Она и он - Жорж Санд 6 стр.


Все мои выдумки, изобретенные для того, чтобы оградить мое жалкое существо от этого раскаяния, чтобы не приносить вам вреда и сохранить свободу, ни к чему не привели!

Но разве вы можете упрекнуть меня в чем-нибудь, Тереза? Разве я фат или развратник? Ведь я только делал вид, что погряз в пороке, чтобы вы могли поверить в мою дружбу! Почему же вы хотите, чтобы я умер, так и не полюбив, когда вы одна можете научить меня любви и хорошо это знаете? У вас в душе сокровище, вы улыбаетесь при виде несчастного, умирающего от голода и жажды. Время от времени вы бросаете ему мелкую монету; вы называете это дружбой, а ведь это даже не жалость — вы же прекрасно знаете, что капля воды лишь усиливает жажду.

И почему вы меня не любите? Быть может, вы уже любили кого-нибудь, кто не стоил меня? Я, правда, не многого стою, но я люблю, а разве это не важнее всего?

Вы мне не поверите, вы опять скажете, что я ошибаюсь, как в прошлый раз! Нет, вы не сможете этого сказать, вы солгали бы перед богом и перед самой собой. Вы же видите, что моя мука сильнее меня и что только она вырывает у меня это смешное признание, у меня, который больше всего на свете боится ваших насмешек!

Тереза, не считайте меня развращенным. Вы прекрасно знаете, что глубина моей души никогда не была осквернена и что из бездны, куда я бросился сам, я всегда невольно взывал к небу. Вы ведь знаете, что возле вас я чист, как малое дитя, и случалось, вы не боялись охватить руками мою голову, как будто хотели поцеловать меня в лоб. И вы говорили: «Глупая головушка! Тебя следовало бы разбить!» И все же вместо того, чтобы раздавить ее, как голову змеи, вы пытались вдохнуть в нее чистое и горячее дуновение вашей души. Ну что ж, вы достигли своего, и даже слишком, а теперь, когда вы зажгли огонь на алтаре, вы отворачиваетесь и говорите мне: «Пусть этот огонь поддерживает другая! Женитесь, полюбите красивую девушку, нежную и преданную; пусть у вас будут дети, вы будете гордиться ими, у вас будет порядок в доме, семейное счастье, ну, что еще? Все, кроме меня!»

А я страстно люблю вас, Тереза, а не себя самого. С тех пор, как я вас знаю, вы делаете все, чтобы заставить меня поверить в счастье, чтобы я захотел быть счастливым. Не ваша вина, что я не стал эгоистом, избалованным ребенком. Но я не такой уж плохой. Я не думаю о том, могла ли бы ваша любовь сделать меня счастливым. Я знаю только, что она стала бы моею жизнью; мне нужна только эта жизнь, счастливая или несчастная, или же смерть».

IV

Терезу глубоко огорчило это письмо. Оно поразило ее, как удар грома. Ее любовь к Лорану была так непохожа на его чувство к ней, что она вообразила, в особенности перечитывая выражения, которые он употреблял в своем письме, будто у нее только привязанность, а совсем не любовь. Сердце Терезы было спокойно, и если страсть начинала опьянять его, то очень медленно, по капле, и Тереза, не замечая этого, считала, что владеет собой, как прежде. Слово «страсть» возмущало ее.

«Страстно любить! Мне! — говорила она. — Он думает, я не знаю, что это такое, и хочу снова испить этого отравленного пойла! Что я ему сделала, я, всегда окружавшая его такой заботой и лаской? Почему вместо благодарности он предлагает мне отчаяние, лихорадку и смерть?.. Впрочем, он не виноват, этот несчастный, — думала она. — Он сам не знает, чего хочет, чего требует. Он ищет любви, как философского камня, в который потому и верят так сильно, что не могут его найти. Он думает, что я владею этим камнем и забавляюсь тем, что не хочу его отдать! Ко всему, что он думает, всегда примешивается какой-то бред. Как успокоить его, как отвлечь от фантазии, которая принесет ему одно лишь несчастье?

