Смотрите-ка, Борис Матвеевич, повторил он, декаданс — ведь это упадок, а декадентами называли всех поэтов того времени, которое сейчас именуется русским Ренессансом, то есть Возрождением. А когда в нашу пору возродилась русская свободная мысль после своего многолетнего обморока, то вольнодумцев стали называть шизофрениками и сажать в психушки, чтоб этот якобы упадок разума лечить. Правда же, забавное совпадение? И мы с вами к этому причастны, Борис Матвеевич, глухо добавил он. Почему я именно к вам пристал с этим разговором? Ну не пристал, хорошо, не придирайтесь к слову. Просто мне больше не кому. В конторе нашей ленинградской все друг на друга стучат. Из разных соображений, по разным мотивам и причинам. Не с кем поговорить открыто. Я вас давно уже приметил и выделил. Знаю, кстати, что вы запоем читаете книги, которые наши же сотрудники изымают. И вообще вы мне внушаете доверие. Нет, я не надеюсь, что вы думаете так же, как я, просто был уверен, что могу с вами побеседовать по душам. Уж извините, если не в резонанс попал.
Тут Сахнин и выразил свое удивление и спросил, давно ли это с полковником Варыгиным случилось.
— Давно, — признался Варыгин с невеселым смешком.
В отлично сшитом сером костюме, с промельками серебра в густых каштановых волосах, стройный, хотя с намечающимся уже брюшком, он упруго вышагивал рядом с сухощавым теннисистом Сахниным, и со стороны, должно быть, очень выигрышно смотрелись эти немолодые, но отлично сохранившиеся мужики.
— Давно, — повторил Варыгин. — Я ведь блокадник, хотя блокаду не помню, маленьким был. Но рассказывали мне о ней достаточно. И вот однажды узнаю, представьте, что из голодного блокадного Питера шли в тыл продуктовые посылки. Да, да, продуктовые. Это порученцы Жданова своим семьям посылали. Хватало, значит.
— Так ведь он сам в это время в теннис играл, от ожирения спасаясь, — подтвердил Сахнин. — Это я от одного тренера знаю. Ты не обижаешься, что я к тебе без отчества?
— Нормально, — сказал Варыгин. — Я после тоже на имя перейду. Я вас уж очень старшим воспринимаю. Меня тогда вот это про блокаду просто потрясло. Потом еще. Вы вряд ли помните, конечно, — был у нас такой мэр города в начале шестидесятых — Смирнов. Председатель городского совета депутатов трудящихся.
Последние слова Варыгин выговорил с таким презрением, что Сахнин недоуменно глянул на него.
— Сейчас объясню. — Варыгин вытащил сигареты, приглашающе протянул пачку, Сахнин отрицательно покачал головой, и Варыгин закурил, не замедлив шага. — Я тогда только начинал работать после института. Я институт связи кончал. Соблазнился романтикой, если признаться честно. И сразу попал в оперативную группу. Это у вас сейчас в группе человек сто, а нас тогда всего-то было человек пятнадцать, нарасхват нас требовали, ночей не спал. И нравилось очень. Сами знаете, наверняка прошли через это.
Сахнин кивнул. Охота за людьми, он давно это заметил, побуждала к рьяному азарту даже самых отъявленных лентяев. В старых служаках это было вообще острым стимулом — особенно если их достаточно вводили в курс дела. Оттого, кстати, так безупречно работали все у Сахнина: он знал, что отдача будет полней, когда сотрудник настолько посвящен в детали операции, что чувствует себя полноправным участником всего действия, а не исполнителем третьестепенной роли в эпизоде.
