Во Львове Адольф Иванович продолжил заниматься активной политической деятельностью. Он критиковал и «народовцев», или, как он писал, «украйноманскую партию», за вред, который она наносит русскому делу, искажая правописание и фальсифицируя историю. Критиковал он и «москвофилов», которые своей пассивностью только вредят русскому возрождению. Активность Добрянского привлекла внимание полиции, у него дома провели обыск, изъяли письма, заодно выяснили, что его сын, после покушения живший в России, недавно приезжал к отцу во Львов. И вот австрийские власти связали деятельность семейства Добрянских и события в селе Гнилицы. Полиция заявила, что, дескать, русские активисты создали подпольную организацию, которая занималась «панславистической пропагандой», пропагандировала идеи сепаратизма и хотела отделить от Австро-Венгрии Галицию, Угорскую Русь (ныне Закарпатскую область Украины) и Буковину. И понятное дело, что это русские подговорили крестьян переходить в православие. И правда, разве может сам по себе русский крестьянин захотеть быть православным?
В начале 1882 года начались аресты. Руководителями преступной группы были назачены Адольф Добрянский и Иван Наумович. Еще по обвинению в «государственной измене» были арестованы Ольга Грабарь и сразу несколько общественных деятелей и журналистов, причем аресты шли по всей Галиции. В тюрьму попали редактор газеты «Слово» Венедикт Площанский, журналист Осип Марков — из Львова, законоучитель и редактор «Родимого Листка» Николай Огоновский из Черновиц, редактор «Господаря и Промышленника» Аполлон Ничай, редактор «Приятеля детей» Исидор Трембицкий из Коломыи. Арестовали и сына Наумовича, студента венского университета Владимира Наумовича, и крестьянина из Гнилиц Ивана Шпундера.
31 мая 1882 года начался суд над русскими. Среди адвокатов и присяжных ни одного русского не было. Только поляки и евреи. С первого дня суда в польских львовских газетах публиковались статьи, порочащие русских активистов. Поскольку никаких доказательств существования русской подпольной сепаратистской организации у властей не было, а обвинение строилось на доносах и личных мнениях, например, венгерских активистов, которые писали, что Добрянский, конечно же, страшный русский заговорщик, главный упор обвинение сделало на то, что обвиняемые постоянно заявляли в своих статьях и письмах о единстве русинов (то есть галицких русских) с остальными русскими. При этом они еще и заявляли, что русины — страшное дело — говорят по-русски. В качестве одного из доказательств в суде предъявили статью «Погляд в будучность» из газеты «Слово» 1866 года. Ее автором был Иван Наумович, а написано там было дословно следующее:
«Яко русский человек не могу в Москве не видите русских людей, и хотя я малорусин, а они великоруссы, то таки и я русский, и они русские… Сходство нашего языка с российским есть очевидное, ибо на тех самых правилах опирается. Просвещение у нас на Руси было насамперед в Киеве, потом перенеслось на север… Русь Галицкая, Угорская, Киевская, Московская, Тобольская и пр. с точки зрения этнографической, исторической, языковой, литературной, обрядовой — это одна и та же Русь… Мы не можем отделиться китайской стеной от наших братьев и отказаться от языковой, литературной и народной связи со всем русским миром».
Собственно, эта констатация единства русского народа и стала одной из основ обвинения. И тогда редактор «Слова» Венедикт Площанский заявил:
«У меня прежде всего имеет значение язык, и я того мнения, что литературный русский язык должен быть один, хотя «Слово» само еще не издается на чисто литературном языке. Что Русь делится на части, еще ничего не значит, — она всегда составляет одну целость, как Великая и Малая Польша составляют одну Польшу с одним литературным языком. Об единой Руси, разделенной с течением времени на части, говорили даже славные польские историки Лелевель, Мацеевский и др., одна часть ее попала было во власть Польши; при разделе последней наша область перешла в состав Австрии, против которой мы не выступаем. Под словами «пора бы нам переступить Рубикон и открыто заявить, что мы настоящие Русские» — я понимаю литературное, а не государственное единение; выражения «мы не Рутены 1848 г., а Русские» значат, что мы не «Рутены», над которыми посмеивался в свое время славный венский юморист Сафир, потому что мы были всегда Русскими (Русинами), а только в 1848 г. сделали нас Рутенами. Впрочем, не мое дело отвечать за статью, не мною писанную и печатанную; меня удивляет, зачем прокурор не конфисковал эту статью в 1866 г., а только теперь находит ее преступною? Ведь следовало ее конфисковать тогда, когда она появилась; если она заключала в себе нечто незаконное, — зачем прокурор тогда не выступал против нее?! Повторяю еще раз, что, придерживаясь готовой программы, я никогда не писал о политическом соединении Русских, а лишь о единстве литературном и языка».