Я сама виновата, и он отчасти прав, говоря это. Стремясь отвлечь его от кутежей, я слишком приучила его к честной привязанности; но он мужчина, и наши отношения кажутся ему неполными. Зачем он обманул меня? Зачем заставил поверить, что он спокоен возле меня? Как мне исправить мою глупую оплошность? Я вела себя не совсем так, как надлежит вести себя женщине, мне надо было держаться более недоступно. Я не знала, что женщина, как бы ни была она холодна, как бы ни устала от жизни, всегда может вскружить голову мужчине. Мне надо было поверить, что я соблазнительна и опасна, как он сказал мне однажды, и угадать, что он отказался от этих слов только для того, чтобы успокоить меня. Значит, это нехорошо, значит, это недостаток — быть лишенной инстинкта кокетства?»

И Тереза, погрузившись в прошлое, вспоминала о том, как инстинктивно вела себя со сдержанностью и недоверием, чтобы уберечься от домогательств со стороны других мужчин, которые ей нравились; с Лораном она забыла об этом инстинкте, потому что уважала его как друга и не могла поверить, чтобы он старался обмануть ее, а также — и это нужно признать — потому, что он нравился ей больше всех других. Одна в своей мастерской, она ходила взад и вперед во власти мучительных сомнений, поглядывая то на это роковое письмо, которое она положила на стол, словно не зная, что с ним делать и не решаясь ни развернуть его снова, ни уничтожить, то на мольберт с прерванной работой. Она как раз работала с увлечением и удовольствием, когда ей принесли это письмо и вместе с ним сомнение, тревогу, изумление и страх. Это было похоже на мираж, появившийся на ее пустом и безмятежном горизонте и воскресивший все призраки ее прошлых горестей. Каждое слово, написанное на этой бумаге, было словно песнь смерти, которую она уже слышала в прошлом, словно предсказание новых несчастий.

Она попыталась успокоиться, снова взявшись за кисть. Для нее это было верное средство против всех мелких внешних треволнений; но в тот день и оно было бессильно: ужас, внушенный ей этой страстью, ворвался в ее самое чистое и сокровенное святилище, нарушив жизнь, которую она вела теперь.

«Поколеблены или уничтожены два условия, необходимые для счастья: работа и дружба», — подумала она, бросив кисть и глядя на письмо.

Она провела остаток дня, не в силах ни на что решиться. Одно лишь было для нее ясно: она ответит «нет»; но, решившись сказать это слово, она не стремилась произнести его сразу, с той обидной резкостью женщин, которые боятся, что не устоят, и потому торопятся забаррикадировать свою дверь. Сказать безвозвратное, не оставляющее никакой надежды «нет», чтобы оно вместе с тем не выжгло, словно раскаленным железом, сладкое воспоминание о дружбе, — было для Терезы трудной и горькой задачей. Она сама любила это воспоминание; когда приходится хоронить дорогого покойника, нельзя без боли решиться набросить белую простыню ему на лицо и опустить его в общую могилу. Хочется набальзамировать его, положить в особую гробницу и порой смотреть на нее, молясь за душу того, кого она скрывает.

Наступил вечер, но она так и не нашла предлога отказать Лорану, не заставив его слишком сильно страдать. Катрин, заметив, что она почти ничего не ела за ужином, с тревогой спросила, не больна ли она.

— Нет, — сказала Тереза, — я просто озабочена.

— Ах, вы слишком много работаете, — ответила добрая старушка, — вы не успеваете жить.

Тереза погрозила ей пальцем; Катрин знала этот жест, означавший: «Не говори об этом».

С некоторых пор в часы, когда Тереза принимала своих немногочисленных друзей, к ней приходил один только Лоран. Хотя двери были открыты для всех, кто хотел навестить Терезу, приходил он один, потому ли, что других не было в Париже (в это время года все уезжали за город, а те, кто жил в деревне, оставались там), потому ли, что знакомые Терезы заметили в ней какую-то озабоченность, невольное и плохо скрытое желание разговаривать только с господином Фовелем.

