Яблоки из чужого рая - Анна Берсенева 29 стр.


В общем, когда она вдруг попросила сына, чтобы тот купил ей какой-нибудь домик поблизости от Москвы, это стало для всех неожиданностью.

– Только зимний домик, Сережа, – уточнила она. – Я бы в Сретенское поехала, но мне уже поздно к деревенской жизни привыкать, да и от вас далеко уезжать не хочется. Вот если бы в какой-нибудь старой дачной местности… Ведь это, наверное, сейчас будет не очень дорого? Многие уезжают, и, я слышала, дачи продаются за бесценок… Или нет?

– Скорее всего, да, – пожал плечами Сергей. – Я, правда, этот вопрос не изучал, но похоже на то. А что это тебя вдруг на землю потянуло, мама? – поинтересовался он. – И где ты хочешь дачу – на Николиной Горе, в Барвихе?

– Нет, это не нужно, – улыбнулась она. – Если возможно… Мне Абрамцево нравится – тихое, красивое место. Тютчев там поблизости жил, Аксаковы, Мамонтовы… И от Москвы недалеко.

Дачи, в том числе и в Абрамцеве, действительно продавались в больших количествах, и действительно недорого, поэтому Сергей купил для матери домик буквально через неделю. А в общем, он не слишком и удивился. Все знали, что желания Антонины Константиновны необъяснимы, потому что подчиняются каким-то внутренним законам ее жизни, которых все равно никто понять не сумеет. Но, поскольку желания эти всегда бывали также и необременительны, осуществлять их было легко. Сергей и осуществил.

Анна отпустила машину на шоссе и дошла до дома свекрови пешком. Дом был бревенчатый, из потемневшего некрашеного дерева; только окошки ярко смотрели васильковыми наличниками.

Не было еще ни травы, ни листьев на деревьях, но в палисаднике под васильковыми окошками уже цвели тюльпаны. Анне всегда почему-то казалось тревожным это раннее цветение – без зелени, на голой мокрой земле. Хотя тюльпаны были прекрасные, крупные и разноцветные.

Она шла к дому и думала о тетрадях, исписанных неразборчивым почерком Анастасии Ермоловой. Они тоже явно содержали в себе какую-то тревожную загадку, и тоже, как цветы на голой земле, никак этой загадки не раскрывали.

Вернувшись из Италии, Анна первым делом показала Антонине Константиновне фотографию ее отца с женщиной и ребенком.

– Конечно, это папа! – ахнула свекровь. – Господи, какой молодой, какой красивый!… Здесь ему лет тридцать, наверное, я его таким и не видела, – грустно сказала она. – Ну да, двадцать третий год – тридцать лет ему. А я в тридцать седьмом родилась, ему сорок четыре года было. Он, конечно, и тогда был красивый, но все же не такой.

– Здесь у него глаза молодые, – заметила Анна. – А на той, фронтовой фотографии – совсем другие.

– Да, – кивнула Антонина Константиновна. – Я у него таких глаз, как здесь, и не знала. Видишь, Матюша на него похож, я же тебе говорила, – улыбнулась она. – И характером, я думаю, тоже. Хотя я папу совсем не с Матюшиным характером помню. Он был суровый, усталый и какой-то… глубоко несчастный, по-моему. Но женщину эту я не знаю, и мальчика не знаю, – удивленно сказала она. – Ведь это их сын, наверное? Или только ее? Я постараюсь вспомнить, что смогу, Анечка, – пообещала она. – Я папу очень любила – может, что-нибудь новое про него вспомню.

Антонина Константиновна была дома и Анне, как всегда, обрадовалась.

– Есть пироги, – сообщила она. – Вчера Матюшка приезжал, я пекла.

– После Матюшки пироги остались? – засмеялась Анна. – У него что, живот болел?

– Нет, он здоров, но, Аня, он мне показался каким-то… неспокойным. Что это с ним, ты не знаешь?

– Не знаю. – Анна сразу погрустнела. – Молчит как партизан. Может, в самом деле влюбился?