По австрийским законам обвинение в государственной измене означало смертную казнь. Именно ее требовали для Адольфа Добрянского и Ивана Наумовича. Но надо отдать должное польским адвокатам — они продемонстрировали, что никакой доказательной базы в деле нет. Присяжные с этой позицией согласились. Но Наумовича, Площанского и Шпундера все же осудили на разные сроки заключения — от 3 до 8 месяцев — за «нарушение публичного спокойствия». Остальные подсудимые были оправданы полностью по всем пунктам. Наумовича отлучили от церкви, а Адольф Добрянский переехал жить в Вену.
Этот судебный процесс еще больше углубил раскол между «москвофилами» и «народовцами». Потому что последние практически публично заняли в этом деле сторону австрийских властей. К России же они вообще не испытывали никакой симпатии, считая ее местом, где притесняется и украинофильство, и малороссийская печать, и язык. Отчасти со стороны это так и выглядело, но в действительности в Российской империи ничего похожего на дело Ольги Грабарь никогда не было, хотя и там хватало своих чиновничьих глупостей. И здесь стоит на время отвлечься от Галиции и вернуться в Киев, потому что с определенного момента украинская идеология в Малороссии и Прикарпатье развивалась параллельно.
Как я уже упоминал, в конце 1850-х — начале 1860-х годов в Малороссии появились первые громады — полулегальные кружки местных интеллектуалов-украинофилов или сторонников малороссийского сепаратизма. Часть историков считает, что возникли эти кружки не без влияния польских заговорщиков, готовивших восстание, потому что именно накануне этих событий громады и появились, причем очень неожиданно, словно по чьему-то распоряжению. После восстания 1863–1864 годов громады затихли, их деятельность в этот период была не слишком заметна. К концу 1860-х годов громады снова активизировались, но, конечно, главная в этом смысле была «Киевская громада». Это была организация не политическая, но она имела весьма значительное влияние. Без нее не обходилось ни одно крупное начинание в сфере науки и издании книг, в открытии музеев, организации научных обществ, конференций и собраний. Киевские громадовцы много писали в городскую газету «Киевский телеграф», собственно, именно они открыли «Юго-Западный отдел Русского географического общества», и именно они основали первый киевский украинский журнал — «Киевскую старину». Внешне громада выглядела собранием образованной молодежи, увлеченных историей родного края людей, интеллектуалов, преподавателей, профессуры. По сути же именно громада была генератором всех сепаратистских и украинофильских идей.
Однако стоит отметить, что в те годы украинство не было единым движением. Часть сторонников понимала его именно как в первую очередь интеллектуальную, просветительскую работу, направленную на воспитание нового поколения малороссов, которые будут идентифицировать себя именно как украинцев. Другие же просто видели в этом общественный вызов и старались внешне максимально походить на «настоящих украинцев» — казаков и крестьян. Хотя крестьяне-то как раз в Киеве и не жили, и даже приезжали не часто. Украинофильский журнал «Основа» писал по этому поводу:
«Не доезжая Киева, по сю сторону Днепра, я встречал много селян-украинцев, которые попасали своих лошадей и волов. По моему наблюдению, их нисколько не привлекал Киев, который так величественно раскинулся по горам, прославленным историческими преданиями и поэтическими сказаниями южнорусского народа. Они даже не смотрели на эту величественную картину; их взор блуждал где-то далеко, искал степей малонаселенных, искал лесу уединенного и, казалось, с удовольствием останавливался на безлюдной местности…
Украинец знает, что жизнь в городах — не его жизнь, — там ему не место; там его на каждом шагу ограничивают, стесняют, там ему надо извратить, изломать себя, чтобы жить. Украинец любит степь, оттого что только там для него просторно и привольно; никто там не скажет: «Здесь тебе не место!» Может быть, он уже не раз бывал в Киеве; быть может, память его полна рассказов о его чудесах, редкостях; но он знает, что ему многого не дадут посмотреть и, пожалуй, выпроводят из иного общественного места… Из-за чего же ему интересоваться?»