Лоран приходил в восемь часов; Тереза посмотрела на часы и подумала: «Я не ответила ему; сегодня он не придет».

И, почувствовав в сердце мучительную пустоту, добавила:

«Он никогда больше не должен приходить».

Как провести этот бесконечный вечер, эти часы, когда она привыкла беседовать со своим юным другом, делая при этом легкие наброски или занимаясь каким-нибудь женским рукоделием, в то время как он курил, небрежно раскинувшись на подушках дивана? Она подумала было рассеять тоску, навестив подругу, жившую в Сен-Жерменском предместье, с которой она иногда бывала в театре, но та ложилась рано, и пока Тереза добралась бы до нее, время было бы уже слишком позднее. Жила она так далеко, а фиакры в то время двигались так медленно! К тому же пришлось бы одеться, а Тереза, целыми днями ходившая в домашних туфлях, как все художники, которые, работая с увлечением, не терпят ничего, что их стесняет, ленилась облачаться в туалет, приличный для визита. Набросить шаль, закрыть лицо вуалью, послать за фиакром и проехаться шагом по пустынным аллеям Булонского леса? Тереза несколько раз каталась там с Лораном, когда в душные вечера они искали прохлады под сенью листвы. Такие прогулки сильно скомпрометировали бы ее, если бы она бывала с кем-нибудь другим; но Лоран держал в строгом секрете ее доверие к нему, и их обоих забавляла эксцентричность этих таинственных прогулок вдвоем, за которыми не скрывалось никакой тайны. Она вспомнила об этих прогулках, как будто это было уже давно, и вздохнула при мысли, что они больше не повторятся.

— Хорошее было время! Все это уже не вернется ни для него, раз он страдает, ни для меня, раз я знаю о его страданиях.

В девять часов она попыталась наконец ответить Лорану, как вдруг вздрогнула — раздался звонок. Это он! Она поднялась, хотела сказать Катрин, что ее нет дома. Вошла Катрин: принесли письмо от него. Тереза невольно пожалела, что это был не он сам.

В письме было всего несколько слов:

«Прощайте, Тереза, вы меня не любите, а я люблю вас, как дитя!»

Прочтя эти две строчки, Тереза задрожала с головы до ног. Единственная страсть, которую она никогда не старалась потушить в своем сердце, была материнская любовь. Эта рана, казалось, совсем зарубцевавшаяся, все еще кровоточила, как и ее неутоленное чувство материнства.

— Как дитя, — повторяла она, сжимая конверт в дрожащих руках. — Он любит меня, как дитя! Что он говорит, боже мой! Знает ли он, какую боль мне причиняет? «Прощайте!» Мой сын уже умел говорить «Прощай», но он не крикнул мне этого слова, когда его уносили. Я бы услышала его! А теперь я его уже никогда не услышу.

Тереза была возбуждена до предела, и, в волнении ухватившись за самый мучительный предлог, она разразилась слезами.

— Вы звали меня? — спросила Катрин, входя в комнату. — Боже мой! Что с вами? Вот вы опять плачете, как прежде!

— Ничего, ничего, оставь меня, — ответила Тереза. — Если кто-нибудь придет, скажи, что я в театре. Я хочу побыть одна. Мне нездоровится.

Катрин вышла через сад. Она видела, что Лоран украдкой пробирается вдоль живой изгороди.

— Не надо дуться, — сказала она ему. — Не знаю, почему моя хозяйка плачет, но, наверное, по вашей вине. Вы ее огорчаете. Она не хочет вас видеть. Пойдите попросите у нее прощения!

Катрин, несмотря на свое уважение и преданность Терезе, была убеждена, что Лоран ее любовник.

— Она плачет? — воскликнул он. — О боже, почему она плачет?

Он стремительно промчался через садик и бросился к ногам Терезы, которая рыдала в гостиной, закрыв лицо руками.

