Калуга первая (Книга-спектр) - Игорь Галеев 7 стр.


Ему в два счета доказала и показала, что млада, как море, песни и звезда. Да как умна! А как нежна! И зацвела. Отшельник-женщина, ещё б! тут устоять никто б не смог. Философ-женщина - мечта! Был Радж повержен, потрясен. Ему казалось - Зинка - сон! Он был обласкан, вознесен, ел беляши и пил бульон куриный из рук румяной, мудрой Зины. Кто здесь не скажет: "Я влюблен", к тому же, если беден он?

В пещеру из слоновой кости на свадьбу съехались к ним гости. Так погуляли-поплясали, что не запомнили, с кем спали. Счастливый Раджик в ту же ночь лишился двух зубов бесплатных при обстоятельствах понятных. А Зина - женственна, невинна - все хохотала, все цвела, супружней жизнью зажила.

Ну а когда зима прошла, на время истину оставив, святые поиски её, она мальчишку родила, Любимым миром назвала. Друзья поздравили: "Ура!"

Вот год прошел, жизнь не менялась, друзья умчались - кто куда, и не писалось, но смеялось, и планы строились. Всегда сыночка Раджу поручала, чтоб рос мужчиной, а потом она сама его научит, как жить по истине, с умом.

Маразм крепчал!

А Радж серчал, когда пил пиво и другое. За что, конечно, получал. Не мог покоиться в покое. И как-то зубы постепенно исчезли все до одного. А так - все тот же - ничего!

Но день пришел!

Они в надежде, в одежде броской и простой решили новых впечатлений и ощущений поднабрать, талант Зинулин испытать, отправилась отца искать, и тестя, призрачного деда

навстречу жизни

с того

света.

Четверг.

В ноябре перепечатка была завершена - три чудесных новеньких экземпляра, в трех аккуратных канцелярских папках с накладкой на каждой: "Леонид Строев. Прыжок. Повесть".

Собирались приятели и подруги Ксении, хвалили, строили перспективы, фантазировали. Уважали.

- Но, - говорил осторожно кто-нибудь, - не напечатают. Все болячки одним комом, такого не бывало, и потому побоятся.

- Но ведь талантливо, - возражали, - правда же, и язык.

- Что язык! Что талант! Если о таком ещё говорить не позволили. Инструкций не было.

Ксения отвечала на это: "Посмотрим". И все кивали, говоря, что время покажет. А время тогда действительно начинало показывать себя. Все затаенно ждали обещанных перемен.

Для начала существовала главная проблема: куда, кому и как. Понимал, что "уличный" путь малошансовый, а знакомых в литературных кругах - ноль

Один приятель предложил какого-то знакомого, у которого мама или папа в редакторах.

- Но к этому парню особый подход нужен, - говорил приятель, - он все по музыке тащится, рок-дела, Европа. Туповат. Он "Прыжок" не оценит. Разве что Ксению к нему отправить. Он от женского пола слабеет.

- Я бы могла поговорить.

Посмотрел на неё и сказал:

- Это не выход. Я пойду сам в редакцию.

Дилетантская затея. Ни один главный редактор и близко не подпустил. А если удавалось кого-нибудь из них сверхзанятых перехватить в фойе или приемной, то сцены выходили безобразнейшие, глупее не бывает. Бежал рядышком и лопотал унизительно:

- Я бы вам хотел рукопись...

- В отдел, молодой человек, в отдел! - и бежит, хотя старик и одышка, хотя вчера только по телевизору говорил, что о молодых душа болит, рукописи просил приносить.

- Но я там был, они отвергают.

- Я своим сотрудникам доверяю. Что же вы все хотите, чтобы я с ума сошел? Тут по пятеро в день - и у всех гениальное, все хотят меня!

- У меня такая ситуация, кроме вас никто не ре...

Но старик уже у машины, дверцу захлопывает и, желая оставить демократическое впечатление, кричит:

- В отдел, молодой человек! Я распоряжусь, чтобы посмотрели со вниманием! Скажите им там, что я просил!

В отделах смотрели месяц-другой и вкладывали бумажку: гадость несусветная, похождения и разгул, бессюжетно, внесоциально, не без таланта, но все равно дрянь, т.к. нет глубины мыслей, тьфу! - одним словом.