— Мы отслеживали связи товарищей из городского треста, — продолжал Варыгин. — Они воду в вино подмешивали, меняли сорта вин, регулировали автоматы на недолив — обычные хищения среди ихней братии. И каждый, естественно, отстегивал часть добычи своему руководству, а те — своему. И начальство треста получало свою долю, и ревизоры, и милиция, все чин по чину. А самое их высшее торговое начальство — те несли деньги в горсовет и в обком партии. Но мы до этого не сразу докрутились. И тут вы знаете, меня что поразило? Сидит, к примеру, у следователя по этому делу заместитель мэра города, чуть не второе в Питере лицо, всесильный человек; после чего, угадайте, — куда идет? К вшивому магазину шампанских вин и там в задней комнате отчитывается, как мальчишка, перед директором этого шалмана. И тот еще кричит на него: мол, я вас выдвинул, я вас кормлю, я вас и обратно задвину, если не умеете держать язык за зубами! Это, знаете ли, я много позже понял, что вся наша система плодит подкуп и воровство так же естественно, как печень выделяет желчь, а желудок — дерьмо. Тогда и удивляться перестал.
— А что же Смирнов? — нетерпеливо спросил Сахнин.
— Редкостный был здоровяк, — уважительно сказал Варыгин. — Человек-гора. Выпивал две бутылки коньяка. Когда выяснилось, что деньги именно к нему стекались, разрешено было его допросить. На понедельник разговор назначили. Только Бог нас уберег. Он в родительскую субботу поехал к своей матери на кладбище. Не знаю, ездил ли всегда, но в таких ситуациях просыпаются религиозные чувства. Вроде как люди защиты у мертвых просят. Или у Бога скидки. Словом, выпил он там бутылку коньяка, пересадил шофера своего назад и на скорости в сто пятьдесят километров не вписал свою «чайку» в поворот. Почти напополам его рулем передавило.
— А шофер? — спросил Сахнин.
— Шофер ему руль не хотел отдавать. А Смирнов ему по морде врезал. Мол, соображай, кто ты, а кто я. Шофера наши ребята забрали после аварии. Дней десять продержали. Был еще с ними в машине брат Смирнова, комиссар какого-то районного военкомата. Так вот, после аварии он, едва очухался, велел шоферу взять вину на себя. Пригрозил, что хуже будет, парень испугался. Наши сразу разобрались, но до команды сверху все-таки шофера не отпускали. А прикажи — и упекли бы. Словом, не в этом дело. Ушел Смирнов, по счастью, от допроса. И для него, и для нас — по счастью. А теперь в Питере проспект его имени. Святой труженик. Сгорел на работе. Варыгин искоса посмотрел на Сахнина.
— Почему для нас это счастье — понимаете? — спросил он.
— Конечно, — просто ответил Сахнин. — При его связях сожрал бы вас Смирнов за полчаса со всеми потрохами.
— Да, — подтвердил Варыгин. — Мы как-то ехали в Москву с одним старым чекистом, он мне вдруг и говорит: в хорошее время служим, Анатолий Акимыч, в былые годы прямо дома пулю вшили бы. У Смирнова в сейфе камни нашли драгоценные, деньги наши и финские, золотых монет коробку, а главное — меня как коренного питерца это особенно взбесило — знаете, что?
— Знаю, — сказал Сахнин. — Ордера на квартиры, уже утвержденные горсоветом, осталось только фамилии вставить — и можно подарить или продать.
— Верно, — Варыгин явно удивился такой проницательности. Или осведомленности? — Вы это знали? — спросил он.
— Нет, — ответил Сахнин, — просто очень скуден набор всего, что извлекают из своих должностей слуги народа. Сгнила напрочь наша империя, до омерзения протухла, это я тебя понимаю. Только не в этом дело, Толя. Мы ведь все равно — несокрушимая система. И как раз, мой милый Толя, по причине нашей гнилости и рабства полного. Преданности. Патриотизма. Как хочешь, так и называй.
— Слово это не люблю теперь, — поморщился Варыгин. — Только что же из того, что сгнила, но несокрушима наша империя, Борис Матвеевич? Вроде вы в этом оправдание себе и мне находите? Или утешение?
