Заповедник - Довлатов Сергей Донатович 6 стр.


Как все легкомысленные мужчины, я был не очень злым человеком. Я начинал каяться или шутить. Я говорил:

— Женихи бывают стационарные и амбулаторные. Я, например, — амбулаторный…

И дальше:

— Что ты во мне нашла?! Встретить бы тебе хорошего человека! Какого-нибудь военнослужащего…

— Стимул отсутствует, — говорила Таня, — хорошего человека любить неинтересно…

В поразительную эпоху мы живем. «Хороший человек» для нас звучит как оскорбление. «Зато он человек хороший» — говорят про жениха, который выглядит явным ничтожеством…

Прошел год. Я бывал у Тани все чаще. Соседи вежливо меня приветствовали и звали к телефону.

У меня появились здесь личные вещи. Зубная щетка в керамическом стакане, пепельница и домашние туфли. Как-то раз я водворил над столом фотографию американского писателя Беллоу.

— Белов? — переспросила Таня. — Из «Нового мира»?

— Он самый, — говорю…

Ну хорошо, думал я, возьму и женюсь. Женюсь из чувства долга. Допустим, все будет хорошо. Причем для нас обоих.

По сути дела, мы уже женаты, и все идет нормально.

Союз, лишенный обязательств. В чем и состоит залог его долговечности…

Но где же любовь? Где ревность и бессонница? Где половодье чувств? Где неотправленные письма с расплывшимися чернилами? Где обморок при виде крошечной ступни? Где купидоны, амуры и прочие статисты этого захватывающего шоу? Где, наконец, букет цветов за рубль тридцать?!.

Собственно говоря, я даже не знаю, что такое любовь. Критерии отсутствуют полностью. Несчастная любовь — это я еще понимаю. А если все нормально? По-моему, это настораживает. Есть в ощущении нормы какой-то подвох. И все-таки еще страшнее — хаос…

Допустим, мы зарегистрируемся. Но это будет аморально. Поскольку мораль давления не терпит…

Мораль должна органически вытекать из нашей природы. Как это у Шекспира:

«Природа, ты — моя богиня!»

Впрочем, кто это говорит? Эдмонд! Негодяй, каких мало…

Так что все невероятно запутывается.

Тем не менее — вопрос. Кто решится упрекнуть в аморализме ястреба или волка? Кто назовет аморальным — болото, вьюгу или жар пустыни?..

Насильственная мораль — это вызов силам природы. Короче, если я женюсь из чувства долга, это будет аморально…

Однажды Таня позвонила мне сама. По собственной инициативе. С учетом ее характера это была почти диверсия.

— Ты свободен?

— К сожалению, нет, — говорю, — у меня телетайп…

Года три уже я встречаю отказом любое неожиданное предложение. Загадочное слово «телетайп» должно было прозвучать убедительно.

— Брат приехал. Кузен. Я давно хотела вас познакомить.

— Хорошо, — говорю, — приду.

Отчего бы и не познакомиться с выпивающим человеком?!.

Вечером поехал к Тане. Выпил для храбрости. Потом добавил. В семь звонил у ее дверей. И через минуту, после неловкой толчеи в коридоре, увидел брата.

Он расположился, как садятся милиционеры, агитаторы и ночные гости. То есть боком к обеденному столу.

Братец выглядел сильно.

Над утесами плеч возвышалось бурое кирпичное лицо. Купол его был увенчан жесткой и запыленной грядкой прошлогодней травы. Лепные своды ушей терялись в полумраке. Форпосту широкого прочного лба не хватало бойниц. Оврагом темнели разомкнутые губы. Мерцающие болотца глаз, подернутые ледяною кромкой, — вопрошали. Бездонный рот, как щель в скале, таил угрозу.

Братец поднялся и крейсером выдвинул левую руку. Я чуть не застонал, когда железные тиски сжали мою ладонь.

Затем братец рухнул на скрипнувший стул. Шевельнулись гранитные жернова. Короткое сокрушительное землетрясение на миг превратило лицо человека в руины. Среди которых расцвел, чтобы тотчас завянуть, — бледно-алый цветок его улыбки.

Кузен со значением представился:

— Эрих-Мария.

— Борис, — ответил я, вяло просияв.

— Вот и познакомились, — сказала Таня.

И ушла хлопотать на кухню.

Я молчал, как будто придавленный тяжелой ношей. Затем ощутил на себе взгляд, холодный и твердый, как дуло.

Железная рука опустилась на мое плечо. Пиджачок мой сразу же стал тесен.

Помню, я выкрикнул что-то нелепое. Что-то до ужаса интеллигентное:

— Вы забываетесь, маэстро!

