Анатолий Лернер ТРЕМПИАДА Роман
Часть первая
1
Меня нет. Умер я, что ли? Или сплю? Но сквозь тьму и небытие — слышу резкий, отвратительный сигнал. Так оповещает о почтовом сообщении мой мобильник. Какой еще мобильник? Что за сигнал? Кто я? И кому это понадобилось возвращать меня из легкости и беззаботности небытия?
Постепенно прихожу в себя. Дымок иного мира еще плыл перед глазами, а черная дыра уже закрылась, свернулась смерчевым потоком, заполнила пустоту пространства воронкой. Когда все завершилось, я опять был в полном уме и здравой памяти. И знал, что сигнал этот — из моего мобильного телефона, и сообщение пришло от друга. Вот только друг — пребывал где–то там, в далекой своей, нереальной Англии.
Как сказал он, так и случилось. И теперь друг блуждал среди руин собственных иллюзий, изображая из себя англичанина. Искателя. Изгнанника. Беженца…
Не знаю как ему, но с тех пор как он оказался вдали от земли обетованной, где снискал себе доброе имя, мне не хватало его.
Можно было рассуждать. Например, о том, что твердо устоявшееся в сознании словосочетание «ТУМАННЫЙ АЛЬБИОН», не только скрывает в себе нечто мистическое, но и обладает еще одним мудрым смыслом. ТУМАННЫЙ АЛЬБИОН — это почти нигде… и совсем ничто… Для моего сознания его не существовало…
«Никогда я не был на Босфоре».
Вот и я никогда и нигде не был. Так что мысли о чопорной Англии были вне моей досягаемости. Эта самая Англия была столь далека от меня, сколь близка та самая Черная дыра, чей дымок растаял вместе с моим, уже выветрившимся из памяти, сном. Немногим дольше задержалось ощущение, что где–то во Вселенной есть близкий тебе человек, который сумел оторваться от земли обетованной; сумел нарушить законы притяжения, и теперь парит, согласно иным законам существования, оттягиваясь где–то без тебя по полной своей программе…
И, судя по сообщению, ему, в свободном от привязок полете, все еще помнится обо мне.
Тяжело вздохнув, я нажал на кнопку мобильника. Экран засветился изумрудным огнем. Друг прислал новый адрес и настойчивое приглашение в Англию.
Что ответить ему? Как сказать то, что не успел, когда друг был еще рядом? Ответа не было. Да его и не могло быть. На встречу с истиной приходит молчание. И хотя я знал, что друг еще не отошел от своего мобильника, я все же победил искушение позвонить.
Что? Что не позволило мне нарушить наше с ним молчание? Молчание, помноженное на обе стороны короткого, как телеграмма, сообщения?
Я сонно выкурил сигарету и побрел в спальню. Хотелось сразу взлететь с матраца. Куда? Туда, куда устремляются ночами в сопровождении стартового храпа и газов собственного тела, непостижимые нами души. Уж они–то запросто достигают той самой воронки, что сливает в Черную дыру остатки нашего сознания.
Отключив мобильник, я снова улегся на стартовую площадку сексодрома. Жена давно носилась из сновидения в сновидение, и я пожелал нам только одного — не столкнуться в полете.
Мне снился Млечный путь, а вернее — дорога. По эту сторону стоял я, а по другую — мой друг. Дорога была живая. Она состояла из просветленных лиц друзей и знакомых. Из обличий недругов и врагов. Из просоленных образов, размазанных по лицу брызг, в которых отражались глаза. Глаза всех, кого оставил в этом мире я… Глаза тех, кто оставили меня…
Брызгами электросварки разлетались они по пути шва нескончаемой трубы, именуемой Млечной дорогой. И сыпался шлак, и гасли искры, и коробило металл.
Млечные брызги растекались в разные стороны шариками ртути. А потом собирались в тяжелый, неровно дышащий шар, чтобы снова взорваться и рассеяться. То ли семенем, то ли прахом, развеянными в лучах Солнца… То ли звездами и народом, избранным этими звездами на собственное испытание под ними.
И мы, разрозненные, брошенные в этот мир брызги, теперь снова устремлялись к всепоглощающей силе, призванной объединить капли, павшие на эти берега молока и меда, с самим Млечным путем. И только потому вольны утратить себя. Испепелить свое я. Не быть собой. И значит — непостижимо как, стать самим народом единого переживания, имя которому — ЛЮБОВЬ.
Снились ступеньки эскалатора, пробегающие через дорогу, за которой стоял у причала красавец–парусник. Но дорожки эскалаторов пересекались во всех мыслимых и немыслимых направлениях, на самых разных уровнях и скоростях. И стоило отвлечься, как тебя поглощали несчастья, уводящие от вожделенной пристани, от красавца–парусника.
