Надо сказать, размышляй современная литературная критика не объёмами и жанрами (давно утратившими всякую определённость), и вообще немного вольнее, – аналогию «Обители», куда более точную, скорее нашли бы в «Иване Денисовиче». Этой – так уж сложилось – Библии отечественной лагерной прозы. Но ведь и впрямь эта маленькая повесть – одна из вариаций русской книги Иова.
Не случайно даже далёкие от богословия авторы размышляют о ней с применением священной символики и тональности: «“Иван Денисович” – книга без аналогов. Книга-мститель, книга-терминатор. Другой такой в истории человечества нет. Советские чудовища, сами вожди, их идеологи, их воспеватели, блудящие словом, не заметили, как вся убойная сила русского слова утекла от них к другому, ими выращенному чудовищу – или, скорее, чудищу. Драконы выращивают героев своими собственными когтистыми лапами! И я думаю, с этой книги Солженицын перешёл под непосредственное покровительство Михаила Архистратига, Господнего полководца…»[18]
И мощная библейская составляющая текстов – вовсе не странное сближение «Одного дня» с «Обителью»…
Есть и другие. Очевидное сходство в описаниях лагерного, именно «барачного» быта. Пошагово и чуть ли не любовно дан производственный процесс. Бьются и пресловутые пространственные замеры: заснеженные лютые поля, маленькие люди-муравьи; а сам возводимый в голых степях производственный корпус неясного назначения – не есть ли метафора монастырского строительства?
Иван Шухов, как и Артём Горяинов, окружен людьми с одной стороны – понятными (бригадир Тюрин, замбригадира Павло, Гопчик, Фетюков, были бы понятны «бандеровцы», но их вымарал Твардовский, зато остались братья-эстонцы и жила-латыш с табаком, понятен Шухову даже баптист Алёшка, тут, кстати, повторюсь, мощная параллель «Одного дня» и «Обители» в христианской проповеди, которая, будучи отторгаемой героем на внешнем уровне, на внутреннем побуждает его ко многим поступкам и юродствам). С другой стороны, публикой не слишком понятной – это интеллигенты, которые спорят, бывает, о каких-то абсурдно-далёких от каторги вещах – вроде эйзенштейновской коляски и пляске в личинах. Киношник Цезарь Маркович, кавторанг Буйновский, фельдшер-писатель Коля из санчасти…
Вот этот приём (в манере шкловского «остранения»), когда автор глазами среднего человека эпохи смотрит на её рулевых, демонов и орфеев, – очень роднит «Ивана Денисовича» с «Обителью». Как и общий генезис – советская литература двадцатых годов, с её запуском революционного логоса в русский космос.
Александр Твардовский, подписывая к публикации в новомирском номере (январском, 1963 года) «Матрёнин двор», говорил: «Вот теперь пусть судят. Там – тема. Здесь – литература».
«Там» – имелся в виду «Один день Ивана Денисовича», а тема была, понятно, лагерной.
На самом деле чуть ли не наоборот: «Иван Денисович» гораздо совершенней в литературном смысле, в нём ощущается близкое знакомство со школами и штудиями десятых – двадцатых годов, сказовой манерой («Толь-то проахал, дядя»), упомянутым «остранением» и даже ритмической прозой. Тогда как «Матрёнин двор» восходит к скучным урокам литературных передвижников конца XIX века, в диапазоне от Глеба Успенского до Владимира Короленко.
Твардовский, впрочем, угадал главное – свой эстетический идеал Солженицын нашёл в народнических публицистах с их лубочным реализмом, а никак не в революционных двадцатых. Собственно, далеко не случайна атака, предпринятая им в «Телёнке» против «Нового мира». Это был не один перечень «взаимных болей, бед и обид», а конфликт сугубо идеологический и стилистический, принявший странную форму, которая спустя годы кажется и вовсе шизофренической. Эдакий авторестлинг – если «Иван Денисович» залезет на «Матрёнин двор», кто кого сборет?
В своё время Виктория Шохина попросила меня ответить на вопросы для анкеты к ежегодным «Лакшинским чтениям». Я ответил, и некоторые соображения мне кажутся принципиальными в контексте данной главы.
Вопрос: «В 1975 году В.Лакшин в статье "Солженицын, Твардовский и «Новый мир»" вступил в спор с Солженицыным, который в книге "Бодался телёнок с дубом" описал "Новый мир" в неприглядных красках. Как Вам кажется, на чьей стороне была правда?»
Работа Лакшина «Солженицын, Твардовский и "Новый мир"» продолжает, на мой взгляд, оставаться актуальной и наглядной. Сегодня, может быть, даже принципиальнее те высокие человеческие и корпоративные («добрые нравы литературы» – Ахматова) смыслы, которыми наполнил Владимир Яковлевич свой ответ Солженицыну.
