Захар - Колобродов Алексей Юрьевич 6 стр.


Этот, изначально леонид-андреевский, красный смех мы встречаем в треке «Пожар»: «антилюди против всех / будет громче красный смех»…

Безусловно, эпиграф к альбому – стих от Матфея («Горе миру от соблазнов, ибо надобно придти соблазнам; но горе тому человеку, через которого соблазн приходит») – идеологичен, принципиален и концептуален, но в целом пафос «Искушения» даже не ветхозаветный (которого можно ожидать от поклонников Иезекииля), но языческий. Это отнюдь не техноязычество – ящик с игрушками современного постиндустриального общества, а язычество имманентное и дремучее, как у Неумоева в «Смертном».

«Лёд 9» – музыка, не в последнюю очередь, для интеллектуалов, считывание её культурных кодов – увлекательно. У ребят звериное чутьё на вечно актуальные имена – тут и Есенин («Русская идея»; «Пей со мною, паршивая сука»), и Маяковский в «Хлебе», (текст повторяет ритмику «Нашего марша»), и обэриуты в «Пожаре»…

А как вам такой разбег – от «Божественной комедии» до бр. Стругацких:

* * *

К чему столь подробный экскурс в «25/17» и «Лёд 9», даже с учётом живого участия Захара в этих проектах?

Всё просто – керженецкое творчество растёт из одного корня: Прилепин и Бледный – идеологи и поэты, выросшие из русского андеграунда, с его драйвом и метафизикой, прорвавшиеся благодаря своим талантам и мышцам в истеблишмент. Ничем родным при этом не пожертвовав.

Есть и ещё одно сближение, вполне условное. Вселенная творца Андрея Бледного располагается между Раем («Русский подорожник») и Адом («Искушение святого простолюдина»). Та же гностическая модель, константа и борьба тёмного и светлого в пространстве одной, Творца, души, всегда заметна у Захара Прилепина. Роман внутреннего ада «Чёрная обезьяна» не просто оппонирует роману-в-рассказах «Грех», но и существенно дополняет его.

* * *

В альбоме «Охотник» Захара Прилепина и группы «Элефанк» (работе очень сильной, зрелой, разножанровой, затягивающей слушателя не сразу, но тем вернее) заметен принципиальный для меня конфликт.

«Русский рок» – явление драматически разнородное, в нём всегда присутствовало противостояние.

С одной стороны, русский рок скалькирован с известных образцов музыкантами преимущественно столичного – московского и отчасти питерского происхождения, которые органически восприняли определённый, скажем так, хиппово-мажорский набор ценностей (гедонизм, пацифизм, космополитизм и пр.) и банально имели бытовые возможности для свободного музицирования и – не в последнюю очередь – полюбившегося образа жизни. Примеры – «Машина времени», «Браво», «Моральный кодекс», «Секрет» и т. д.

Иной полюс – бескомпромиссный русский андеграунд с его мрачной индустриальной эстетикой, экзистенциальным надрывом, установкой на бедность и радикальное самоистязание творца – и тут вести речь надо главным образом об Александре Башлачёве и «сибирском панке» с обширной географией между Омском, Тюменью и Новосибирском и целой генерацией странных поэтов во главе с Егором Летовым (Янка Дягилева, Роман Неумоев, Чёрный Лукич и др.).

Есть, безусловно, и пограничные явления – «Звуки Му»; «Аквариум» до 1991 года, принадлежит, скорее, «хипповой» волне; после – андеграундной, «Наутилус-Помпилиус» с Кормильцевым и без него – тоже явления разных порядков. Волей обстоятельств (и с помощью, не слишком, впрочем, последовательной, Советской власти) они оказались по одну сторону баррикад, но и тогда не переставали всматриваться друг в друга подозрительно и настороженно.

Ошибкой будет назвать первый вариант «прозападным», а второй – «исконно-посконным». Русский дух дышит, где хочет; андеграунд как раз восходил изначально к западному образу и опыту, преимущественно из punk-рока, но быстро его перерос. Кроме того, «сибирский андеграунд» отменял национальные традиции замкнутого подпольного существования; он активно себя навязывал (на уровне деклараций отрицая всякое продвижение в массы), умел подсадить на свои выстраданные, с трудом отбитые у неласкового мира ценности. Андеграунд был восприимчив – он широко забирал с разных сторон: из фольклора, советского песенного и плакатного искусства, авторской и дворовой песни, шансона, рэпа.