И приходилось волочиться в другой журнал. Их оставалось все меньше. И жизнь казалась все плоше и несправедливее. Начинал помаленьку представлять, как вся необъятная Россия, цветастая Америка и умная Европа, Парагвай, Уругвай только и делают, что пишут, фантазируют, заталкивают вырвавшегося джина творчества в кувшин, и уже не отличишь, где истинно, а где бездарно. И находки в "Прыжке" уже казались не находками, а причудами, плодами безделья и лени, и не то что писать - дышать не очень-то хотелось.

- Ничего, - ярилась Ксения, - они ещё попляшут. Вон, Безрукова двадцать лет не печатали. Нежити!

- Во, словечко-то! - и записывал словечко. Отвечал:

- Ну и что, что не печатали, кому от этого легче? Беззубее вышло. Действенность ослабили. Получилось, как красивое бабушкино платье из сундука.

Все сочувствовали. И намекали, что в Парагвае или, на худой конец, в Париже, запросто бы напечатали.

- Русский я! Русский! - кричал.

И как потом узнал, в Париже тогда тоже ходил один славный парень. Он нарисовал картину, потом ещё и еще, и никому до этого не было дела, и никто не целовал Шекспира в темя за его несчастного принца. Тогда ещё ни Ксения, ни он сам не научились благодарить небо за осколок прожитой жизни. И имели ли внутри место, где могла бы взойти та спокойная безграничная благодарность?

Ксения развеивала тоску. И снова шел в редакции. Пороги и секретари, прокуренные пальцы, листы и тупой гул объяснений. Мало-помалу скапливались сочувствующие. В основном, тетушки из отдела прозы. С оглядкой поругивали рецензентов, вводили в закулисные кулуары. Но - "помочь не обещали". Им нравилось говорить, их слушали, они учили, они переигрывали на всякий исторический случай.

- Походите по литобъединениям, заведите знакомства, совершенствуйтесь, не отрывайтесь от масс. Заходите еще.

Тысячи улыбок, миллиарды кивков, сотни литров душевного расположения. Но в основном осклаблялись. Это словечко наиболее соответствовало тогдашнему мироощущению.

И не заискивал. Старался держаться достойно, общительно, раскованно. Наверное, выходило.

А уже дежурил сутки через трое, набрасывал планы на новое, время чувствовалось, как дуновение ветра, хотелось успеть, казалось, что впереди его так мало.

И ничего. Нина Дмитриевна только вздыхала: откуда столько настойчивости, выдержки? Приходили эти знакомые Ксении и смотрели во все глаза. Их манил и очаровывал такой стоицизм. Они сами томились по чему-то необычному и умному...

- Может, написать сначала о войне или о рабочем, - советовали самые болтливые, - напечатают, а тогда и это.

Молчал. Откуда им, глупышкам, было знать, что такое настоящее творчество. А потом говорил Ксении, что противно без смысла, без свободы мысли браться за ручку. И вновь слушал советы, сатанея.

А тем временем прошли февраль, март. Почки, запахи и щебет. Тоска какая-то на сердце, усталость неимоверная. Равнодушие. Укатали умельцы. И если хвалили, было теперь все равно. Отходил от "Прыжка". Надрыв и сонливость. Срок, отпущенный внутренними часами, подходил к концу. И кто знает, если бы не удача, занялся бы ещё когда-нибудь этим самым творчеством...

* * *

С точки зрения большинства он недопустимо странный - этот малый Алексей Копилин гитарист перекати-поле. Но он не помнил, чтобы кто-нибудь называл его Алексеем. Мать - Лесиком, отец - Лексеем, друзья - Коп, девчонки - Леша, и даже горькая, как полынь, любимая - Лешиком, Лешенькой. Его и язык как-то не поворачивался назвать Алексеем. Вид не позволяет. Худ больно, бледен излишне, разговорчив до неприличия, и все чего-то ждет от жизни, а чего сам не знает. И потом, как к нему серьёзно относиться, если этот человек в свои двадцать пять с половиной лет ничего себе не покупал. Кроме, разумеется, спичек, папирос и... больше ничего.