Она не хотела говорить свекрови, что невыносимо боится за сына, и страх этот только нарастает с каждым днем, и она совершенно не знает, что делать с этим страхом и как его унять.

– Ничего я нового не вспомнила, Анечка, – сказала Антонина Константиновна, когда они вышли на веранду, сели в плетеные кресла и Анна спросила о тетрадях. – И не прочитала толком ничего. Почерк у нее – как курица лапой, к тому же с ятями. И как только в те времена мог такой почерк получиться, ведь всех, кажется, чистописанию учили! Не могу вспомнить, – словно извиняясь, повторила она. – У меня ведь очень… смутное было детство, безрадостное, вот память, наверное, от него и освободилась. Что до войны было, вообще полный провал. Мать меня не любила, да она и никого не любила, даже себя, по-моему. Я только рада была, когда она в Мурманск замуж выскочила и меня оставила в покое. Конечно, в двенадцать лет нелегко было одной жить, но все-таки лучше, чем с ней. А папа… Я его почти не видела. Он дома бывал очень редко – все на службе, к тому же вечно в командировках. Мать, когда его уже и на свете не было, помню, кричала, что за такую работу можно было главным начальником стать и на золоте есть, а он нитки собственной не нажил, только пахали на нем, как на лошади. Но я, конечно, не понимала, что это значит. Он служил в Наркомате путей сообщения, на войну ушел полковником. Не знаю, удачная у него была карьера или нет. Да и как я могла это знать, когда мне в сорок первом году четыре годика исполнилось? Знаю, что ордена у него были, даже Георгиевские кресты с Первой мировой. Мать их потом коллекционеру продала – говорила, что папа ее голую и босую оставил, пусть хоть какие деньги… Ну, что о ней! Только грамота от Дзержинского сохранилась. Если хочешь, я ее тебе покажу. А за что папа ее получил, этого я не знаю. Я только его самого очень ясно помню – глаза его зеленые… А женщину, мальчика – нет, совсем ничего, – расстроенно сказала она.

– Что ж, нет так нет, – вздохнула Анна. – Да это ни для чего и не нужно, я просто так спрашивала. Может быть, Матвей когда-нибудь заинтересовался бы, сейчас вон все кому не лень генеалогические древа рисуют. Ну, вечный им покой. Мальчика ведь тоже, скорее всего, в живых уже нет, раз вы о нем даже не слышали. Хорошо у вас, – улыбнулась она. – Тишина, землей сырой пахнет, и уезжать не хочется.

– Не уезжай, – кивнула Антонина Константиновна. – Переночуй хотя бы. Куда тебе…

Она осеклась, и Анна сделала вид, что не заметила этой запинки. Конечно, свекровь хотела сказать, что ей некуда торопиться, и, конечно, обе они понимали, почему.

Анна до сих пор не знала, что известно Антонине Константиновне о новой семье ее сына. Знакома ли она с Амалией и Марусенькой, бывает ли у них, приезжают ли они сюда сами? И любит ли она эту девочку так же, как Матвея?..

Все, что случилось с Сергеем, случилось уже после того, как Антонина Константиновна перебралась жить в Абрамцево, то есть не у нее на глазах. К Анне свекровь относилась так, словно ничего не произошло, а душа этой женщины всегда и для всех была не то чтобы потемками – скорее глубокой водою.

С Сергеем же на эту тему Анна, конечно, не говорила. Она вообще только однажды вслух сказала о том, что касалось его новой жизни. И то сказала уже тогда, когда все между ними внешне успокоилось, и сказала только потому, что это относилась не к ней.

– Я тебя прошу: не надо, чтобы Матвей бывал… там, – попросила она.

– Да, – ответил он. – Матвей там бывать не будет. Это я могу тебе обещать.

Ну, а Антонина Константиновна – взрослый человек, и какое Анне дело, бывает она у своей внучки или не бывает?

– Я переночую, – кивнула Анна. – Атмосфера у вас здесь элегическая, – добавила она с улыбкой. – Просижу весь вечер на веранде, дневники дочитаю.