Украинец знает, что жизнь в городах — не его жизнь, — там ему не место; там его на каждом шагу ограничивают, стесняют, там ему надо извратить, изломать себя, чтобы жить. Украинец любит степь, оттого что только там для него просторно и привольно; никто там не скажет: «Здесь тебе не место!» Может быть, он уже не раз бывал в Киеве; быть может, память его полна рассказов о его чудесах, редкостях; но он знает, что ему многого не дадут посмотреть и, пожалуй, выпроводят из иного общественного места… Из-за чего же ему интересоваться?»
Нелеста Федор. «После поездки на Волынь»[25].Но во внешней похожести на крестьян многие украинофилы видели глубокий смысл, потому что им казалось, что вот оно, возвращение к корням. То есть высший класс европеизировался, ополячился, русифицировался, а народ сохранил подлинную природу и идентичность. Звучит сейчас странно, но еще раз напомню — третья четверть 19 века. Социальное расслоение общества огромно. Это не то что сейчас — я езжу на метро, а у тебя дорогая иномарка. В то время это были две параллельные реальности, две параллельные страны. И не только в Малороссии. «Хождение в народ» как общественное явление появилось не случайно.
Киев третьей четверти 19 века — это совершенно европейский город. Быт, культура, уровень образования. И вот украинофилы, одевавшиеся как «простые селюки», конечно, выглядели странно. Киевляне называли их «галушниками». Знаменитый актер и режиссер Николай Садовский с язвительной иронией вспоминал, как эти украинофилы-галушники «сидели целый век на печи и мерили весь национализм, свой и чужой, только горилкой, галушками и варениками, и кто больше выпьет горилки и съест галушек и вареников, тот был, на их взгляд, украинцем». А если кто-то пить горилку не хотел, то слышал: «Как! Украинец и горилку не пьет?! Чудеса! Какой же ты украинец?» Чтобы не быть голословным приведу цитату на украинском из книги Садовского:
«Та й старі українці, так знані «галушники», що сиділи весь вік на печі і міряли весь націоналізм, свій і чужий, тільки горілкою, галушками та варениками, і хто більш вип’є горілки та з’їсть галушок та вареників, той був з їхнього погляду дійсний українець. І коли було такий українець, зачарувавшись грою актора, просить його випити горілки, а актор скаже, що він не п’є, тут зразу на лиці галушника з’являлась дивовижа: «Що? Українець і горілки не п’є? чудасія! Який же ти українець?»[26]
Такие опереточные «украинцы» вызывали и удивление, и раздражение, и даже многие из тех, кто движению сочувствовал, этих «украинцев» «этнографического типа или убеждения» не сильно одобряли. Либеральная газета «Киевский телеграф», где громадовцы имели значительное влияние, и та иронично писала про любителей внешнего украинства, именуя их «свиткоманами»:
«Говорят, Париж, а Париж — столица мод. Да ну вас, господа, с Парижем! Что он против нашего? Да более ничего, как муха. Вспомните лишь нашу украинскую соломенную шляпу, которая не раз красовалась на Подоле, на Крещатике и по другим улицам, а потом про шаровары, сапоги, дубинки и проч.<…> Да и мало ли преимуществ имеет наша мода перед парижской. Возьмите для примера нашего свиткомана — так прелесть что такое. А дубинкомана — еще лучше; так и кажется, что это рыцарь темных ночей. А про самогономана и говорить нечего. <…> Никто не смеет не согласиться, чтобы оказывать предпочтение своему перед иностранным. Но только всякое платье, которое надеваете вы на себя, должно бы сохранять благообразный вид, а не носить его в таком виде в городе, в каком носят его крестьяне в деревне. Положение крестьянина нельзя сравнивать с положением свиткомана, потому что первый возится с черной работой, а второй наоборот. Да и крестьяне, приезжающие в праздничные дни в город, всегда заботятся о чистоте и опрятности своего национального костюма. Между тем сделайте наблюдение над свиткоманом, в каком иногда виде он является в общество? <…> Некоторые из них нарочно смазывали сапоги дегтем и являлись в общество, так сказать, душить дам, уверяя, что «се треба, бо так робили наші діди й прадіди». <…> Все сочувствуют тому, что родина мила сердцу, но она мила лишь по своим хорошим видам, мыслям, по землякам, по воспоминаниям, по песням, по нраву и по быту, но ничуть по дубинам, свиткам, дегтю, тыкве, сапогам, махорке и сильно выразительным глаголам».