— И то и другое, — подтвердил Сахнин, одобрительно глянув на понятливого младшего коллегу. — Такой путь у России выдался, судьба такая.
— Вот и батя мой так считает, только в своей системе координат, — перебил Варыгин.
— Что же считает твой батя? — Сахнин с явным облегчением дал себя перебить.
— Что Россия распята, как Христос, чтобы своими муками вразумить человечество, — ответил Варыгин.
— Так, да не так, — Сахнин чуть покривился. — Я о другом. Однако глубоко твой батя свои идеи оформляет.
— У него про все на свете своя концепция есть, — сказал Варыгин.
— Ладно, поедем дальше, — Сахнин запнулся, подыскивая точные слова. — И вот мы с тобой, Толя, хотим мы или не хотим, а живем в этом времени. Я твои терзания понимаю, только верю, что это болезнь и что она пройдет. А с теми, кто хочет ее снова хирургией лечить, я с ними не согласен. Тяжелобольного надо постепенно исцелять. А ну как мы отпустим повода? Столько гнева накопилось, Толя, злобы столько, обид всяких, счетов и расчетов — снова Россия кровью зальется. Я за постепенность, кривая к лучшему ползет, время само перемены вносит.
— Вы или боитесь меня и не доверяете, Борис Матвеевич, — холодно сказал Варыгин, — или сами себя уговорили.
Сахнин засмеялся и хотел что-то возразить, но Варыгин перебить себя не дал.
— А всего правдоподобней, — жестко сказал он, — что вы, уж извините меня, если угадал, хотели мне сказать, что таков народ сейчас, запуганное и слепое быдло, но вам неудобно, потому что тихо подумаю, что вы еврей, дескать, вот на русский народ и сваливаете. Если вы полагаете, что в этом все дело, то я с вами согласен, Россия действительно свою лучшую породу извела под корень. Тоже моего отца главная мысль. Клячу можно сделать из любой лошади. Значит, так теперь и жить, как животные? А мы же все для Нюрнбергского трибунала годимся. Ведь фашизм у нас, Борис Матвеевич. Только…
Сахнин засмеялся и хотел что-то возразить, но Варыгин перебить себя не дал.
— А всего правдоподобней, — жестко сказал он, — что вы, уж извините меня, если угадал, хотели мне сказать, что таков народ сейчас, запуганное и слепое быдло, но вам неудобно, потому что тихо подумаю, что вы еврей, дескать, вот на русский народ и сваливаете. Если вы полагаете, что в этом все дело, то я с вами согласен, Россия действительно свою лучшую породу извела под корень. Тоже моего отца главная мысль. Клячу можно сделать из любой лошади. Значит, так теперь и жить, как животные? А мы же все для Нюрнбергского трибунала годимся. Ведь фашизм у нас, Борис Матвеевич. Только…
— Только тлеющий, — спокойно подсказал Сахнин. — И всегда готовый вспыхнуть.
— Да, я именно об этом, — согласился Варыгин. Сахнин остановился и резко повернулся к нему.