Неудивительно, что по дневникам Анастасии Ермоловой-Маливерни мало что можно было понять о ее биографии. Она ничего не писала об обстоятельствах своей жизни, вообще о каких-то внешних событиях. Только о своих мыслях, снах, о книгах, которые читала, об Италии – эти ее впечатления казались Анне особенно точными и глубокими.

Но из всех этих записей складывалось ощущение неизбывного горя, а почему, Анна не понимала.

И только сейчас, сидя на веранде в тишине дачного поселка, она наконец наткнулась на длинную, на несколько страниц, запись. Эта запись напоминала письмо да, наверное, письмом и была. Но письмом из тех, которые изначально не предназначены для отсылки.

«Помнишь, ты спросил, за каким таким счастьем я еду? – прочитала Анна. – А я ответила, что счастья в моей жизни больше не будет. Я не обманывала тебя тогда – я действительно это знала. Моя жизнь и здесь устроилась удобно, и снова благодаря мужчине. Верно, мне на роду написано быть содержанкой. Но здесь это естественно, в этом нет стыда. Джакомо ни у кого не отнял виллу, на которой мы живем и на которой родился наш сын, – его предки владели ею четыре века кряду. Конечно, кругом хватает бедности, но это какая-то естественная бедность, какая-то природная несправедливость, которую люди пытаются избыть. Она не происходит оттого, что человек позволил себе быть животным по отношению к другому человеку.

Но несчастье живет во мне, и его мне, верно, не избыть уже никогда. Да, я думаю, просто и времени осталось мало – кашель мой перешел в кровохарканье. Джакомо в отчаянии, он не понимает, как это может быть, чтобы в холодной Москве я была здорова, а здесь, в Италии, под солнцем и у моря, развилась чахотка. Он клянет себя за то, что не забрал меня из ресторана, в котором я работала в Берлине, сразу, как только увидел. Хотя мне теперь кажется, что он сразу же меня и забрал. Мое отчаяние и одиночество были так велики, что я отдалась в полную его власть. Я не думала, что это окажется с его стороны так серьезно – мне было все равно, где жить, с кем жить, а лучше бы поскорее умереть. Я и умерла бы очень скоро, если бы не забеременела. Здесь оказалось невозможно от этого избавиться, в католической стране законы очень суровы, и только оттого родился Паоло. Ему нет еще и года, он ничего не понимает, но мне стыдно перед ним за то, что он родился от одного только моего отчаяния и слабости. Я надеялась, что будет хотя бы девочка, тогда, может быть, мне не было бы так мучительно видеть моего нового ребенка. Но судьба и в этом меня не пощадила.

Но несчастье живет во мне, и его мне, верно, не избыть уже никогда. Да, я думаю, просто и времени осталось мало – кашель мой перешел в кровохарканье. Джакомо в отчаянии, он не понимает, как это может быть, чтобы в холодной Москве я была здорова, а здесь, в Италии, под солнцем и у моря, развилась чахотка. Он клянет себя за то, что не забрал меня из ресторана, в котором я работала в Берлине, сразу, как только увидел. Хотя мне теперь кажется, что он сразу же меня и забрал. Мое отчаяние и одиночество были так велики, что я отдалась в полную его власть. Я не думала, что это окажется с его стороны так серьезно – мне было все равно, где жить, с кем жить, а лучше бы поскорее умереть. Я и умерла бы очень скоро, если бы не забеременела. Здесь оказалось невозможно от этого избавиться, в католической стране законы очень суровы, и только оттого родился Паоло. Ему нет еще и года, он ничего не понимает, но мне стыдно перед ним за то, что он родился от одного только моего отчаяния и слабости. Я надеялась, что будет хотя бы девочка, тогда, может быть, мне не было бы так мучительно видеть моего нового ребенка. Но судьба и в этом меня не пощадила.

Нельзя рожать детей без любви, а я родила Паоло именно так. Господи, только бы ему не пришлось платить за это! Я верю, что хотя бы Васька будет счастлив, ведь той любви, в которой я родила его, не могло быть сильнее. Но в это можно только верить, даже только надеяться можно на это, а по правде, по главной правде, этого быть не может. И мне страшно оттого, что я понимаю: мой ребенок не может быть счастлив, потому что я бросила его посреди сплошного стыда и горя.