Правда, на мой взгляд, была за Лакшиным. Тогда и сегодня. Не только нравственная. Историческая и мировоззренческая тоже.
Владимир Яковлевич тогда сделал точное наблюдение: может быть, в большей степени Солженицын нападал на «Новый мир» не по личным, но идейным соображениям. Свою окончательно сформировавшуюся к концу шестидесятых ненависть к советской идеологии он проецировал на «новомирцев» – людей, по Лакшину, социалистических и демократических убеждений. Сторонников социализма с «человеческим нутром, а не только лицом».
По сути, власть, убрав с общественной сцены «Новый мир» Твардовского-Лакшина, уничтожила именно социалистическую альтернативу развития СССР, проскочила последнюю перед его запрограммированным крахом развилку, Александр же Исаевич, мысливший шире и глубже «вождей», в «Телёнке» подписал левой перспективе общегрупповой, цивилизаторский приговор. Явно намеренно и продуманно.
Бессмысленно сегодня гадать, по какому пути пошли бы тогдашнее общественное мнение, страна, литература, сохранись в том или ином виде «Новый мир» шестидесятых – очевидный прообраз политической партии. Ясно, однако, другое – солженицынское влияние на разрушительные процессы конца восьмидесятых – начала девяностых было очень значительно, и тут сбылись все прогнозы Лакшина – о звериной ненависти АИСа к советскому проекту, невнятности и фрагментарности его позитивной программы, опасных авторитарных тенденциях.
«Чего он хочет для России, чего ждёт от неё? Не знаю, не пойму. Судя по идиллическим его понятиям о нашем дореволюционном прошлом, ему кажется, что у России одно будущее – её прошедшее. Достаточно перечитать “Письмо вождям”: он не против самой крепкой и крутой централизованной власти, и даже самодержавность и великодержавность имеет для него в себе нечто привлекательное. “Вождям” надо было бы лишь послушаться доброго совета и расстаться со своей пагубной идеологией – всё стало бы на место. Да если б ещё вернуться к православию на национальной основе…»
Лакшин пишет об «Архипелаге ГУЛАГ»: «…пока история не найдёт более объективных летописцев и не произнесёт собственного суда над прошлым, пристрастный суд Солженицына останется в силе».
Что ж, объективные летописцы находятся – надо полагать, их будет всё больше, и уже самые преданные поклонники Александра Исаевича путаются в дефинициях и оговорках, призывая перестать воспринимать «Архипелаг» в качестве «обвинительного акта, прокурорской речи» (Лакшин).
А суд истории разыгрывается, как и положено, в фарсовом отчасти виде.
Вспомним недавнюю историю многодетной дамы из Вязьмы, стуканувшей в украинское посольство о передвижениях наших войск. В романе «В круге первом» аналогичные действия предпринимает, после цикла рефлексий, дипломат Иннокентий Володин, пытаясь предупредить американского военного атташе о том, что бериевские лазутчики вот-вот унесут из-под носов янки атомную бомбу. И тоже оказывается в Лефортово.
Отклонения от сюжета внесли сама жизнь, история, Россия, тендер… Не карьерный дипломат, член ВКП(б), а беременная на тот момент домохозяйка и член КПРФ, взяли не двух, а одну, не секретная ведомственная информация, а подслушанный в маршрутке разговор и наблюдения за передвижениями войск «из моего окна»…
Когда была премьера сериала «В круге первом» Глеба Панфилова с Евгением Мироновым в роли солженицынского альтер-эго Нержина, после финальной серии устроили дискуссию – проклятый предатель, мол, Иннокентий или право имел?
И, в общем, склонялись к праву, если у тебя страна-агрессор, а лидер – Сталин…
За освобождение Светланы Давыдовой привычно шумели либералы и правозащитники, а вот никто из статусных адептов Александра Исаевича голоса не подал.
Сюжет, если вдуматься, знаковый. Мог бы украсить книгу-дневник Захара Прилепина «Не чужая смута».
Закольцевать же рассуждения о двух писателях хочется даже не лагерной темой и не левой идеей, но премиальными делами, то есть откуда начали – с переживаний Анны Наринской относительно награждения «Обители» премией «Большая книга».
Как известно, «Один день Ивана Денисовича» Ленинской премии не получил.
Как известно, «Один день Ивана Денисовича» Ленинской премии не получил.
А вот Сталинскую – при определённом стечении обстоятельств, сдвиге на волосок стыка эпох, некоторых личностных векторов и пр. – вполне мог бы взять.
Конечно, не первой степени, увы.