— Молчать! — произнес угрожающе тот, кто сидел напротив.

И дальше:

— Ты почему не женишься, мерзавец?! Чего виляешь, мразь?!

«Если это моя совесть, — быстро подумал я, — то она весьма и весьма неприглядна…»

Я начал терять ощущение реальности. Контуры действительности безнадежно расплывались. Брат-пейзаж заинтересованно тянулся к вину.

Я услышал под окнами дребезжание трамвая. Шевельнув локтями, поправил на себе одежду.

Затем сказал как можно более внушительно:

— Але, кузен, пожалуйста, без рук! Я давно собираюсь конструктивно обсудить тему брака. У меня шампанское в портфеле. Одну минуточку…

И я решительно опустил бутылку на гладкий полированный стол…

Так мы и поженились.

Брата, как позднее выяснилось, звали Эдик Малинин. Работал Эдик тренером по самбо в обществе глухонемых.

А тогда я, очевидно, выпил много лишнего. Еще до приезда к Татьяне. Ну и вообразил бог знает что…

Официально мы зарегистрировались в июне. Перед тем как отправиться на Рижское взморье. Иначе мы не смогли бы прописаться в гостинице…

Шли годы. Меня не печатали. Я все больше пил. И находил для этого все больше оправданий.

Иногда мы подолгу жили на одну лишь Танину зарплату.

В нашем браке соединялись черты размаха и убожества. У нас было два изолированных жилища. На расстоянии пяти трамвайных остановок. У Тани — метров двадцать пять. И у меня две тесных комнатушки — шесть и восемь. Пышно выражаясь — кабинет и спальня.

Года через три мы обменяли все это на приличную двухкомнатную квартиру.

Таня была загадочной женщиной. Я так мало знал о ней, что постоянно удивлялся. Любой факт ее жизни производил на меня впечатление сенсации.

Однажды меня удивило ее неожиданно резкое политическое высказывание. До этого я понятия не имел о ее взглядах. Помню, увидев в кинохронике товарища Гришина, моя жена сказала:

— Его можно судить за одно лишь выражение лица…

Так между нами установилось частичное диссидентское взаимопонимание.

И все же мы часто ссорились. Я становился все более раздражительным. Я был — одновременно — непризнанным гением и страшным халтурщиком. В моем столе хранились импрессионистские новеллы. За деньги же я сочинял литературные композиции на тему армии и флота.

Я знал, что Тане это неприятно.

Бернович назойливо повторял:

— К тридцати годам необходимо разрешить все проблемы, за исключением творческих..

Мне это не удавалось. Мои долги легко перешли ту черту, за которой начинается равнодушие. Литературные чиновники давно уже занесли меня в какой-то гнусный список. Полностью реализоваться в семейных отношениях я не хотел и не мог.

Моя жена все чаще заговаривала об эмиграции. Я окончательно запутался и уехал в Пушкинские Горы…

Формально я был холост, здоров, оставался членом Союза журналистов. Принадлежал к симпатичному национальному меньшинству. Моих литературных способностей не отрицали даже Гранин и Рытхэу.

Формально я был полноценной творческой личностью.

Фактически же пребывал на грани душевного расстройства…


И вот она приехала, так неожиданно, я даже растерялся. Стоит и улыбается, как будто все хорошо.

Я слышу:

— Ты загорел…

И потом, если не ошибаюсь:

— Дорогой мой…

Спрашиваю:

— Как Маша?

— Недавно щеку поцарапала, такая своевольная… Я привезла консервы…

— Ты надолго?

— Мне в понедельник на работу.

— Ты можешь заболеть.

— Чем же я заболею? — удивилась Таня.

И добавила:

— Между прочим, я и так нездорова…

Вот это логика, думаю…

— Да и неудобно, — говорит Татьяна, — Сима в отпуске. Рощин в Израиль собирается. Ты знаешь, Рощин оказался Штакельбергом. И зовут его теперь не Дима, а Мордхе. Честное слово…

— Я верю.

— Сурисы пишут, что у Левы хорошая работа в Бостоне…

— Давай я отпрошусь?

— Зачем? Мне хочется послушать. Мне хочется видеть тебя на работе.

— Это не работа. Это халтура… А ведь я двадцать лет пишу рассказы, которые тебя совершенно не интересуют…

— Раньше ты говорил — пятнадцать. А теперь уже — двадцать. Хотя прошло меньше года…

Поразительная у нее способность — выводить меня из равновесия. Но ссориться было глупо. Ссорятся люди от полноты жизни…

— Мы, — говорю, — тут вроде затейников. Помогаем трудящимся культурно отдыхать.