Я не знаю, простила ли тебя за это. Глядя в глаза смерти, надо простить, но я не понимаю, могу ли простить не за себя, а за него. Я знаю только, что люблю тебя до сих пор, никогда не переставала любить и, верно, уже не перестану. И я знаю, что ты любишь меня тоже, и тебе это тоже дано до смерти. Вот единственное объяснение тому, что мы встретились в этой жизни. Но кому, но зачем понадобилось явить на свет нашу любовь? Я не знаю.

Прости меня, Костя, любимый мой! Бог нам с тобою судья».

Анна положила тетрадь на плетеный ивовый столик. Она не могла держать ее в руках – руки дрожали, слезы сжимали горло, и слова: «Но кому, но зачем понадобилось явить на свет нашу любовь?» – стояли перед глазами так, словно были написаны огнем.

Она встала, распахнула двери веранды и спустилась по ступенькам в темный палисадник.

Ни к чему было обманывать себя, восемь лет прятаться за мнимым спокойствием, выдумывать какие-то правила жизни, нужные только для того, чтобы вот именно обмануть себя!.. Все было так, как много лет назад написала эта женщина: зачем-то явилась на свет любовь, которая сделала бессмысленными и покой, и работу, и налаженную жизнь… Все это было только заменой счастью, как привычка варить суп, и во всем этом было не больше смысла, чем в супе.

Одно только было на свете: любовь к единственному мужчине, и любовь эта не исчезла ни от чего – ни от счастья, ни от несчастья, ни от измены, ни от времени.

Что это такое, зачем дано? Анна не знала этого так же, как та всеми забытая женщина, от которой остались одни только хрупкие тетрадки.

Она присела на корточки – ноги ее не держали. Тюльпаны были теперь почти вровень с ее лицом, но она уже не чувствовала в них тревоги. То, что билось у нее в душе, комом стояло в горле, огнем горело в сердце и не давало дышать, – это было сильнее всех внешних тревог.

Глава 14

Анна вернулась в Москву в таком смятении, что все валилось у нее из рук. Да она ни за что и не пыталась браться.

Сергей не появлялся дома уже несколько дней. Анна не знала, что стала бы делать, если бы вернулась после той ночи, когда прочитала последнее письмо Анастасии Ермоловой, от которого вся душа ее перевернулась, – и он оказался бы дома.

Этого она не знала, но больше не обманывала себя, а понимала сильно и ясно, что живет на свете с мучительной любовью к нему и никуда ей от этого не деться.

Но дома его не было.

Она хотела позвонить Матвею, но потом решила не беспокоить сына своим смятением. Конечно, Матвей догадался бы, что с нею что-то произошло. И что она ему объяснила бы? Ведь, собственно, не произошло ничего такого, что можно было бы обозначить как событие. Все случилось только у нее в сердце, а об этом как расскажешь?

Но вечером Матвей позвонил сам, и она постаралась скрыть свое состояние, благо по телефону это было сделать проще, чем лицом к лицу.

В голосе сына звучала знакомая лихость, которой Анна давно уже не слышала. Она сразу встрепенулась: может быть, разрешилась непонятная ситуация, которая так пугала ее все последнее время?

– У тебя что-то хорошее произошло? – осторожно поинтересовалась она. – Бабушка говорит, ты какой-то неспокойный был, когда к ней заезжал, и я тоже давно замечаю…

– Приметливые вы не в меру, милые дамы! – засмеялся Матвей. – И где вас, таких, только берут? У меня вон девчонок уж, кажется, сколько перебывало, не сосчитать, а хоть бы одна что-нибудь такое заметила. Разве что с фингалом под глазом приду – тогда спросят, где это я так нажрался, хоть я им раз сто про тренировки талдычил. Ну, можно считать, хорошее произошло, – сказал он. – Хотя тебе, наверное, покажется, не очень…

– Матюшка, объясни понятнее, для тупых, – попросила Анна. – Так хорошее или не очень?

