14.
Делали так: в ночи, почти наощупь, копали в обрыве длинную нишу – два локтя в высоту и четыре – в глубину. Глина слежавшаяся да сырая подавалась плохо, но – копали, аж пар валил. Десять человек Мураш отрядил за тальники собирать окатыши да гальку в мешки. Уже по сумеркам – разложили в глубине ниши просмолённые колбаски дробнóго зелья, проковыряв их там, где Барок велел, горбылём оградили, по эту сторону горбыля в мешках хуторских положили окатыши да гальку. Глиной забросали-замазали – ничего не видно.
Немаленькая работа сделана – почти двести шагов длиной ниша получилась. С галькой немного промахнулись, и под конец уже бегали-таскали просто так, без мешков, в подолах…
Зажигать должен был Барок сверху, с обрыва. Прокопал от ниши колодец узкий с воронкой наверху, под колодцем зелье распушил. Туда, в колодец, надобно ему будет бросить смоляной шарик горящий – заранее заготовил.
Ну, а там – как повезёт.
15.
Повезло.
Только разложил Мураш сотню свою за тальники да сверху проверил, не видно ли – показался дозор пеший. Мураш распластался и чуть попятился даже, ну его, этот дозор, пусть бежит. Лежал и слушал.
Мягко пробежали, быстро, без одышки.
Гельвы.
Стал ждать.
Вот и колонна…
Эх, вот же ж не додумали! Надо было собойный очак растеплить, и после от него огонёк делить. А Барок масляную лампадку ладонью огораживал, и в последний миг возьми да и опрокинь. Ну, не совсем в последний, однако ж…
Заторопился Барок, чиркнул огнивом. Ещё и ещё. Тихо выразился.
От пота рабочего отсырел трут.
Бежит колонна. Гельвы не любят ездить верхом – а вернее, коники не любят гельвов, бесятся под ними. Зато гельвы бегают подстать верховым. Мураш знал: на средних статей лошадёнке он гельва накоротке обгонит, конечно. Но за дневной переход так на так может выйти. А ежели гнать без передыху, то гельв верхового загонит. Сам никакой после этого будет, бери его голыми руками, но – загонит.
Свой трут перебросил он Бароку. Тот торопится, не попадает искрой. Огниво же – оно любит, когда его спокойно пользуют…
Попал. Вскурился дымок.
Щепицу смоляную, а теперь…
Выскользнул шарик из пальцев и канул.
Кисет тряхнул – высыпались другие. И – мимо руки.
Всё. Пробежит сейчас колонна…
И тогда за тальниками встали Савс, Тягай, Дрот, еще двое новиков, Мураш в затемнении имён вспомнить не мог, натянули луки, пустили стрелы…
Это с гельвами-то тягаться в лучном бою!
По короткому крику колонна стала, как один человек (а не слышно, в мягких сапогах бесшумно бегут, и если б не проглядывал Мураш сквозь густую траву, ничего бы не понял; разве что смысл криков Мураш различил бы ухом), налево развернулись, в две шеренги встали, одна шеренга на колено, другая стоя, луки вздеты, стрелы легли – и тетивы хлопнули, как волна на берег ложится: от хвоста колонны к голове громкое «шшших!» прокатилось. И тут же поднялся Барок. Лук напряг, а на луке огненная стрела дымком да искрами плюётся.
С гельвами тягаться в лучном бою…
Сразу несколько стрел пришли в Барока – снизу вверх, под стёгань. Но и Барок свою стрелу прямо в колодец выпустил…
Сначала белый дым да синий огонь вылетели столбом – как раз перед Бароком, и он медленно-медленно в этот дым клониться стал. А потом глухо ухнуло – и взревело вдруг страшным рёвом, коротко, но так мощно, что земля вылетела из-под ног, и там, внизу, где была дорога и гельвы на ней, сделались дым и мрак.
И Мураш, не помня себя, слетел по обрыву, держа меч на отлёте…
16.