Наверняка второй. Как фронтовой офицер Виктор Некрасов («В окопах Сталинграда»), бывший зэк и гвардии инженер-майор в великую войну Анатолий Рыбаков («Водители», «Екатерина Воронина»); административно-ссыльный Николай Эрдман, автор «Самоубийцы» и сталинский лауреат за сценарий к фильму «Смелые люди».
Я нарочно, разумеется, назвал трёх знаковых, подлинной литературной величины, лауреатов. Всё же сценарии, когда Солженицын получает за «Ивана Денисовича» Ленинскую, затем печатает в «Новом мире» романы «Корпуса» и «Круга» и, ненатужно-лояльным, становится вровень с литературными генералами позднесоветского времени, кажутся мне слишком опереточными. Оскорбительными даже не по отношению к общественному темпераменту Александра Исаевича и его литературному дару, а к самому масштабу фигуры.
Что до умозрительности предположения о Сталинской премии «Ивану Денисовичу» – приведу запись Захара Прилепина о Леониде Леонове из «Не чужой смуты»:
«Вот Леонид Максимович Леонов, по которому в 1940 году ехал чудовищный критический каток прессы, так как его первая в истории русской литературы пьеса о репрессиях (!!!) “Метель” была признана решением ЦК (!!!) “идейно порочной”, а её даже успели поставить в несколько театрах.
(Прогрессивные люди наверняка не знают таких удивительных фактов, они ведь уверены, что впервые о репрессиях было сказано если не в журнале “Огонёк” в 1987 году, то как минимум в романе “Дети Арбата”. Нет, повторяю, тема была поднята в 1940 году. “Хитроумным”, как написала критик Наталья Иванова, Леоновым. Ну да, вот такой вот ушлый он был. Ему бы у шестидесятников поучиться смелости необычайной.)
В 1940 году разнос на уровне ЦК вполне ещё мог грозить внезапным ночным исчезновением, а не только “шабашом вокруг моего имени”.
Леонов – бывший, между прочим, белогвардеец – решил написать Сталину. И написал примерно так: "Театры понадеялись на моё литературное имя, прошу взыскать с меня одного". О как. Хоть в бронзе выбивай.
…Потом началась Отечественная война, Леонов за пьесу "Нашествие" (там, кстати, главный герой возвращается в дом из… лагерей, чтоб идти на войну за свою Советскую страну) – получил Сталинскую премию».
Обыватель и 37-й
Из диалогов с ПрилепинымАК: Захар, а ты как, извини за дурацкий вопрос, к Довлатову относишься?
ЗП: А чего дурацкого, хороший писатель. Мне, помню, твоя большая статья о нём понравилась.[19] Равный себе вполне и своей биографии. Есть у него один меня раздражающий момент, когда главный герой – журналист, и вокруг этого всё так вяло и пошловато крутится… А фанаты его и полагают эту пошлость из редакционного бара самой главной жизнью.
АК: Ну да, во многом от него пошла эта жирная линия современного производственного романа, про журналистов, или вот сейчас – про пиарщиков больше, политехнологов… Относительно свежий пример – роман «Чёрная обезьяна».
ЗП: Как говорит твой Высоцкий – «так было надо». Или, как Клуни в «От заката до рассвета» – «Я же не сказал: берите пример с меня».
АК Мне кажется, тут у тебя глубже, другим отношение продиктовано. Довлатовская повесть «Компромисс», где рассказчик как раз журналист, служит в эстонской версии «Правды», она же самая у него антисоветская, местами не по темпераменту и возможностям Сергея Донатыча – злобная…
ЗП: А я эту вещь плохо помню – ну, какой-то парень придумал интервью за иностранца, похоронили не того начальника – таких баек в каждой редакции по два ведра.
АК: Сейчас я буду тебя троллить. У прозаика Прилепина прозаик Довлатов звучит иногда. Вот в «Пацанском рассказе»: «Братик пришёл из тюрьмы и взялся за ум. "Мама, – говорит, – я взялся за ум. Дай пять тысяч рублей"». А у Довлатова персонаж регулярно пристаёт к родственнику: «Дядя, окажите материальное содействие в качестве трёх рублей. Иначе пойду неверной дорогой…» Интонация! Или вот в «Обители», когда десятник Сорокин свирепо лечит Филиппка дрыном, а тот вопит: «Не убей меня!», и Артёма удивляет кривая эта фраза. А в «Зоне» эпизод, когда казнят стукача, и он кричит: «За что вы меня убиваете? Ни за что вы меня убиваете! Гадом быть, ни за что» – та же кривизна отчаяния… Ну, и по мелочи: Шафербеков отправил куски жены посылкой, а Довлатов в той же «Зоне» говорит, что дружил с человеком, засолившим в бочке жену и детей… Но это я совершенно не в упрёк тебе говорю – мне как раз такие пересечения нравятся, «Обитель» как бы вбирает всех классиков «про тюрьму» – там и Солженицын, и Шаламов, и Довлатов. Я просто отчего о нём заговорил – днями общался с ребятами, которых ты называешь «прогрессивными человеками» и ещё по-всякому, опять нудный русский спор о репрессиях, палачах и жертвах. Опять о необходимости вселенского покаяния – очередной всплеск мазохизма. Но теперь, что интересно, сместились акценты – главная мразь уже не Сталин и его каты, а самый что ни на есть обыватель. Который в сталинские годы якобы написал, сволочь такая, четыре миллиона доносов, одобрял расправы, и сейчас, начнись они, тоже ещё как одобрит.
