеть внутреннюю обстановку. Пройдя двумя дворами, обставленными высокими зданиями келий, я воспользовался случаем порасспросить его о хозяйстве монастыря и перечислил при этом только что виденные мною мастерские.
— Ну, а чугунолитейный завод видели? И восковой, и смолокурню не осматривали?.. Все у нас есть. Главное, Господь невидимо покровительствует. Чудодейственная сила во всем, куда ни посмотри! — И коренастый монах с гордостью оглянулся кругом.
Мы вошли в келью.
Бедная, выбеленная комната. Прямо между двумя окнами аналой. Два табурета, стол, комод и кровать. Кстати вспомнил я, как соблюдают обеты бедности иеромонахи других монастырей; сравнение было не в пользу последних…
— Что, у вас все так живут?
— Нет, — самодовольно ответил старик. — У меня попросторней, да и посветлее. А, впрочем, житие пустынное, настоящее монашеское житие. Разве мы немецкие пасторы или польские ксендзы, чтобы роскошничать?.. Пастор и польский ксендз, а по-нашему — поп, и я поп, а между нами разница, потому мы не от мира сего!
Отец Авраам бесцеремонно снял рясу, шаровары и сапоги и очутился в рубахе и нижнем белье. В один миг монах преобразился в вологодского крестьянина. Так он и присел к столу.
Засели мы за чай. Пошла беседа. Я спросил о библиотеке монастыря.
— Книгохранилище наше теперь опустело. Все рукописи старинные в Казанский университет мы отправили!
— Зачем вы их отдали? — спросил я.
— Как зачем? Да ведь у нас они, что камни лежали. Кому их разбирать. Ведь у нас — пользоваться не умеют. Теперь же там хоть что-нибудь извлекут. Мы и послали на свой счет. Теперь читаю кое-что, вижу, и из наших рукописей есть. Оно и приятно, что нашлись умные люди.
— Неужели ж у вас никого не было?
— Некому у нас в монастыре. И члены-то собора нашего, и мы все — мужики. Крестьянское царство тут. Наше дело работать в поте лица своего. Шестьсот манускриптов послали мы. Все старинные самые рукописи… Тут бы их или мыши, или черви съели. Не до того нам. И некому, говорю тебе — некому!
— Ну, а библиотека ваша пополняется?
— Нет. Читать некому. Все же есть кое-что. Недавно я вопросом о соединении церквей занялся. Много источников нашел. Интересно было после работы почитать!
И отец Авраам принялся излагать настоящее положение этого вопроса, так что я стал в тупик. «Ошибся, — думаю, — этот верно из духовных».
— Давно вы в монастыре? — спрашиваю.
— Сорок лет. Я из мужиков ведь. Из самых из крепостных. Как-то помещик честно отпустил меня помолиться в Соловки. Я как попал сюда — и выходить не захотел. Потом бежал, скрывался, ну, а теперь кое-что могу понимать!
Из разговора оказалось, что отец Авраам вологжанин. На родине у него и теперь сестры, которым он помогает.
Из разговора оказалось, что отец Авраам вологжанин. На родине у него и теперь сестры, которым он помогает.
Беседа его обнаруживала большую начитанность и знание. Ум проглядывал в каждом выражении, в каждом приводимом им аргументе. Это — находчивый и бойкий диалектик. Ко всему этому неизбежно примешивалось чувство некоторого самодовольства. Вполне, впрочем, законное чувство; «подивись-ка ты, ученый, как тебя со всем твоим университетским образованием простой мужик загоняет». Он с особенным удовольствием при случае ссылался на свое происхождение, выражая, кстати, что достаточно пустить в монастырь двадцать пять дворян, чтобы вся производительность, все благосостояние обители рушилось: дурной пример — соблазн. «У нас стол грубый, одежда грубая, — те начнут заводить свои порядки — и все пойдет прахом. Оттого мы неохотно принимаем в нашу среду чиновников».
— А что, одолевает скука? Хочется в мир, отец Авраам?