Ну, надо было повременить. Уже неслись, как поток по камням, ныряя в тальники и выпрыгивая высоко, его вои – с присвистом, с гиком, с «Хай-хай-хай!» – но ещё шагов сто до них было…
Никогда Мураш такого под ногами не видел, но и гельвы выжившие тоже – снуло шевелились, тыкались мимо. Трёх рубанул Мураш, пока не встали перед ним другие трое – наверное, чуть одыбавшие. Перешагивая через мёртвых, которые ещё ворохались под ногами, и оскальзываясь на крови и дерьме – закружились медленно, опасливо, но и опасно – ох, знал Мураш умения гельвов биться, меч у них лёгкий, гибкий, клинком защищаться надо умеючи, а то обтечёт твой клинок гельвская сталь, и нет руки. Один на один с ними выходить, и то тяжко, думать надо, а тут – против троих.
Но были гельвы всё ж битые и ошеломлённые, а Мураш… что-то подхватило Мураша и понесло.
Таким оно и бывает, упоение боем – хватает и несёт, и ничего тебе не страшно, и сил только прибывает, и удары проходят все. Он положил изумлённых двоих – и положил бы и третьего, но остриё жёстко легло на остриё, и сломались оба меча.
Схватились вручную. Здоровенный был гельв, чуть не на голову Мураша выше и в плечах шире, хотел было Мураш его на калган взять, не достал или достал плохо, покатились оба в канаву. Обрубок своего меча гельв не выронил, там какой-то шип продолжал торчать, Мураш руку его поймал, но гельв наверх перекатился и стал тушей давить. Мураш дал ему повозиться, улучил момент, когда тот чуток приподымется, и двинул коленом между ног. Гельв попытался сложиться пополам, Мураш, не теряя времени, выбил вбок его обломок, дотянулся до своего ножа – и содрал с морды гельва эту их серебристую сетку, кольчужку мелкую-мелкую, которая и от ножа защищает, и от стрелы на излёте…
Содрал и обомлел: гельв был чёрный. То есть угольно-чёрный, с вывернутыми пепельными губами и синими белками глаз. Ну, в общем-то Мураш знал, что такие бывают, но одно дело знать – и совсем другое увидеть, да не где-то, а верхом на себе.
Миг изумления чуть не стоил ему дорого, но нет, успел он ткнуть эту невидаль ножом под ухо – и, уже перекатив чёрного под себя, уже вставая, чтобы не измызгаться кровью, которая сейчас струями ударит, заорал страшным шёпотом:
– Я тебя звал сюда? Я тебя звал? Я тебя звал? Хоть кто-то – тебя звал?..
Гельв зажимал ещё рану ладонью, но глаза у него мутились, а рот дёргался – может, тоже что-то сказать хотел.
17.
Всех, кто от каменного удара уберёгся, срубили – всего сто восемьдесят шесть мертвецов насчитали посланные Беляна и Кречет. Быстро велел Мураш с мёртвых гельвов шейные чепи поснимать да наугад три десятка заплечных мешков прихватить.
Своих мёртвых Мураш приказал не бросать здесь (а раньше – бросали), а грузить на подменных и вывозить. После схороним. Пусть думают, что мы тут своей крови не отдали…
На самом деле – отдали, и немало. Дорого стоила оплоха Барока-покойника… Сам погиб, Савс погиб, Дрот погиб, Тягай погиб, Мумча и Талыза, только что пришедшие в сотню братья-погодки – погибли. Старый Хитро, лесознатец, на него у Мураша большой расчёт был – тоже погиб. Ещё четверо ранены были стрелами и шестеро – мечами, и тех четверых можно было тоже причислить к мёртвым… а если для шестерых этих не найти крова и покоя – то и троих из них тоже.
Четверть сотни ушло. Ну, чуть поменьше четверти…
Ладно, сказал себе Мураш. Уж после такой-то резни – взбеленятся. Это не земледелов грязных да вонючих покрошили, это цвет закатного воинства. Такое не прощают.
Надеяться будем изо всех сил – что не прощают…
18.