ЗП: А это как раз понятно, сегодня их главная эмоция – досада, да что там – ненависть к большинству. Социал-дарвинизм перешёл в какую-то новую стадию лютости к народу. Кто-то ещё скрывает её, кто-то уже нет… Ты не помнишь, на одном из московских шествий некий тип нёс плакатик с примерно таким текстом: «Главная беда России – 85 %!». Понимай как знаешь. И многие так понимают, что 85 процентов – это как раз русские, бьётся со статистикой по национальному составу.
АК И как раз эту цифру – в четыре миллиона доносов – дают с отсылом к Довлатову. Он, в свою очередь, ссылался на закрытый доклад Хрущёва на XX съезде, о культе личности, – но проверить недолго, и я там этих четырёх миллионов не нашёл. Да и не мог сказать Хрущёв ничего подобного – партийная стилистика не позволяла.
ЗП: Да пусть! Пусть будут четыре миллиона довлатовских доносов. Это, наверное, адекватная цифра, и европейским людям нравится. Но смотрим: население СССР перед войной, на январь 41-го, было, насколько я помню, почти 200 миллионов. То есть – если верить даже легендарной цифре в четыре миллиона – это сколько по выборке? Восемь процентов граждан, каким-то образом активничавших в терроре. А вот крупные мировые умы полагают, что право нации иметь своих негодяев и мерзавцев ограничивается десятью-двенадцатью процентами. В мирное время. А в стране случилась революция, две гражданских войны (одна из них – «великий перелом»), оставалась масса классовых противоречий, взаимного ожесточения и так далее. Так вот, не свидетельство ли эти четыре миллиона душевного здоровья народа, качества его? Нет?
АК: Слушай, сильно. А потом, зря они себя радикально от «обывателя» отрывают. Вот у нас, однажды в Саратове, осудили чиновника. Известного. С бэкграундом. Фольклорного такого типа. По беспределу и явному заказу. Фактура жиденькая у обвинения. Причём оно просит условно, а судья даёт реальный срок! Реакция либеральной журналистики – так ему и надо, пусть не за конкретно этот случай, так за всю жизнь его подлую, единоросскую. И только я и мои левые товарищи говорили о заказе, беспределе и необходимости милосердия. Но я не осуждаю… Они тут ведут себя как нормальные обыватели. А может, и бо́льшие. Он далеко не ангел, этот дядя. Но главный вопрос – а есть отличие беспредела в отношении «неангела» от беспредела в отношении «ангела»? Это ж главный либеральный постулат: нет отличий.
ЗП: Я давно пытаюсь от этой публики добиться оценки ельцинского дрянного времени (да и нулевых гнилых, чего там), хотя бы объективной. В ответ получаю нездоровые шумы. Все помнят разборки девяностых? Кровь, пальба, трупный конвейер. Сколько пассионарных ребят тогда полегло в своей единственной гражданской? Не знаю, существуют ли точные цифры, социологии по этому поводу наверняка нет. Но есть целые посёлки братковских захоронений на всех кладбищах всех городов России. Я и на сельских погостах видел. О таких некрополях писал Лимонов, его американская подруга, профессорша Ольга Матич, исследует эту особую эстетику. Думаю, в любом случае потянет на полмиллиона (а может, и куда больше), сопоставимых с расстрелянными в 1936–1938 гг. (Я, заметь, не говорю о стариках, которым реформы сократили жизнь на десяток лет минимум, о беспризорщине массовой, там тоже мало кто выжил, о сколовшихся парнях и девках не упоминаю.) Пусть будут только братки. Так что про них говорил и говорит нормальный обыватель? «Их война, их выбор, знали, что делят, куда идут, почему гибнут» и прочее, прочее. Да более того, и наши продвинутые, продолжающие жаждать «покаяния» от давно мёртвого, войну на своих плечах вынесшего советского обывателя, думают примерно так же, чего там.