Любопытно взглянуть на сегодняшние результаты: русский андеграунд серьёзнейше повлиял на несколько поколений, оставил мощное наследие и скончался вместе с Егором Летовым, иконой нынешних леваков и неоимперцев. Летов – один из отцов-основателей НБП, и не столько в историко-архивном смысле, сколько в евангельском «по плодам узнаете». Захар как-то сказал, с аллюзией на Горького, что многим хорошим в себе обязан русскому року; не сомневаюсь, что в большей степени имелся в виду андеграунд.

Мажоры от рок-н-ролла, посотрудничав, не без пользы для себя, с Владиславом Сурковым и эстрадными кланами, в большинстве поддержали нынешний режим и русофобский треш Украины. Далеко не все так комически-активно, как Макаревич, но ведь от людей в рок-деревне не спрячешься…

Если провести аналогии с литературой, то шестидесятники во главе с Василием Аксёновым и наследующие ему Пелевин/Сорокин ближе, естественно, «московской» волне. Что же до андеграунда, декларация Романа Неумоева из альбома «Инструкция по выживанию» («Я подамся в менты, в педерасты, в поэты, в монахи!/ Всё, что угодно, лишь бы не нравиться вам!») замечательно коррелирует со многими страницами лимоновских «Эдички» и «Дневника неудачника».

Схема разделения «русского рока» на два лагеря весьма условна, но в пользу её жизнеспособности свидетельствует альбом Захара Прилепина/«Элефанка». «Охотник» – поле боя между двумя направлениями – уже не на идеологическом, а, скорее, эмоциональном и технологическом уровне. Такие треки, как «Делай жёстче», «220W», «Электричка», «Восемь бесконечных» можно отнести к благопристойному, «классическому», с хорошим звучанием и напором «русскому року»; а вот скандальная «Пора валить», равно как «Царь», «Капрал» и «Армеечка», ближе к андеграундным смыслам и звучаниям.

При этом «Охотник», безусловно, произведение цельное, и в этом качестве сделан в манере, которую принято у нас ассоциировать с «западной» – приглашённые звёзды, они же – друзья фронтмена; установка на особый, плотный и словно искрящийся звук, бодрое смешение стилей – тоже не от российской музыкальной догматики… Наконец, функционал. Когда альбом одновременно задуман как актуальное послание, а сделан как праздник, в деятельное удовольствие максимально большой компании.

Вообще модель Прилепина в искусстве и жизни – до дна зачерпнув традиции, воспев её и дополнив, облечь во вполне современную, гибкую, яркую, вовсе не коммерческую, но максимально удобную для «продвинуть и навязать» форму.

Собственно, герои его книг – это герои именно в западном понимании, восходящем к Хемингуэю (традицию травестировал, но и продолжил Чарлз Буковски) – выраженные индивидуальности, максимально свободные в выборе стратегий, пусть и внутри предложенных обстоятельств – Захарка из «Греха», Егор Ташевский из «Патологий», Саша Тишин, «Санькя», Артём Горяинов из «Обители». Не приходится, впрочем, сомневаться, что и в иных, куда более благополучных обстоятельствах они предпочтут столь же индивидуальное действие, личную свободу, всемирную, по Достоевскому, отзывчивость.

Опять же, вовсе не из русской традиции остросюжетность, авантюрность, в той или иной степени, прилепинских романов. Иногда кажется, будто «Санькя» и «Обитель» – это наши, случившиеся наконец русские «Илиада» и «Одиссея», о которых воспалённо мечтал Николай Гоголь. Другое дело, что вряд ли они были возможны во времена Гоголя: Санта-Клаус русской истории ещё не вытряхнул над одной шестой свой мешок с катаклизмами двадцатого века.

Злые обезьяны, искалеченные рты

По выходе «Чёрной обезьяны» много было разговоров о том, что роман этот – неожиданность, эксклюзив, без вершков и корешков в прежней прозе Захара. Ерунда: «Чёрная обезьяна» – своеобразное продолжение романа в новеллах «Грех» и его прямая антитеза.

До выстрела «Обители» я говорил о «Чёрной обезьяне» как о лучшем, сильнейшем романе Прилепина. Впрочем, имея сильных союзников: Дмитрий Быков, несколько растерянно и с оговорками, заяви л о прорыве и «новом Прилепине»; одобрил и Виктор Топоров, тоже не без оговорок. А вот Автодья Смирнова написала целую рецензию, так или иначе сводившуюся к слогану «роман-событие». Безоговорочно одобрил Лев Данилкин, а Марк Захаров назвал «Чёрную обезьяну» шедевром.