При виде ее слез Лоран пришел бы в восторг, если бы он был тем повесой, каким иногда хотел казаться; но сердце у него было удивительно доброе, а Тереза владела тайным искусством пробуждать в нем его настоящие чувства. Слезы, которыми она обливалась, в самом деле глубоко тронули его. Он на коленях стал умолять ее и на этот раз забыть его безумную выходку и успокоить его своею нежностью и рассудительностью.

— Я хочу только того, чего хотите вы, — сказал он, — и если вы оплакиваете нашу погибшую дружбу, клянусь вам, что она оживет и я не буду больше причинять вам огорчений. Но послушайте, моя нежная и добрая Тереза, моя дорогая сестра, будем искренни, потому что я не в силах больше вас обманывать! Будьте мужественны и примите мою любовь, как печальное открытие, сделанное вами, и как недуг, от которого вы не откажетесь излечить меня терпением и жалостью. Я сделаю все, чтобы излечиться, клянусь вам! Я не прошу у вас даже поцелуя, быть может, мне не так трудно будет обойтись без него, как вы можете подумать, потому что я еще не знаю, люблю ли я вас чувственной любовью. Нет, правда, я не верю, чтобы это было так. Возможно ли это после того, как я вел такую жизнь, которую могу продолжать и сейчас, если захочу. Я томлюсь душевной жаждой; чего же вам ее бояться? Отдайте мне частицу вашего сердца и возьмите мое, все без остатка. Разрешите мне любить вас и не говорите больше, что это для вас оскорбление; я прихожу в отчаяние, когда вижу, что вы презираете меня так, что даже не хотите позволить мне, хотя бы в мечтах, надеяться на вашу любовь… Это так унижает меня в собственных глазах, что мне хочется убить этого несчастного, который нравственно вам гадок. Вытащите меня лучше из грязи, куда я упал, прикажите искупить мою скверную жизнь и стать достойным вас. Да, оставьте мне надежду! Какой бы слабой она ни была, она поможет мне стать другим человеком. Вы увидите, увидите, Тереза! Одна лишь мысль — работать для того, чтобы подняться в ваших глазах, — уже придает мне силы, я это чувствую; не отнимайте их у меня. Что станет со мной, если вы меня оттолкнете? Я опущусь на столько же ступеней ниже, на сколько я поднялся с тех пор, как знаю вас. Все плоды нашей священной дружбы будут потеряны для меня. Вы пытались излечить больного, а вместо этого убьете его! Останетесь ли вы довольны тем, что сделали, не будете ли упрекать себя в том, что не достигли лучшей цели, вы, такая великодушная и добрая? Будьте для меня сестрой милосердия, которая не только перевязывает раненого, но старается примирить его душу с небом. Прошу вас, Тереза, не отнимайте от меня своих благородных рук, не отворачивайте вашей головки, которой страдание придает еще больше прелести. Я не встану с колен, пока вы если не позволите мне любить вас, то по крайней мере простите мне мою любовь!

Терезе пришлось принять эти излияния всерьез, потому что Лоран был искренен. Оттолкнуть его с недоверием значило бы признаться в слишком сильном чувстве к нему; женщина, не скрывающая своего страха, уже побеждена. Поэтому Тереза держалась смело; быть может, она и в самом деле не боялась, воображая, что у нее еще достанет сил оттолкнуть его. К тому же самая ее слабость внушила ей правильное решение. Разрыв в этот момент привел бы к мучительным волнениям; лучше было утишить их, чтобы потом ловко и осторожно отдалить от себя Лорана. На это могло потребоваться несколько дней. Лоран был так переменчив и так легко переходил от одной крайности к другой!

Они успокоились, помогая друг другу забыть бурю и даже пытаясь посмеяться над ней, стараясь ободрить друг друга на будущее; но что бы они ни делали, их отношения резко изменились и стали неизмеримо интимнее. Страх перед разлукой сблизил их, и хоть они и клялись, что ничего не изменилось в их дружбе, во всех их словах и мыслях появилась какая-то душевная истома, нечто вроде утомления, смешанного с нежностью: оба они уже отдавались во власть любви!