И кто–то рассудительный, зализывающий раны, говорил о невозможности перейти эту дорогу, а мудрый, но бесшабашный, весело толкал на этот путь…
— Это безумие! — бунтовал прагматичный ум. — Посмотри правде в лицо.
И тогда всплывала никому неинтересная, пересидевшая в девках баба — злобная мстительная правда. Она честно рассказывала неприятные вещи и от этого испытывала моральное удовлетворение, которое заменяло ей неприличный оргазм.
— Кончила? — перебил я ее старания.
— Нет еще, — честно отвечала смущенная правда, глядя исподлобья и продолжая мастурбировать.
— Ты так никогда не кончишь, — сочувственно произнес я. — И знаешь почему?
— Советчиков потому что много вокруг, — злобно прохрипела правда.
— И это правда, — согласился я. — Но главная причина в ином. Ты отвлекаешься… на правду.
И тогда глаза ее погасли, и правда вспыхнула, как оскорбленная школьница, о которой впервые при всех сказали правду. Зарыдав, правда выбежала из моего сна. И правильно сделала. Каким–то образом я оказался в кабинке крошечного лифта, в саркофаге каменной капсулы базальтового разлома, заполненного талыми водами Хермона.
Благодаря лифту мои сновидения перенеслись к хрустальной чистоте озер, точно истиной наполнявшихся, водой ручья Завитан.
Сон высветил для меня лучшие переживания. Они имели конкретный адрес, и я прибыл по этому адресу.
Странно, именно бархатные воды волшебных озер, теперь разделяли нас с другом. Он по прежнему оставался на том далеком берегу все еще туманного для меня Альбиона, а мой сон вынуждал к остановке.
Возражать не имело смысла. Ведь это не жизнь, где на каждом шагу приходится стоять на своем. Отождествляя себя со сном, приходится жить по его законам, в согласии с которыми развивается сюжет.
Но во сне мне является откровение, что, оказывается, я и не подозревал о том, что и после пробуждения, живу беспросыпно чужой, нездешней жизнью, все больше похожей на сон.
И вот этот бред я почему–то называл существованием?..
Но не пример ли это волшебства, с большими оговорками допускаемый спящим разумом? Не мы ли это с моим другом — те две ничтожные брызги, что снова и снова выплескиваемся на разные берега? И пусть мы сохнем, пусть страдаем от одиночества и пребываем в меньшинстве, но мы не должны никогда забывать, что мы — не просто капли, а часть океана. И едва мы не следуем за собственной личностью, как забываем о себе. И только тогда становимся единым океаном любви…
А потом появились мысли. Они сообщили, что все поняли, но не согласны. Так наметилось размежевание.
Мысли принадлежали кому–то, кто выплеснулся с новой волной, перестав быть огромным, непостижимым и величественным.
— Одинокие капли, чтобы не сгинуть, не засохнуть, обязаны мыслить. Так, неосознанно, выходя из воды, появляется человек, отдаляя от себя океан.
Я вздыхаю во сне по Млечному океану, думая о том, что человек, вовсе не звучит гордо, что он там, где его мысли. А мысли уже разрушают целостность, создавая из ничего никому не нужную личность…
«Мы разбросаны», — думаю я, и меня швыряет все дальше от океана, в котором плавает в свободном полете лишенный личности друг.
— Мы разбросаны и несобраны. Мы аморфны и потому перетекаем из состояния в состояние, из одной реальности в другую, из сна в сон, из жизни в смерть. Даже перед лицом смерти мы редко просыпаемся. Ну, разве когда несущаяся по серпантину машина выходит из повиновения и мы теряем управление. И собою и машиной.
И новая ступенька эскалатора подхватывает меня и несет на невиданной скорости. Это иная скорость, отличная от той, которой почти всегда хватает, чтобы проснуться и остановить мгновение перед тем, как разбиться насмерть.
Это скорость самой смерти, из которой состоят наши сны. Те самые видения, что наслаиваются фрагмент за фрагментом в оскорбленную невниманием правду…
…Пробуждение оказалось тяжелым. Я ощущал себя каплей, оторвавшейся от непостижимого. И я не знал пути туда, где мне было легко и бесшабашно. Над головой протекал тот самый Млечный Большак, а под ногами змеилась пыльная, каменистая дорога, пробитая среди скал Голанского плато.
«Кто–то снова должен пройти ее, — думаю я, выдвигаясь в путь, — но кто? Кто осилит ту дорогу, если ни здесь, ни там меня нет?»…
Так началась моя тремпиада.