– Ну, я расплевался с депутатом.

– По-моему, лучше и быть не может! – воскликнула она. – Все-таки ты взрослеешь. – И тут же спросила: – А диплом?

– Диплом еще не купил, – снова засмеялся Матвей.

– Я не о покупке. То есть я даже не диплом имею в виду, а университет.

– Университет… Тут, понимаешь, мам, такая вышла параша… То есть неловкость, – поправился он, зная, что мама не любит выражений, которые, как она говорит, «через пять лет ни одному человеку уже не будут понятны». – Из университета меня, пока суд да дело, отчислили.

– Так надо же срочно восстановиться! – ахнула Анна. – А если в армию заберут?

– Уже.

– Что – уже? – не поняла она. – Как – уже?! Откуда ты звонишь, Матвей?!

– Ма, да не волнуйся ты так, я не со сборного пункта еще – со своей личной трубы звоню, из своего личного «бумера»! – перебивая ее крик, завопил он. – Я домой еду, мама, ну и решил тебе позвонить!

– Объясни мне, пожалуйста, четко и внятно, что произошло. – Анна села на козетку; у нее дрожали колени. – А еще лучше направь свой восхитительный «бумер» прямо в мою сторону.

– Не-а, – отказался Матвей. – Я тебя боюсь, ты ругаться будешь.

– Буду, – подтвердила Анна. – А ты бессовестный и трусливый ребенок, боишься в глаза мне посмотреть!

Его зеленые «подзаборные» глаза представились ей при этом во всей их бесстрашной красе.

– Конечно, боюсь, – легко согласился Матвей. – Поэтому излагаю по телефону. Приносят мне тут как-то повестку…

– Как тебе могли принести повестку, если ты прописан у нас? – перебила его Анна.

– Так давно ведь ловят, – объяснил Матвей. – Меня ж не вчера из универа выперли, я тебе просто говорить не хотел. Ну, и вычислили как-то. Может, в деканате реальный адрес узнали, хрен теперь поймешь. Приносят, говорю, повестку. Я-то сам тоже баран – спросонья дверь открыл, не спросивши. И куда уж было деваться? Расписался в получении. А тут как раз все совпало… Депутата посылаю подальше, а он, скотина, давай меня грузить – кто, мол, я такой, да такими, как он, не бросаются, да без него я пропаду, как щенок подзаборный… Мало-мало в морду ему не заехал – сдержался нечеловеческим усилием воли. Дай, думаю, схожу в военкомат, погляжу, что там и как.

– Поглядел? – спросила Анна.

Ребенок говорил о совершенно ужасных вещах, ведь вся его жизнь могла дать жуткий крен! Но он каким-то удивительным образом рассказывал об этом так, что она слушала почти спокойно. И что за невозможное это их ермоловское дарование?!

– А то! Я и не думал, что где-нибудь такая советская власть живет и побеждает, – все так же весело сказал Матвей. – Кругом чисто унтеры Пришибеевы сидят. Одно приятно: среди красивых девочек голый погулял.

– Унтер Пришибеев у Чехова, советская власть здесь ни при чем, – машинально сказала Анна. – И откуда голые девочки в военкомате?

Матвей захохотал.

– Маманька, я из-за тебя еле в поворот вписался! Не девочки голые, а я перед ними голый! Медкомиссию же я проходил, не будешь же после каждого врача одеваться.

– И что? – еле выговорила Анна.

– Да ничего, здоров как бык. Хотя, скажу тебе, не больно-то эти Айболиты меня изучали. Руки-ноги есть, голова на плечах виднеется – значит, здоровый.

– Матвей, прекрати надо мной издеваться! – воскликнула она. – Ты что, в самом деле в армию собрался?

– Так я тебе о чем же толкую? – подтвердил он. – Какая ты, мамуля, у меня непонятливая! И что ты так волнуешься? Я же в познавательных целях. Учиться я уже поучился, бизнесом тоже позанимался, даже в коридоры власти краем глаза заглянул. Теперь посмотрю, чего там в армии творится.

Назад Дальше