В далеком от столицы городе, где он родился, а также в других далеких от неё городах, где ему волей судьбы приходилось взрастать, о его одежде заботилась сначала мама, потом ещё раз мама, затем благородные подружки, участливые друзья, их мамы и знакомые, и опять же его добрейшая мама, которая посылала ему то свитер, то трусы и носовые платки. И это, когда Копилин неплохо зарабатывал и на себя практически не тратился. Тут сразу же можно заподозрить, что у него скопилась кругленькая сумма, которую он приберегал для каких-то ему одному вошедших в голову целей. Не на фрак же ему сбережения. Конечно, он копил! Правда один раз в жизни, в течение пяти лет. Он носил в шелковом носке все свои трешки и червонцы, дошедшие, наконец до двух тысяч пяти рублей восемнадцати копеек и подсобрал бы ещё больше, если бы в один прекрасный день не понял ясно, что его ни с деньгами, ни без денег в Америку не отпустят - не к кому и незачем. Вытащил он с глухим стоном из кармана засаленный носок, промотал их с помощью друзей и с той поры возмечтал об Америке социалистической, чтобы было тут, как там, а там пусть остается как было.

Страна-отчизна-родина-Россия порой воспроизводит на свет таких вот вычурных, с позволения сказать, индивидуумов. Но что откуда берется! Мама ни о чем таком не помышляла, ни о каких таких жутких путешествиях и не думала, папа был в коллективе и боготворил коллектив, учителя часами рассказывали о родных просторах, те же педагоги в техникуме всячески порицали буржуазный образ жизни, Цифер одних приведено столько было, так, может быть, друзья? Да, уж эти растлительные друзья и улица! Нездоровое место эта улица. Стоит выйти из дома, учреждения-заведения, и словно бы попадаешь в иной чуждый мир, уходишь в какую-то черную дыру, где законы чужие, язык иной, и все вокруг иное. И как ещё такое может быть! А кто разберет, где же настоящая жизнь и как молодой человек поймет, где лучшее? Навернешься на таких вот друзей в кавычках, а они давай шептаться о мире за океаном, и совсем непонятно в каких они школах учатся. "Америка!" - это слово в их устах звучит прямо-таки с придыханием, с каким-то никому не нужным волнением. И если походить подольше по всяким вот улицам, то можно наткнуться и на взрослых, неравнодушных к зарубежным фирмам, к жутким наклейкам и картинкам, к кусочкам американской жизни по телевизору ("пап, иди, Америку показывают", - и такой вот папа спешит), и бывало же, что слушали пацаны раскрыв рты, как кто-то, совсем уж неизвестно откуда взявшийся, выходя из кинотеатра, говорил: "Умеют же жить, чертяки!" И странно получается: чем больше порицается, чем больше "нельзей" или "нельзяв", тем жутче интереснее зовет и манит дворовых сорванцов - закон прямо железный, прямо-таки закон природы.

Страна-отчизна-родина-Россия порой воспроизводит на свет таких вот вычурных, с позволения сказать, индивидуумов. Но что откуда берется! Мама ни о чем таком не помышляла, ни о каких таких жутких путешествиях и не думала, папа был в коллективе и боготворил коллектив, учителя часами рассказывали о родных просторах, те же педагоги в техникуме всячески порицали буржуазный образ жизни, Цифер одних приведено столько было, так, может быть, друзья? Да, уж эти растлительные друзья и улица! Нездоровое место эта улица. Стоит выйти из дома, учреждения-заведения, и словно бы попадаешь в иной чуждый мир, уходишь в какую-то черную дыру, где законы чужие, язык иной, и все вокруг иное. И как ещё такое может быть! А кто разберет, где же настоящая жизнь и как молодой человек поймет, где лучшее? Навернешься на таких вот друзей в кавычках, а они давай шептаться о мире за океаном, и совсем непонятно в каких они школах учатся. "Америка!" - это слово в их устах звучит прямо-таки с придыханием, с каким-то никому не нужным волнением. И если походить подольше по всяким вот улицам, то можно наткнуться и на взрослых, неравнодушных к зарубежным фирмам, к жутким наклейкам и картинкам, к кусочкам американской жизни по телевизору ("пап, иди, Америку показывают", - и такой вот папа спешит), и бывало же, что слушали пацаны раскрыв рты, как кто-то, совсем уж неизвестно откуда взявшийся, выходя из кинотеатра, говорил: "Умеют же жить, чертяки!" И странно получается: чем больше порицается, чем больше "нельзей" или "нельзяв", тем жутче интереснее зовет и манит дворовых сорванцов - закон прямо железный, прямо-таки закон природы.