— Отчего?.. Никогда не томит. Не зовет туда. Ну, впрочем, два месяца было. Доселе не забыл. Я уж лет пятнадцать состоял. Летом как-то раз стою у пристани, и приехали к нам богомолки да богомольцы. Кто-то из них и запой песню. Так я и дрогнул. Точно с той песни что у меня в сердце оборвалось… Даже похолодел весь… Едва-едва в келью добрался. Как пласт на пол упал, да до вечера и пролежал так… На другой день еще хуже… Все песни в голове… Хожу по лесу, начну псалом — а кончу песней.
Бью поклоны в соборе, а в глазах не иконы — поле зеленое, село родимое… Сад барский, да река синяя внизу излучиной тянется… а по-за рекой степь, наша степь, и по ней низко-низко туман виснет, не колышется, только вширь ползет, расстилается. Слезы, бывало, по лицу так и катятся… До того доходило, что бежать из монастыря думал… Да, слава Господу, опамятовался. Пошел к архимандриту и в самую тяжкую работу попросился. Месяца полтора прошло так, что вечером, как придешь домой в келью, так, не доходя кровати, в углу свернешься, шапку под голову, и до утра — словно мертвый… Отошло тогда… Больше не бывало. Известно, Господь испытывал!
— А бывали такие, что не выдерживали таких испытаний?
— Бывали, как не бывать! Малодушие это, ну, дьявол и пользуется, шепчет в уши и перед глазами живописует. Не соблюдешь себя и сгинешь, как червь. Один в монастыре у нас на что пустился, чтобы рясу сбросить: донес следователю, что-де он убийство совершил. Ну, его в острог в Архангельск, стали справки собирать — никакого такого убийства и не бывало. Ну, его из монастыря и выключили. Что же бы ты думал — с вина человек через год сгорел…
— Кстати, правда ли, что рассказывал архимандрит Александр о своей поездке на английские корабли во время осады монастыря?
— Должно быть, у Максимова читали? Просто англичане потребовали сдачи монастыря — им и отказали. У нас одному монаху ввиду неприятеля пришлось за порохом в Архангельск отплыть!
— И удалось?
— Еще бы. Крест за это получил. Ему дали лодку и отпустили. В три дня он в город попал. И погоня была. Ко дну пустили бы, если бы поймали. Он и причастился перед поездкой. Ведь на смерть шел. Впрочем, и монастырь-то защищался не для сбережения своих сокровищ. У нас одни стены оставались. Все драгоценности, деньги, документы, даже ризы с образов были отправлены в Сийский монастырь на хранение. А англичане сильно добирались до нас. Стреляли. Бомбы внутри зданий разрывались. Ну, и Господь показал свое чудо: не токмо человека не убило и не ранило — ни одной чайки, ни одного яйца птичьего не тронуло. Чайки же и задали англичанам. Как те стали палить — они и поднялись. Тысячами налетели на неприятеля, да сверху-то корабли их и самих англичан опакостили… Умная птица!
— Ну, а мужество духа, бодрость, действительно были обнаружены монахами, как писал Александр?
— И этому не вполне верь. Перетрусили некоторые до страсти, упали на землю и выли. Да и как не спужаться — мы народ мирный, наше дело молитва да труд, а не сражение. Такого страха и не увидишь нигде. Да вот спроси у о. Пимена — он был в то время!
Я обратился к только что вошедшему о. Пимену. Это был высокий, худой монах с длинною седою бородой, сгорбленный, едва передвигавший ноги. Он подтвердил, что действительно монахи очень тогда «испужались».
— Вот какое у них мужество было. Человек пятьдесят порешительнее было!
— Что же, когда из Архангельска возвратились с порохом?
— К тому времени англичане уж домой убрались. Раньше-то мы не запаслись. Задним умом крепки!
— Как не спужаться, — продолжал старик. — Поди, если попадет — ноги тоже протянешь. Бонба, она не пожалеет, у ней разуму нет… Нешто она понимает, в кого летит. У ней все виноваты!