Катрин принесла чай и своими простодушными и материнскими заботами помогла им, как она говорила, окончательно помириться.

— Лучше бы вы съели крылышко цыпленка, — сказала она Терезе, — чем портить себе желудок этим чаем. Знаете ли вы, — обратилась она к Лорану, указывая на свою хозяйку, — что она не дотронулась до обеда?

— Ну, тогда пусть она скорее ужинает! — воскликнул Лоран. — Не говорите «нет», Тереза, вам нужно поесть! Что сталось бы со мной, если бы вы заболели?

И так как Тереза отказалась есть, потому что у нее и в самом деле не было аппетита, по знаку Катрин, поощрявшей его настойчивость, Лоран заявил, что сам он голоден, и это была правда, потому что он забыл пообедать. Тут Тереза стала с удовольствием угощать его ужином, и они впервые вместе сели за стол — в одинокой жизни Терезы это было немаловажным событием. Еда за одним столом очень сближает. Вы сообща удовлетворяете потребность вашего материального существа, а если искать здесь более возвышенный смысл, то можно назвать это приобщением — само слово раскрывает этот смысл.

Лоран, чьи мысли часто даже среди шуток принимали поэтический оборот, смеясь, сравнил себя с блудным сыном, для которого Катрин торопилась закласть жирного тельца. Этот жирный телец предстал в виде щуплого цыпленка, что, естественно, рассмешило обоих друзей. Он был так мал по сравнению с аппетитом молодого человека, что Тереза встревожилась. В квартале, где она жила, нельзя было ничего купить, а Лоран не хотел затруднять старушку Катрин. В буфете нашли огромную банку желе из гуявы. Это был подарок Палмера, который Тереза еще не удосужилась попробовать; Лоран начал уплетать его, с восторгом говоря об этом чудесном Дике, к которому он по глупости начал было ревновать Терезу, теперь же он любил его всем сердцем.

— Видите, Тереза, — сказал он, — какими несправедливыми делает нас горе! Верьте мне, детей надо баловать. Хорошими становятся только те, с которыми обращались ласково. Дайте же мне побольше гуявы и делайте так всегда! Суровость — это не только желчь, это смертельный яд!

Когда подали чай, Лоран заметил, что он насыщался, как эгоист, а Тереза только делала вид, что ест, а на самом деле ни к чему не притронулась. Он упрекнул себя за свое невнимание и признался в нем; потом, отпустив Катрин, он сам захотел приготовить чай и подать его Терезе. Впервые в жизни он кому-то прислуживал и наивно удивился, почувствовав при этом утонченное удовольствие.

— Теперь я понимаю, что можно быть слугой и любить свое положение, — сказал он Терезе, на коленях подавая ей чашку. — Нужно только любить своего хозяина.

Со стороны некоторых людей самое незначительное внимание представляет необыкновенную ценность. В манерах Лорана и даже в его движениях и позах была какая-то жесткость, не покидавшая его даже тогда, когда он общался со светскими женщинами. Он прислуживал им с церемонной холодностью, как будто выполняя правила этикета. У Терезы, которая встречала его в своем маленьком доме как добродушная женщина и жизнерадостная художница, за ним всегда предупредительно ухаживали, и ему приходилось принимать это как должное. Разыгрывать домочадца значило бы обнаружить плохой вкус и неумение вести себя. И вдруг теперь, после всех этих слез и взаимных излияний, Лоран, не отдавая себе в том отчета, оказался облеченным правом, которое ему не принадлежало, но которым он завладел по вдохновению, а Тереза, удивленная и растроганная, не могла оспаривать у него это право. Казалось, он был у себя дома и завоевал привилегию заботиться о хозяйке как любящий брат или старый друг. И Тереза, не думая об опасности, которой угрожали ей эти заботы, следила за ним широко раскрытыми удивленными глазами и думала о том, как глубоко она ошибалась, принимая до сих пор это нежное и преданное дитя за высокомерного и мрачного человека.

Назад Дальше