Однако в массе критика осторожничала – пересказывая сюжет (само по себе пикантно – пересказать то, чего, в строгом литературном смысле, нет практически; впрочем, в схожем стиле мы с приятелем, семнадцатилетние, пересказывали товарищам только что увиденное в ДК «Строитель» кино «Скромное обаяние буржуазии»). В последних строках рецензий брезжило не то «социальное», не то «экзистенциальное». Чувствовалось, однако, что в глубине души коллеги, скорее, согласны с поспешным диагнозом Александра Кузьменкова:

«В “Чёрной обезьяне” З.П. предпринял отчаянную попытку вырваться из вдоль и поперек изъезженного спального района: герой-журналист исследовал социологию насилия. Однако автор с темой не совладал, и книжка превратилась в навязчивое нагромождение бессмысленных и беспощадных жестокостей a la Елизаров. Идею, и ту не удалось внятно сформулировать. В недоумённом ступоре пребывали все (…), езда в незнаемое откровенно не задалась».

Всё мимо, кроме эпитета – «отчаянная».

* * *

Захару, похоже, было интересно продемонстрировать, как он владеет постмодернистским инструментарием, и даже сверх того – чтобы швы от сварки узнаваемых стилей в одно целое не были заметны. Или заметны, но хорошо вооружённому глазу, который в состоянии увидеть, что психушка в романе – это не только лимоновская Сабурка, но и «Дурка» рэпера Ноггано.

Или леонид-леоновскую фамилию профессора – Скуталевский. Или соблазн и шаблон русской литературы – достоевские разговоры с проституткой.

Появляются у него в «Чёрной обезьяне» и собственные штампы – щёки ментов и чекистов – «(…) вышел неспешный прапорщик, пожёвывая что-то. Наглые и будто резиновые щёки чуть подрагивали – хотелось оттянуть на них кожу посмотреть, что будет». В «Обители» аналогичными щеками награждён чекист Горшков.

Заметна эта перекличка «с самим собой, с самим собой» – писатель-баталист («Патологии»; рассказы «чеченского» цикла) доводит до некоторого мрачного изящества манеру военного прозаика. В голливудско-гомеровско-гайдаровском варианте, с привкусом альтернативной истории – рассказ о штурме античного города; в экзотических нарко-африканских декорациях (привет Александру Проханову) – ещё одна вставная новелла. И даже в казарменном, с портяночным духом, бытописательстве: сон о том, почему герой не носит чёрных носков, а только бело-жёлто-оранжевые.

Один из основных мотивов романа «Санькя» – вечного возвращения в исчезающую деревню – в финале «Обезьяны» хмуро и по-чёрному не просто спародирован, но развёрнут с обратным знаком: герой исчезнет ещё раньше, чем русская деревня.

Есть закольцовывание фабулы единой, не слишком приятной субстанцией: «Другой рукой я медленно и почти с нежностью вытягивал из одной ноздри нечто длинное, витиеватое, действительно чёрное, очень тягучее и никак не кончающееся. В испуге я косил единственным глазом на то, что извлекается из ноздри, и пугался увидеть второй глаз, который постепенно на этих странных нитях я неожиданно вытащу из черепа. Глаза всё не было, зато кроваво-слизистая косичка наконец кончилась, и теперь предстояло отлепить её от пальцев. (…) “Это пожарить можно”, – подумал мечтательно». Ближе к финалу герой видит сон (впрочем, весь сюрреалистический роман – сон) про недоростков, которые «втыкали в меня свои руки упрямо и беззлобно, вослед за их руками из меня что-то вытягивалось, словно они наматывали на маленькие свои ладони склизкое содержание моей жизни». А совершается всё под небом, словно принюхивающимся огромной ноздрёй.

Вот с определением сюжетности уже труднее – конечно, безумие вообще бессюжетно, а русский ад, особенно внутренний, лишен нарратива. Однако сюжетность «Обезьяны» (к слову, чрезвычайно киногеничной) – иного рода: это вполне напряжённое разворачивание сюрреалистического боевика, цепочки снов, которые раскрываются, как бесконечная матрёшка.

…О параллелях и заведомой конфликтности «Греха» и «Чёрной обезьяны». В открывающей роман-в-рассказах новелле герой играет с «псинкой» Гренлан: «Ну-ну, ты чего, милаха! – говорил я успокаивающе, с интересом рассматривая её живот и всё на нём размещённое. – Смотри-ка ты, тоже девочка!»