— Знаешь, Толя, — сказал он холодно и без улыбки, — ты сейчас со мной кривляешься и ханжишь. Если все это тебя действительно волнует, начни с себя. Плюнь на свое жалованье уютное, не пекись о максимальной пенсии, ступай в истопники или лифтеры, как это делают разные кандидаты наук, чтоб очистить свою совесть и быть непричастными. Настоящие интеллигенты, они не других обвиняют, а собственным очищением занимаются. А с жалобами своими ты скоро, знаешь, до чего дойдешь? Как это в пятидесятых годах шутили — мы, мол, не те хитрованы-пройдохи, что отсиделись в лагерях, пока остальные мучились под культом личности. Ведь сейчас террора нет, торжествует первый закон биологии, слышал о нем? Очень простой: всякая тварь жить хочет. Вот и живут. И большинство, между прочим, счастливо. Кто по глупости, кто по темноте, кто от иллюзий, а кто благодаря собственной изворотливости. Все крутиться научились, чтобы выжить в лагере нашем. А отдельные, кто ноет, их на зонах раньше знаешь, как звали? Жопа. Ждущий освобождения по амнистии. Лагерь есть лагерь, ждать чудес тут нечего. Я про империю не хуже тебя понимаю, но на крест идти? Не за кого. За что боролись, на то и напоролись. Сверху ты, что ли, реформ хочешь? Чисто рабская мечта. Им ведь только власть нужна и чтобы все мы вкалывали на полный износ. А весь народ им отвечает молчаливым саботажем: каждый увиливает как может от настоящего труда или туфтит. И замечательное выходит всеобщее равновесие. А когда это всем — всем, Толя! — станет невмоготу, противно и тошно, тогда жизнь начнет меняться потихоньку. А пока надо сидеть и посапывать в две дырочки да из чисто мужской гордости не канючить. Или собственную судьбу решать, а не глобально о стране тревожиться, пустые слова слюнявя. Не обижайся. Я не хуже тебя все вижу. Но на прямую подлость или мерзость не пойду, и работа моя мне не постыдна.
— А заставят если? Времена вдруг станут круче? — спросил Варыгин, хмуро выслушав Сахнина.
— Не заставят, — сказал Сахнин. — Откажусь, уйду в отставку, скажусь больным, вариантов много.
— Не будет вариантов, — уныло протянул Варыгин.
— Тебя что, уже впрягли во что-нибудь? — участливо и быстро спросил Сахнин.
— Нет, не впрягли. Честное слово, нет. Молчать очень тяжело. Такие факты узнаешь и молчишь в тряпочку. Хоть на вражеское радио тайком пиши. Честное слово, хочется.
Сахнин вдруг широко улыбнулся и положил руку на плечо Варыгина.
— Толя, — сказал он, продолжая улыбаться, — поверь мне: что написано пером, то горохом об стенку. Свои какие-то законы есть у истории, и ничего нам изменить в ней не дано. Только голову легко расшибить. Все мы в одинаковом живем рабстве, в одной тюрьме. И одной порукой связаны. И все вместе виноваты во всем. Ленин чисто уголовную систему создал. Оттого в ней Сталин так и расцвел со своей бандой. Так что правят паханы, а мы при них. Именно мы тут инженеры человеческих душ, Толя, а писатели в шестерках у нас ходят, в порученцах. Только ты вот прозрел и мучаешься, чувствуешь себя среди коллег как политический среди уголовников. Ведь правда же?
— Правда, конечно, — пробурчал Варыгин, приятно чувствуя на плече руку уважаемого им человека. — Я столько знаю о борьбе наших мафий, моей питерской и вашей московской, — страшно сказать, Борис Матвеевич. А ведь другие пишут…
— Про наше время на блатной фене писать надо, — задумчиво произнес Сахнин. — Как это, чья-то шутка была? По Нидерландам пронеслась параша, что герцога Альбу дернули в Мадрид с вещами.
— Когда же это все повернулось? — уныло спросил сам себя Варыгин, шутке даже из вежливости не улыбнувшись. — Где свихнулось? На Сталине или еще раньше?
— Ты еще до Карла Маркса дойди, — хмыкнул Сахнин пренебрежительно. — И до его жены Фриды Энгельс, она же Роза Люксембург, в девичестве Клара Цеткин.
— Нет, серьезно, Борис Матвеевич? Как это все случилось? Ведь все хотели как лучше.
— Конечно, хотели. Вполне искренне. — Сахнин убрал руку с плеча Варыгина. — Только это проще пареной репы, Толя. Случился обычный колониальный вариант развития. Неужели это тебе самому в голову не приходило?
Варыгин так вывернул шею, слушая Сахнина, что опять шел чуть боком.