"Америка!" - выпучивают глаза мальчишки. "Америка!" - цокают языком фирмачи. "Америка!" - кивают недоученные папы.

И Лешка Копилин вляпался в эту заразу. Собирал он в глубоком розовом детстве макулатуру. Позвонили с другом в квартиру, а одна тетенька с папироской в зубах, бац им три связки кошмарных журналов. Только-только к тому времени приятели бегло читать научились, рогатки ещё из карманов торчали. Найти бы эту тетеньку и всыпать ей горячих, чтобы знала, кому чего давать. Два года Ленька с приятелями листали и перелистывали замусоленные страницы на чердаке, пока не залистались журналы в труху. Одно и хорошо, что язык иностранный на "отлично" сдавали. Америка тогда была для них ненужной миру Атлантидой, которая должна была вот-вот погрузиться в пучины океана или же стать частью единого, знакомого им порядка. И они интересовались всем, что касалось её апогея, они набожно верили в её грядущую агонию, они сделались маленькими историками сказочной для них державы. И ещё долго шептали вместе с ними сотни и тысячи других розовых и бледных короткоштанных пацанов: "А-ме-ри-ка!"

Одни вырастали и забывали свои потаенные увлечения, входили в большую нормальную жизнь, обзаводились семьями, и тогда уже их сопливые сыновья звали через две комнаты: "Пап, Америку показывают!" - и тогда в папах пробуждались былые ощущения, но они смотрели на экраны уже практическим взглядом, без былого придыхания, просто один злопыхательствовал, а другой поглядывал, как на былое увлечение, как на старое детское хобби, болезнь прошла, и теперь отходили на покой, думая о завтрашнем дне, об отдыхе и хлебе насущном; Америка сделалась для них телевизором, газетами и радио, они познали, что солнце везде одинаково, только светит, разве с разных сторон, теплее или холоднее?

Многие сверстники Копилина стали теперь искать практическую пользу от своего былого пристрастия к Америке. Доставали и то и се, ориентировались что прочнее и моднее, умели поддержать разговор или даже становились работниками "Интуристов".

Но оставались другие. Очень уж впечатлительные, не в меру стойкие по своим начальным воззрениям, не находящие себе пристанища. Как Копилин, например. Он тоже знал и хвалил то или се, щупал и оценивал, он восхищался тем, что показывали приятели, но сам как-то не носил и не имел фирменных штанов, картинок или безделушек. Не перекупал, не продавал, потому что на любую куплю-продажу у него был стойкий удивительный страх. Если не сказать аллергия.

Титанические перестройки ума требуют от него походы в магазин за спичками и папиросами. Ему приходится отключаться от всех мыслей и настраиваться, потому что он наверняка знает, что в магазине он никому не нужен, и его личность там так или иначе оскорбят. Есть такой тип, на который реагируют беспроигрышно: они его терпеть не могут; скорее всего потому, что подобные Копилину (а может быть, он существует в единственном числе) излучают ненависть к купле-продажному делу, создают нервозность и при всем трусливом почтении перед продавцом выказывают каким-то образом отвращение к нему. Естественно, что ответной реакцией является ещё большая ненависть, ибо торгующий догадывается, что пред ним жалкий бессистемный урод, победа над которым не грозит административными последствиями. Результатом подобных побед является копилинская аллергия, и никто не знает излечима ли она. Сколько раз Лешку и оскорбляли и поучали и даже били.