Не простили. Хлынуло наконец войск на тракт и в окрест тракта – как воды из прорвы. Точно, весь огородец в долине теперь пустой окажется…
Давай, царь Уман, не подведи, не промахнись. Зря ли тебя так зовут? Зря ли тебя князцы наши заедино в главные начальники избрали, хоть ты не черноземец, а синегарин? Не подведи, царь!..
Мураш в голове имел, что только в одном случае узнает, получилось ли у царя Умана, – если вернётся сам в Бархат-Тур. А в том, что не вернётся, он не сомневался. Слишком овражиста теперь дорога туда…
И всё же металась сотня Мураша между трактом Итильским и Пустыкой ещё полных четверо суток. Спали в сёдлах. Кони начинали бредить, падали, пена белая шла.
Люди… а что люди? Как могли.
Хоть ночь надо было дать роздыху.
Уронили себя в крапивáх у хутора, ими же и спалённого, один амбар остался. Гарью несло мокрой, пёсьей, – и труповщиной. Поставил Мураш сороковых, наказав – только ходить, не останавливаться, не присаживаться. Слушали его, кивали. А глаза плавали…
Как ты там, царь? Знать бы…
Отрядил двоих к колодцу – воду проверить и принести, ежели годная. У кого собойные очашки уцелели, те их вздували, думая и кулеша сватажить… А у кого не уцелели или не было в заводе, просто сала с сухарём приняли в утробу – и под попонку.
Сторожно прошёлся Мураш взад и вперёд; а что он сейчас мог? – ничего он не мог. Луна сияла посередь неба, как поднос серебровый начищенный; звёзд не было. Хорошо хоть, не лес здесь, а то в лесу гельвам раздолье… Что-то тревожило, тревожило сильно, он не мог понять.
Но он всегда при такой луне был тревожен и тосковал.
Беляна, сороковая, перешла ему путь, держа на сгибе руки лёгкий гельвский меч. Свой она третьего дня утопила по-глупому. Хотел ей что-то сказать, подбодрить, не нашёлся.
Но он всегда при такой луне был тревожен и тосковал.
Беляна, сороковая, перешла ему путь, держа на сгибе руки лёгкий гельвский меч. Свой она третьего дня утопила по-глупому. Хотел ей что-то сказать, подбодрить, не нашёлся.
Себе самому Мураш на собачий час сóрок назначил. Велел разбудить.
Уже во сне понял: ни одной вороны, ни одного ворона мертвоклюющего он здесь не услышал…
19.
Очнулся в путах, да и не очнулся вовсе, а вроде как помер – такая мука была. То ли с угару, то ли с перегару – лопалась голова, очи лопались, и всё жарко и мутно неслось по кругу.
Не выдержав, не понимая, что вокруг, что внутри – заорал.
От крика, от натуги, что ли – всплеснуло белым огнём в глазах, и стало сплошное ничто.
20.
Потом понял, что развязывают ему руки. Тело было ватное, мятое, глупое. Голова ещё глупее. Болело всё огнём. Шевельнуться попробовал, не смог.
– Ш-ш-ш… – сказал кто-то, за темнотой кромешной невидимый.
– Что… – начал Мураш, но почувствовал пальцы на губах. Потом ухо уловило тепло:
– Молчи. Это я, Рысь. А ты молчи. Ты себя не видишь…
Мураш согласно кивнул. Зря он кивнул, в голове что-то болталось тяжёлое, острое – и за всё цеплялось.
– В плену мы, – одними губами шептала Рысь, прильнув. – Ты да я. Остальных, говорят, побили всех. Как – не спрашивай, не знаю. Нас зачем-то держат. Я тебя и узнала-то с трудом, обожжено всё…
– Пить, – все-таки шепнул Мураш.
– Сейчас…
Рысь поила его так: набирала в рот воду где-то далеко, возвращалась – и приникала к его разбитым и сожжённым губам. Раз за разом.
Потом рассказывала.
Самою Рысь и людей её выследили и нехотя сдали рохатым здешние поселенцы исконные, итильцы. Живыми не всех взяли, троих только, и стали конями на части рвать, одного порвали, Митошку, а тут нате – разъезд роханский. Препираться стали: дескать, велено было живыми, живые нужны. Поделили в конце концов: Рысь поперёк седла бросили и увезли, а Лутик-Двупалый остался – и за себя платить, и за неё.