— Россия много веков колонией была. Типичнейшая колония, захваченная верхушкой населения. Они ее родиной ощущали — и то не все, кстати, — а грабили, как колонию. Неслучайно ведь и управляющих сплошь и рядом из немцев набирали. Посмотри под этим углом, и все тебе ясно станет. Выжимали, выдавливали, высасывали. А когда действительно патриоты России за дело взялись — типа Столыпина, то уже поздно было. Восстало туземное население. А что делают туземцы прежде всего? Вырезают чуждую прослойку. Вот они всех и вырезали. Под корень. Железной метлой вымели. Аристократов, дворян, интеллигенцию, специалистов всех мастей, духовенство…
— Но уж священники — люди чисто русского духа были, — неуверенно сказал Варыгин.
— Ничего подобного! — Сахнину изменила его всегдашняя выдержка, он увлекся, и теперь оба они почти бежали, потому что именно такой шаг соответствовал разгоряченности обоих. — Ничего подобного. Ты танцуй от психологии, Толя, от чувства. Это ведь все брехня, что российский народ искони православным был и к Богу привержен. Он обряды соблюдал, вот и все, что он делал. Кстати, я у Чаадаева, кажется, нашел мысль замечательную: соблюдение обрядов — это просто упражнение в покорности.
— Здорово, — откликнулся Варыгин.
— А по духу — все чужое насадили в России. Оттого и крушили потом с таким остервенением. Оттого и клич ленинский «грабь награбленное» на такую благодатную почву упал, что взошел разбоем повальным. А это ведь лавина в горах, цепная реакция — когда разбой в политику возведен. Вот и получилось то, что получилось. Так что слишком ты на Ленина или на Сталина не спихивай. Они оба хороши. Сталин идеи Ленина только до предела довел. А туземцы были счастливы разрушить все, что их раздражало. Обидную я модель тебе, Толя, представил, но обрати внимание, что она во всех освободившихся странах работает. Словно безумеют люди и слепнут. Ярость, азарт, надрыв. А когда опоминаются, то поздно. Новая нечисть захватила уже власть, и еще страшнее старой, потому что темная и невежественная. И хищная до невероятия. И такие же наверх тянутся. Система такая получается — с лифтом для мерзавцев и бездарей.
Варыгин вдруг усмехнулся невесело.
— Что мы с тобой несем, Борис Матвеевич! — сказал он.
— Ты сам об этом просил, — остывшим голосом ответил Сахнин, остро глянув на собеседника и сразу отведя глаза.
— Ты опаслив, как ежик, — сказал Варыгин. — Я о другом вовсе. Я о том, что два здоровых и неглупых мужика все понимают — ну, ты ясней, конечно, — и ничего не могут сделать.
— А кто что может? — протянул Сахнин. — Всегдашних два русских вопроса: кто виноват и что делать. Никто, выходит, не виноват, потому что все виноваты, и ничего, выходит, не поделаешь. Время вытянет.
— А если нет? — быстро спросил Варыгин.
— А если нет, то будет гнить болото, — холодно сказал Сахнин. — Только не бывает такое до бесконечности. Если мы уже сегодня с тобой так разговариваем, то лет через десять все подряд того же мнения будут. А там, глядишь, и самый воздух переменится. Тогда и просветлеет немного. Только очень-очень постепенно это будет. Мы с тобой не доживем, и дети вряд ли.
Варыгин тяжело молчал, обдумывая что-то.
— Знаешь, Толя, я где-то притчу прочитал, — вспомнил Сахнин. — В клетке сидят вместе люди и обезьяны. Люди хотят, естественно, вырваться, но ключ от клетки находится у обезьян. Люди хитрее, находчивее, умнее, они добыли бы тот ключ, нашли бы способ отнять, но одна загвоздка есть волшебная в этой задаче: каждый, кто прикоснется к ключу, сам становится обезьяной. Вот и реши проблему.
— Ах ты, здорово, — по-мальчишески восхитился Варыгин. — Здорово! Значит, надежда только на то, что какая-нибудь из обезьян сама это сделает, прозрев или по наущению. Правда же?