Разговаривая с монахами, я не раз убеждался, как фанатически привязаны они к своей обители. Простые послушники с озлоблением отзываются о каждой попытке местной администрации вмешаться в их дела. Монахи, когда им предлагали отсюда ехать настоятелями в другие монастыри, заболевали от отчаяния и умирали. Это своего рода тоска по родине. Добровольно из них не выезжает никто. А между тем к этому средству еще недавно прибегали архимандриты, чтобы отделаться от надоедавших им или почему бы то ни было неприятных им монахов.
«В других обителях, правда, богато живут, рясы шелковые носят, да у нас все лучше. У нас настоящее пустынножительство»…
Обитель для них отечество. Она заменяет им все — семью, родину.
«У вас в Рассее», — говорят монахи. «Завтра назад в Россию едете?» — «Ну, как у вас в России народ живет?» — «То в России, а то у нас!»
XIX Соловецкая тюрьма и ее арестанты
Соловецкий монастырский острог вместе с Суздальским едва ли не последние остатки старого времени, ужасов, когда-то пугавших наших предков и получивших на страницах истории свое место.
Сколько крови пролилось на эти сырые, холодные плиты, сколько стонов слышали эти влажные, мрачные стены! Каким холодом веет отсюда, точно в этом душном воздухе еще стелется и расплывается отчаяние и скорбь узников, тела которых давно истлели на монастырском кладбище. Невольный трепет охватывал меня, когда я вступал в ограду этой исторической темницы. Князья, бояре, митрополиты, архиереи, расколоучители, крамольники томились когда-то за этими черными, насквозь проржавевшими решетками. Сотнями свозили сюда колодников со всех сторон России. Тут всегда страдали за мысль, за убеждение, за пропаганду. Цари московские часто ссылали сюда своих приближенных. Петр наполнял кельи этого острога людьми, не преклонявшимися пред его железной волей. Измученные, часто прямо от пытки, с вырезанными языками и ноздрями, сюда отправлялись искатели истины, за заблуждения на пути этого искания. Одиночество, суровые условия жизни ожидали их здесь, вплоть до могилы или нового мученичества. Расколоучители иногда отсюда посылались внутрь России, где их живьем сжигали в деревянных срубах. Это была наша старорусская инквизиция. Соловецкая тюрьма, когда к ней приближаешься, кажется такою же громадною, многоэтажною гробницей, откуда вот-вот покажутся, открыв свои незрячие очи и потрясая цепями, бледные призраки прошлого. Суеверный страх охватывает вас, когда вы входите в узкую дверь темницы, за которой тянется вдаль черный коридор, словно щель в какой-то каменной массе.
Снаружи, перед вами, ряды узких окон. Порою в некоторые выглянет бледное-бледное лицо… Нет, это галлюцинация!.. Тройные ряды рам и решеток едва ли пропускают свет в одинокую келью заключенного.
Кто попал в Соловецкий острог, тот позабыт целым миром. Он схоронен заживо. О нем не вспомнит никто. Пройдет двадцать, тридцать, сорок лет — он увидит только лицо своего сторожа. Тут содержатся преступники против веры. Теперь здесь лишь два арестанта. Кроме того, живут в тюрьме двое «не в роде арестантов» по официальной номенклатуре.
На меня тюрьма произвела отвратительное впечатление. Эта сырая каменная масса внутри сырой каменной стены переносит разом за несколько веков назад. Жутко становилось мне, когда я подходил к ней. На лесенке у входа сидело несколько солдатиков. Для двух арестантов содержатся здесь двадцать пять солдат с офицером.
— Что, братцы, можно осмотреть тюрьму?
Все переглянулись; молчание. Явился старшой. Оказалось, что арестантов видеть не позволяется… Они помещены в верхнем коридоре; но остальные коридоры видеть можно.
Я вошел в первый. Узкая щель без света тянулась довольно далеко. Одна стена ее глухая, в другой — несколько дверей с окошечками. За этими дверями мрачные, потрясающе мрачные темничные кельи. В каждой окно. В окне по три рамы, и между ними две решетки. Все это позеленело, прокопчено, прогнило, почернело. День не бросит сюда ни одного луча света. Вечные сумерки, вечное молчание.
Я вошел в одну из пустых келий. На меня пахнуло мраком и задушающею смрадною сыростью подвала. Точно я был на дне холодного и глубокого колодца.