Везли через переправу – долго.
Вот, сидит теперь здесь, в темнице крепости Рамаз, и не знает ничего – ни сколько дней прошло на свете, ни пало ли Черноземье, – ничего. Вчера приволокли ей и бросили связанного и обожжённого человека – выхаживай, мол, – и Мураша она распознала не сразу, а единственно по бреду. И раньше, в ночёвках, и сейчас – звал он Вишенку…
У Мураша застыло сердце, о другом и думать забыл. Вишенка, младшая доченька, пропала этой зимой, и не видел он её мёртвой, как всех остальных своих чад и домочадцев. Значит, жила она в нём, раз он с нею разговаривал.
Не сразу, но начал Мураш шевелиться, потом вставать. Стыд его подгонял.
Глаза не разлеплялись, и промыть не получалось никак. Так и тыкался в темноте. Но руки и ноги были уже почти свои – разве что дрожали. Холод бил его.
Рысь помогала, обмывала горелые места водицею. Много было горелых мест. Он не стонал, она стонала.
Есть давали сырой кислый хлеб и непонятную хлебню. А сколько раз в день давали, понять не получалось, то же и Рысь говорила – ни малейшего окошечка нигде, весь свет от малого медного маслечника на столе. Но и этого света Мураш не видел, только чувствовал правым виском.
21.
Как-то лязгнули замки, и Мураша скрутили, навалившись скопом, – будто был он не лядащий да слепой недобиток, которого воробей крылом свалит да мышака в подпол утащит, а тарский батыр, семью мясами откормленный; свалили, помяли и взяли в железа. Рядом, Мураш ухом слышал, так же мяли Рысь…
Так же, да не так: билась Рысь крепко, и кто-то кряхтел и икал от боли. Потому и месили потом Рысь ногами, жутко дыша, пока кто не заорал по-гонорски: «Хватит!» Тогда перестали, отошли. А то бы убили.
Гнали их куда-то вначале по затхлому, после – по свежему воздуху. Дождь падал, пах травой. Завели в помещение, жаркое, мокрое, склизкое. Железа не сняли, одяг ножами порезали, велели мыться. Мылись под гогот.
Дали накинуть какое-то хламьё. Погнали дальше.
Когда запахло пережжённым зерном, Мураша усадили на низкую скамью, и чьи-то твёрдые тонкие пальцы, похожие на жучьи лапки, стали ощупывать его лицо. Что-то сказали по-гельвски, Мураш не понял, пожал плечами.
– Она сказала: «запрокинь голову», – голос Рыси он узнал, хотя мог и не узнать, сквозь такую боль голос тот протискивался.
Мураш запрокинул голову, снова с трудом вытерпел прикосновение жучьих лапок. Потом правый глаз словно вспыхнул – боль была синяя, холодная, острая. Он зарычал и попробовал зажмуриться, но твёрдые пальцы-коготки разодрали его веки. Свет хлынул туда, где давно уже не был.
Что-то яркое и мутное виделось ему, и плыли свекольные пятна.
– Она говорит, всё почти хорошо, – издали донёсся голос Рыси. – А другого глаза у тебя просто нет, вытек он, – добавила Рысь спустя.
В глазу темнело не скоро, пятна собирались в лики, но так и не успели собраться: погнали Мураша с Рысью дальше. Лекарка гельвская дала Мурашу тряпочку, пахнущую смолой, её он и прикладывал время от времени к глазу, который и слезился, и гноем сукровичным тёк.
Рысь неузнаваема стала, лицо разбито всё и искровавлено, и нос порван. И тоже одноглазая, второй затёк чёрной гулей, даже щелки не видать. Но целым глазом синим – усмехается.
Посадили в закрытый возок, повезли. По звуку колёс судя, по каменному тракту везли, а значит – в Монастырит. Ехали молча, о чём поговорить можно, когда с каждой стороны по стражу – сидят, подпирают?
Скучен был путь.
Однако ж доехали.