2
«Дорогу осилит идущий», выплыло откуда–то из памяти, тогда как пересохшие губы, ломаясь резиной на сорокоградусной жаре, шептали безо всякой надежды:
…………………………………………………………………………………
— Эй, эй!! — Еще одна машина пронеслась мимо, обжигая жаром круто заваренный воздух. Если эту волну напасти мне удавалось отбить, то от напора ненависти, выпущенного из «Фольксваген–транзит», я отшатнулся, и меня снесло взрывной волной к автобусной остановке.
Б…ство!
Денег на автобус нет. Безысходность положения снова кидает меня в водоворот машин. Здесь люди–оборотни, сами того не замечая, оборачиваются в куски бесчувственного металла.
Помню. По выжженной солнцем земле Голанского плато, по колючкам, с золотым миражом колосьев налитого хлеба, шли мы с женой и трехлетним сыном. Пацан капризничал, сидя у меня на плечах. А я шел, тупо повторяя движения, и безразлично взирал просоленными потом глазами на базальтовое полотно дороги. Раскаленные камни, — каждый — соперник солнца — смыкались с выжженным, безнадежно бесцветным небом. Там лишали не только надежды, но и самой сути обрести ее.
Жена пыталась «голосовать», но глаза проезжавших в машинах двуногих еще меньше моих были способны что–то увидеть. И не пот их выел, не слезы, а нечто загадочное, непостижимое, что оставляет лишь видимость человека, лишая самой человечности.
Шоссе уходило все дальше от населенных пунктов, а мы шли, совершенно потеряв любую надежду на чудо. Сын плакал, капризничал, хотел пить.
А что я мог? Создать для него из пустыни оазис? Но у меня не было ни машины, ни прав, ни денег… Тогда о каком таком чуде могла идти речь?
Я злился на себя, продолжая механично идти вперед. Но сын категорически воспротивился. Я снял его с шеи, целуя в соленые щеки.
— Не плачь, папа тебя любит, и мама тебя любит.
— Машина не любит меня, — не по годам серьезно сказал мой сын. Я слегка опешил. Неожиданно я понял, что не обиженный ребенок, а сам перст Руки Мистерий указывает мне на что–то пальцем моего малыша.
— Машина… — повторил я вслед за сыном, рассматривая небольшой рабочий грузовичок. — Машина не любит меня…
Машина не любила и меня, машина вообще никого никогда не любила… Но кто эти люди, придержавшие стремительный бег своего грузовичка?
Остановились они по злому умыслу не любящей нас машины, или это все же отклик человека на зов души?
Я смотрел на открытые дверцы пикапа и ожидал. В машине сидели рабочие арабы. Широко распахнутая дверь давала возможность разглядеть всех троих. Шофер пальцем поманил нас. Наши глаза встретились. Наступил момент истины. Они смотрели на нас, мы смотрели на них. И тут сын побежал к машине. Мгновение, и он подхвачен сильными руками строителей. И вот уже сын сидит рядом с ними, болтает ногами.
Жена, не раздумывая устремляется за сыном. Последним в кабину грузовичка взобрался я.
— Маим! — потребовал воды сын, и в его руках оказалась запотевшая бутылка с минеральной водой «Мэй Эден».
— Пожалуйста, сигарету, — с мольбой во взоре произнесла жена. Кто–то протянул ей пачку «Мальборо».
— Ну, а мне тогда, для полного счастья не хватает только чашечки кофе, — сказал я по–русски. Арабы, услышали слово «кофе» и вот в моих руках пенопластовый стаканчик. Джином струится из термоса, напоминавшего собой волшебную лампу Аладдина, неповторимый аромат чудодейственного напитка.
А сын уже перемазан арабскими сладостями, и жена жадно глотает кофе и сигаретный дым, а я все никак не решаюсь захлопнуть дверцу грузовичка.
— Куда направляетесь? — спросил на иврите строитель.
— Киббуц, — сообразила жена. — Мером Голан.
— Нет, — закачал головой тот, что был помоложе. — Нам в другую сторону.
— Беседер, — оборвал его старший, и включил передачу…
До последней минуты я отказывался верить в происходящее. Но чудеса скоротечны и маленький грузовичок арабов–строителей уже остановился у массивных электрических ворот киббуца.
И вот мы уже выходим.
И благодарные улыбки еще не сошли с наших лиц.