Вот, к примеру, нашел на него столбняк. Очередь подошла, а он молчит. "Немой, что ли?" - брезгливо спросила продавщица. "Не", - ответил Копилин. "Ну а чё глаза вылупил, как дурак?" У Копилина запылали волосы и уши. "Я...это." "Того ты, а не этого, выходи из очереди!" Но Копилин и двинуться не может. "Чё тебе сказали! Не задерживай!" - стандартно начала очередь. Сознание трещало по швам, и ничего, кроме этого треска, Лешка не слышал, да, разумеется, доносились голоса: "Да выведите же его, товарищи!", "Нахлестался!", "Ну, пошел, проваливай!", "Да отодвинь его, и все!" И отодвинули. С помощью кулаков и пальцев. Оказавшись вне коллектива, Лешка обрел дар речи и заговорил патетически страстно и разоблачительно: "Звери вы, что ли? За что? Я выстоял очередь! Совести у вас нет, что ли?" Очередь обиделась: "Смотри-ка, зверьми оскорбляет, подонок!" "Пусть меня уволят, возбудилась продавщица, - я ему не отпущу!" "Правильно, милая, учить таких нужно. Тунеядец!" "Товарищи! - вознес Лешка руки к небесам, - да что же я вам сделал?" "Да он пьян!" - заявил мужчина, дыхнув перегаром. "Милиция! Милиция! - выскочила опытная бабулька на улицу, - Помогите, тут буянит наглец!" И забрали. Внушение сделали. "Уважай массы", - сказали. И на другой день Алексей покрылся такими маленькими болячками: пупырышками красными с белыми шляпками. И никто бы не поверил, что такое вообще может быть, и его приятели никогда бы не поверили, что Лешка способен не связать двух слов, они знали его ораторские возможности, они видели, как он держится на сцене, но факт есть факт, и хорошо, если он один такой на белом свете.

С тех пор носит Копилин, что попало, даже если смертельно есть захочет - в магазин не пойдет, в столовую не сунется, и если б не его страсть к Америке, он бы выглядел обыкновенным парнем средней руки, а не играй он на гитаре - на него вообще никто бы не смотрел, ему бы ни одна девушка пирожок не купила. Но он отличный гитарист. Его пальцы нервны и гибки. Его слух тонок и чуток. Он фанат. И его уважают те, кто его слушает, те, кто делает вместе с ним музыку. Творческая судьба Копилина богата неизвестными и престижными ресторанами, самодеятельными ансамблями разных калибров. Он начинал ещё в то угарное время, когда прожигатели жизни бросали в музыкантов червонцами. У него были учителя и ученики. И он уживчив и коммуникабелен, если не считать историю с продавцами. Когда он обнимает гитару, то вместо бледного худосочного никчемуйки в нем загорается полубог, извлекающий из хаоса смысл и гармонию, которые в своем сочетании рождают у зрителей чувство восторга. И в такие минуты он красив и пленителен. Особенно для девушек. Вот почему они так благодарно заботятся о нем, приносят пищу и покупают шелковые носки, подбирают на свой вкус туфли и рубашки. У него самого на одежду вообще нет вкуса, хотя он мог бы одеваться по последним крикам. Деньги теперь у него редко водятся. Он их получает и проедает вместе с приятелями и девчатами, совсем не интересуясь отечественными ценами. Зато знает, сколько в Америке стоит какой-нибудь "мустанг" нынешнего года и почем там сегодня новогодние елки. Где он эти сведения почерпывает, одному богу известно. Наверное выдумывает, потому что в "голосах" этого не додают, в газетах, может быть, выуживает. А эти проклятые "голоса" он слушает постоянно. Приступы аллергии заставляют его уединяться, и пока не сойдут пупырышки, он вертит ручку настройки, ворошит в волнении шевелюру, благоговеет, пьет горячий чай и злится на помехи. "Вы слушаете "Голос Америки" из Вашингтона", - слушает Копилин и сердце его замирает, трепещет мелко-мелко, и ждет он, когда начнут резать правду-матку, когда белое покажут белым, а черное черным. Копилин в экстазе, он весь внимание и анализ, он вершит политику и участвует в судьбах мира, он велик, он причастен. "Говорит радио "Свобода!" - и душа Алексея в плену у "Свободы", и от этого плена он становится гражданином вселенной, наркоманом прав и справедливостей и сидит, сидит часами, утопая в последних известиях, в событиях, людях, фактах и комментариях. Пупырышки сходят, но он одержим, он витает над миром, хотя вполне психически нормален. За клиническую грань не перешел. Он попросту всё ещё все свои мечты и чаянья связывает с грядущим - с Америкой. Он видит день, когда его жадным глазам и ушам откроются края и звуки великой цивилизации.

Назад Дальше