22.
Когда сказали, что привезли их на суд, Мураш аж засмеялся-закашлялся. Суд! Выдумать такое…
Но вот – поди ж ты. В каморе заперли, но в тёплой, с окошком зарешёченным, и еды дали забытой: каши трёхкрупенной с маслом и взвара горячего. В отхожее место водили. Ещё раз вымыться заставили, теперь уже порознь, и не торопили никуда, и щёлоку дали не едкого, – но вот одяг оставили лохмотный, хотя и чистый.
В окошко видна была стена Монастырита и башен несколько. Солнце, привычное уже, могло и заглянуть на закате дня.
Так и оказалось.
Но вот как раз когда «Ура!» шепнули Рысь с Мурашом, пришёл гельв.
Говорил он по-черноземски верно, хоть и медленно, и слова ставил не так, как обычно их ставят люди. Но понять его можно было легко.
Сказал гельв, что заключены они в крепостце, нарочито выделанной для воев, воинскую правду преступивших. И каждый ждёт суда по делам его, и многие ждут уже и по два года, и по три – это из тех, кто под стены Монастырита ходил с Уроном покойным. Хотел Мураш спросить, их-то за что держат, но не стал – плохо мысли ворочались, блевотно становилось от малого напряга.
Но их вот, Мураша и Рысь, судить будут скоро, потому что вина их проста и непременна. И всё равно по законам гельвским даже таким татям положен судный защитник, вот ему и выпало быть.
Зовут его Хельмдарн.
– Забавно, – сказала Рысь раздутым языком сквозь щерблёные зубы и губы, которые шевелиться не хотели. – Надо же было для такой глупости нас сюда волочить да ещё подкармливать…
Гельв Хельмдарн принялся объяснять, что нет ничего выше закона, и Мураш по дыханию уловил, что Рысь объяснений не слушала, а готовилась сказать что-то вклин. Набрала воздуху.
– Тебе защищать нас велели – в наказание или в честь? А, Хель?
И гельв оборвал свою речь. Горлом свистнул.
– Так это ты? – прошептал он.
– Я. Что, не пригожа?
Гельв вскочил, подбежал, наклонился.
– Не может быть… Ты.
И снова сел, весь белый, дрожа губой. Глаза обиженные, огромные, со слезой внутри.
23.
Ничего Рысь после не рассказывала, да Мурашу рассказов и не надо было, как-то оно всё само собой узналось: любовь у неё была с этим парнем, да такая, что человека живьём в тонкий пепел сжигает. И когда порушилось всё, когда их, как сцепившихся котят, друг от дружки оторвали, внутри гореть продолжало…
У гельва у этого – тоже.
Никак не мог сейчас Хельмдарн поверить, что та давняя его печаль – и есть вот эта страшная заскорузлая череполикая урукхайка с топором в правой руке и с сечом в левой, и по колено в крови. Потрясло его.
Но взял гельв себя в руки, не сразу, но взял. Для суда нужно было найти оправдание действиям подсудимых…
Не гоже нам оправдываться, сказал Мураш, да и перед кем? Мы от богов своих отреклись, так чем ваш суд нас может пронять? Да и нет у вас над нами суда, как нет у детей права судить стариков – огней и мук очистительных вы не прошли. Но если хочешь послушать, так слушай…
И голосом скрипуче-ровным, как санный путь, стал рассказывать про день, когда взорвалась Ородная Руина, и как потом перебирали руками распавшиеся дома в восходных, особо пострадавших городцах и слободах Бархат-Тура, доставая мёртвых и обожжённых, и редко когда целых; как видел сам, своими глазами, запечатлённые на кирпичной стене тени сгоревших в той чудодейной вспышке; как ушло лето, и не стало урожая на чернозёмных полях, когда-то кормивших всё левобережье; как пал скот, пали кони и стали падать люди; как ходят чёрные бабы по развалинам и роются, а что ищут, не говорят; как ездил он разбирать вину между тарскими племенами и востоцкими, потому что кто-то вырезал стойбища сначала одних, а потом других, везде оставляя слишком много слишком явных следов…