Но сложнее всего приходилось детям украинофилов, потому что они, конечно, старались воспитывать детей в особом духе, смотрели за тем, чтобы дети и говорили на народном языке, и одевались по-селянски, то есть «по-украински». Большинство окружающих эти способы воспитания или высмеивало, или и вовсе относилось настороженно. В любом детском коллективе часто случается, что не похожий на других ребенок, ребенок с особенностями подвергается остракизму и жизнь его превращается в кошмар. Это всегда психологическая травма. Украинофилы, видимо, просто не понимали, какому испытанию они подвергают своих детей. Из воспоминаний Людмилы Старицкой-Черняковской, актрисы, дочери украинского драматурга Михаила Старицкого:
Михаил Старицкий
«Мое поколение, особое поколение: мы были первыми украинскими детьми. Не теми детьми, которые вырастают в селе, в родной атмосфере стихийными украинцами, — мы были детьми городскими, которых родители впервые с пеленок воспитывали сознательными украинцами среди враждебного окружения. Таких украинских семей было немного; все другие дети, с которыми нам приходилось постоянно встречаться, были русифицированными барчуками. В то время среди русской квазиинтеллигенции Киева <…> утвердилось недоброжелательное отношение ко всему украинскому, и особенно к самим «украинофилам». В лучшем случае к ним относились иронично, как к «блаженненьким» или чудакам. <…> Мы говорили по-украински, и родители всюду обращались к нам по-украински; часто нас одевали в украинскую одежду. И, конечно, и тем и другим мы обращали на себя общее внимание, а вместе с тем и — шутки, глумление, насмешки, презрение. О, как много пришлось испытать нашим маленьким сердцам горьких обид, незабываемых… Помню, как с сестрою гуляли мы в Ботаническому саду, конечно, в украинской одежде и говорили между собой по-украински. Над нами стали смеяться, вышла гадкая сцена: дети, а заодно и такие же разумные бонны и няньки начали издеваться над нами, над нашей одеждой, над нашим «мужицким» языком. Сестра вернулась домой, заливаясь слезами. <…> Моих слез не видел никто: яростное, волчье сердце было у меня; но, помню, как ночью, когда все вокруг спали, вспоминала я, бывало, происшествия дня и думала, думала… И такая страшная, такая хищная ненависть ко всем угнетателям родного слова и люда поднималась в сердце, что страшно теперь и вспоминать…»[27]
О деятельности украинского писателя и драматурга Михаила Старицкого, отца Людмилы, стоит упомянуть особо. Он был одной из самых нестандартных фигур украинского движения в Малороссии в 19 веке. Он создал театр, где ставились пьесы на малороссийском наречии, он действительно искренне хотел создать новый, особый язык, язык, который, по его мнению, отражал бы культурную автономию малороссов, и он делал это как умел. Немного наивно, но честно, как это свойственно людям творческого склада ума. Правда, его языковые эксперименты приводили в недоумение не только таких борцов за русскую идею, как Мончаловский, но и таких лидеров самого украинского движения, как Михаил Драгоманов. И понятно, почему злые дети во дворе смеялись над дочерью Старицкого. Они просто не понимали ее языка, которому девочку учил отец. В письме известному украинофилу Навроцкому Драгоманов про Старицкого сообщает следующее:
«Не знаю, Вы видели ли новый перевод сказок Андерсена Старицкого. Он мне причинил боль на 3 дня своим самовольно и безграмотно кованным языком. Господи! Каких слов не выдумал, что не покалечил! Я написал сердитую рецензию, которую пошлю в «Правду», но которую она, понятно, не напечатает».
Старицкий нередко становился объектом насмешек самих украинофилов. Например, когда он перевел на малороссийский Лермонтова под названием: «Пісня про царя Йвана Василевича, молодого опричника, та одважного крамаренка Калашника». А еще про Старицкого рассказывали такую историю. Он перевел на малороссийский «Сербские народные песни» и как-то раз решил показать их одному знакомому крестьянину. Тот послушал, и когда Старицкий спросил, нравятся ли ему стихи, крестьянин ответил: «Знаете, этот сербский язык вроде немножко похож на наш. Я некоторые слова понял». Простодушный крестьянин не понял, что это ему читают стихи на его вроде бы родном языке. Прямо по Герцену, «страшно далеки были они от народа». Но его эксперименты не прошли даром. Многие из слов, сочиненных Старицким, вошли в литературный современный украинский язык. Например, слово «мрія» — мечта.