И стоим не по ту, а по эту сторону забора, — там, где дорога — реальность, а не часть пейзажа…
— Как же так? — неизвестно у кого спрашивал я, идя по киббуцной аллее. — Как случилось, что вот эти вот, улыбающиеся нам теперь люди, не захотели нас увидеть на дороге?
Но мир оказался шире киббуцного двора, а пришедший мне ответ — проще. Арабы увидели то, чего не пожелали видеть в них самих, евреи: увидели отчаявшихся и потому свершающих ошибку за ошибкой людей, без надежды обрести свое место под безжалостным солнцем Палестины.
Я так и остался в долгу, а точнее — в плену у той самой дороги, по которой умчался, словно растаял в терпкой и вязкой, как оливковое масло жаре, мираж того самого грузовичка. И десять лет спустя, все у той же дороги, уходящей расплавленным асфальтом в выгоревшее небо, я снова ловлю тремп.
И едва я понимаю, что остановка в пути — это вовсе не чья–нибудь обязанность, а лишь возможность человека откликнуться на зов души, как рядом со мной возникает старенький «Ситроен», и набожный мальчишка, с улыбкой распахивает дверцу.
Я падаю на сиденье под леденящие струи кондиционера и пристегиваю ремень безопасности.
— Кама зман ата ба арэц? — зачем–то спрашивает водитель и, хохоча, резко рвет вперед, словно вырывая меня из безвременья, в котором я застрял на своей вынужденной остановке.
3. КОТ БАЮН
Первый день праздника Рош–а–шана, тот самый день, что венчает собой будущий год, застал меня в пути. Я был предоставлен самому себе и моя собственная судьба, была в моих же руках. Закинув рюкзак за плечи, я шагал по нескончаемому черному коридору, чем представлялась километровая аллея от мошава Кидмат Цви к перекрестку трех дорог. Была ночь новолуния, одна из таинственных ночей, когда небо теряло из виду ночное светило. Говорят, сбежавшая в эту ночь с неба Луна чудит необыкновенно.
Я смотрел на огромные новогодние звезды в небе и полной грудью вдыхал предутренний воздух, вытеснявший с каждым глубоким вдохом все мои обиды и страхи.
Споткнувшись, я понял, что коридор — это не только звезды и не одно лишь бескрайнее небо, но и земля с ее камнями и коростой асфальта под ногами. А еще я понял, что, увы, снова не витаю в облаках, а, как–то незаметно приземлен и опять озабочен своими мыслями.
Те мысли уже костерили кого–то, кто забыл прислать за мной машину, они рисовали ужасные подробности гибельной сцены, где мое предутреннее путешествие, заканчивалось трагически в сплошной пелене безымянного подвига.
Страх одиночки на ночной и безлюдной дороге, в то время как по всей стране происходят убийства и террористические акты, а, по сути — идет необъявленная война, то порождал, то трусливо отметал чудовищные фантазии. Но главной среди них был «коридор смерти», в конце которого притаился конец всего, либо всего начало. Впрочем, если отбросить философию, для меня это было одно и тоже.
Ноги несли вперед, а глаза не видели, да и не могли видеть ни конца пути, ни самой дороги. Вот и шел я, с виду, беспечно размахивая руками, но так, что правый локоть терся о рукоять «парабеллума». Шел, понимая, что в новогоднее утро, которое вовсе и не утро еще, а скорее — еще ночь, рассчитывать на попутную машину — просто неразумно.
Военная патрульная машина пронеслась у далекого перекрестка, породив очередную фантазию. Из собственного опыта я знал, следом за фантазиями приходят ожидания. Ох, не доводят до добра ожидания… Ну их! Пусть будет, как будет!
Я нацепил наушники, включил радио, настроенное на станцию «Коль — а — Кинерет». Что нужно в пути, чтобы скоротать дорогу? Конечно же, попутчик, и вдвойне прекрасно, когда попутчиком становится музыка! А еще — звезды в новогоднем небе…
И с каждым шагом все меньше понимал кто я, куда иду и я ли это вышагиваю в кромешной мгле сентября по приграничным дорогам северных Голан, где дыхание войны ощущалось в ночных перемещениях военной техники и особой жизни самих воинских баз. Проходя мимо блокпоста, я помахал часовому фонариком, и он сонно ответил мне, покосившись на мой рюкзак и пистолет, под джинсовой курткой.
В наушниках звучало что–то ирландское. На ум шла другая война. Вспоминался почему–то Ольстер, хотя он был еще дальше, чем далекий теперь Иерусалим. А ведь именно там, в Городе мира взрывались сейчас автобусы и машины, гибли начиненные тротилом и гвоздями террористы, унося вместе с собой жизни евреев, арабов, русских, эфиопов, таиландцев…