А вот эпизод из «Чёрной обезьяны»: «Половые органы у неё всегда казались удивительно маленькими, твёрдыми на вид и посторонними на её гладком теле – словно на ровный лобок пластмассовой куклы положили улитку, и та налипла присосками. Но на этот раз улитка была вся раздавлена и размазана». Какой рискованный, зацепивший ещё и куклу, существо неодушевлённое, перенос знака и анатомии…

География «Греха» – деревня, областной город, пригород, снова деревня, Восток в «стихах Захарки», база и блокпост в горах; «Чёрной обезьяны» – Москва душным и горящим летом 2010-го, ещё Кремль, ещё, близко от Москвы, город Велимир и деревня Княжое, как бы убитые и высосанные столицей. Атмосфера которой почти непереносима – и, когда во вставных новеллах появляются античный город или африканские джунгли, при всей кровавой каше тамошних сюжетов, возникает, пусть ненадолго, чувство свежести и облегчения…

Отцовство – само по себе мораль и счастье книги «Грех»; в «Обезьяне» же преобладают распутные скоты-отцы (из вставных рассказов – в «африканском» папаша заразил чёрную мамку СПИДом). Впрочем, и сам герой, и профессор Скуталевский ушли от них недалеко…

Все истории недоростков – маленьких непобедимых воинов и убийц – вышли из постулированного краха семьи и отцовства…

* * *

Захар как-то сказал на дружеских посиделках, в ответ на какую-то литературную рекомендацию:

– Нет, не стану читать эту книгу. Там главный персонаж – журналист, что для меня давно табу… Скучно, пошло.

Между тем, центральный герой «Чёрной обезьяны» – журналист и писатель, вхожий до поры в высокие кабинеты и секретные лаборатории (описанные без деталей, схематично), занимается проявлениями детской жестокости. В ответ жестокость этого мира деятельно занимается им. Понятно, что выбор персонажа, на котором маркер «чужого» – не случаен, сложен и ответственен.

Отечественные критики, с их рудиментарным морализмом (если писатель у нас – второе правительство, то критика – центральный аппарат полиции нравов), поспешили героя «Обезьяны» обмазать дёгтем и обвалять в перьях, обречь на распад и товарищеский суд. Пьянствует, дескать, вступает в связи с женщинами (в том числе падшими), разрушает семью и бьёт по голове братьев наших меньших. Чисто застойные парторги.

Понятно и возможно, что в силу известной литературной традиции автор, что твой Достоевский, выпускает погулять собственную подсознанку, попастись фобии и почесать комплексы. Однако ничего запредельно аморального в намеренно безымянном герое «Чёрной обезьяны» нет. Более того, нет там и того, что, с отвращением листая жизнь свою, нельзя не заметить в себе самом – даже невооружённым глазом.

А разве у вас не было окраинного детства с домашним зверинцем и старшими друзьями-хулиганами? Армии и попыток откосить на дурку? Семейных разборок после прочтения смс-X-файлов с битьём чашек, зеркал и мобильных? Изнурённых жён и ветреных любовниц? Разбитых физиономий – своих, чужих и вовсе посторонних? Тупой зубной боли в сердце при воспоминаниях о невесть где обитающих детях?

Было, пусть и не всё? Тогда надо начинать не с прилепинского героя, а с истории побиваемой камнями блудницы.

С рудиментарным морализаторством у рецензентов причудливо рифмуется тревожное ожидание авторского подвоха. Даже на уровне названия. Каждая вторая рецензия на «Чёрную обезьяну» начинается неполиткорректным вздохом облегчения: это не то, что вы подумали, не про хачей и ниггеров… А мы и не думали. Я, например, полагал, что речь просто о неких злобных приматах (человека не исключая). Оказалось – символизм, игрушка. Можно, конечно, смотреть и шире.

* * *

Ближе всего критике глянулась в романе линия политического памфлета. Слишком прозрачна метафора о «недоростках» – маленьких носителях отмороженного, свободного от всей взрослой химии сознания, – за которыми наблюдает кремлёвский демиург Велимир Шаров в целях дальнейшего использования: хоть в политике, хоть в литературе.

Первым делом, конечно, приходят в голову «наши», «молодогвардейцы» и пр. (есть в «Чёрной обезьяне» намёки и куда прозрачней: «свои вожаки Сэл и Гер»; ну, Селигер то есть) и Владислав Сурков.

Вообще, у Захара Прилепина сложились долгие и странные отношения то ли с самим Владиславом Юрьевичем, то ли с его политическим мифом, то ли с писательской легендой Натана Дубовицкого. (Тут ещё следовало бы добавить, что среди российских чиновников хай-класса Владислав Юрьевич – чемпион и лидер по количеству собственных протагонистов в худлите. Тут не только «Чёрная обезьяна», но и взявший количеством Александр Проханов: романы «Виртуоз», «Теплоход “Иосиф Бродский”», «Время золотое»).

Назад Дальше