— Вот и хорошо. Коллеги у тебя приличные?


— Разные. Тут местная одна работает — Лариса. Каждый день рыдает у могилы Пушкина. Увидит могилу и — в слезы…

— Вот и хорошо. Коллеги у тебя приличные?


— Разные. Тут местная одна работает — Лариса. Каждый день рыдает у могилы Пушкина. Увидит могилу и — в слезы…

— Притворяется?

— Не думаю… Однажды туристы ей кухонный набор подарили за сорок шесть рублей.

— Я бы не отказалась…

Тут Галина назвала мою фамилию. Прибыли туристы из Липецка.

Я сказал Татьяне:

— Вещи можешь оставить здесь.

— У меня только сумка.

— Вот и оставь…

Мы направились к синему, забрызганному грязью автобусу. Я поздоровался с водителем и усадил жену. Затем обратился к туристам:

— Доброе утро! Администрация, хранители и служащие заповедника приветствуют наших гостей. Сопровождать вас доверили мне. Меня зовут… Нам предстоит…

И так далее.

Потом объяснил шоферу, как ехать в Михайловское. Автобус тронулся. На поворотах доносились звуки радиолы:

Когда мы огибали декоративный валун на развилке, я зло сказал:

— Не обращайте внимания. Это так, для красоты…

И чуть потише — жене:

— Дурацкие затеи товарища Гейченко. Хочет создать грандиозный парк культуры и отдыха. Цепь на дерево повесил из соображений колорита. Говорят, ее украли тартуские студенты. И утопили в озере. Молодцы, структуралисты!..

Я вел экскурсию, то и дело поглядывая на жену. Ее лицо, такое внимательное и даже немного растерянное, вновь поразило меня. Бледные губы, тень от ресниц и скорбный взгляд…

Теперь я обращался к ней. Рассказывал ей о маленьком гениальном человеке, в котором так легко уживались Бог и дьявол. Который высоко парил, но стал жертвой обыкновенного земного чувства. Который создавал шедевры, а погиб героем второстепенной беллетристики. Дав Булгарину законный повод написать:

«Великий был человек, а пропал, как заяц…»

Мы шли по берегу озера. У подножия холма темнел очередной валун. Его украшала славянская каллиграфия очередной цитаты. Туристы окружили камень и начали жадно его фотографировать.

Я закурил. Таня подошла ко мне.

День был солнечный, ветреный, нежаркий. Нас догоняла растянувшаяся вдоль берега группа. Надо было спешить.

Ко мне подошел толстяк с блокнотом:

— Виноват, как звали сыновей Пушкина?

— Александр и Григорий.

— Старший был…

— Александр, — говорю.

— А по отчеству?

— Александрович, естественно.

— А младший?

— Что — младший?

— Как отчество младшего?

Я беспомощно взглянул на Таню. Моя жена не улыбалась, печальная и сосредоточенная.

— Ах да, — спохватился турист.

Надо было спешить.

— Пойдемте, товарищи, — бодро выкрикнул я, — шагом марш до следующей цитаты!..

В Тригорском экскурсия шла легко и даже с подъемом. Чему, повторяю, в значительной мере способствовали характер и логика эскпозиции.

Правда, меня смутило требование одной дамы. Ей захотелось услышать романс «Я помню чудное мгновенье». Я ответил, что совершенно не умею петь. Дама настаивала. Выручил меня толстяк с блокнотом. Давайте, говорит, я спою…

— Только не здесь, — попросил я, — в автобусе.

(На обратом пути толстяк действительно запел. У этого болвана оказался замечательный тенор…)

Я заметил, что Таня устала. Решил игнорировать Тригорский парк. Мне и раньше случалось это делать. Я обращался к туристам:

«Кто из присутствующих уже бывал в заповеднике?»

Как правило, таковых не оказывалось. Значит, я могу нарушить программу без риска…

Мои туристы бегом спустились под гору. Каждый торопился сесть в автобус первым, хотя мест было достаточно и они были заранее распределены. Пока мы осматривали Тригорское, наши шоферы успели выкупаться. Волосы у них были мокрые.

— Поехали в монастырь, — говорю, — от стоянки налево…

Молодой водитель кивнул и спрашивает:

— Долго там пробудете?

— Полчаса, не больше.

В монастыре я познакомил Таню с хранителем Логиновым. Поговаривали, что Николай Владимирович религиозен и даже соблюдает обряды. Мне хотелось побеседовать с ним о вере, и я ждал удобного случая. Он казался веселым и спокойным, а мне этого так не хватало…

Я закончил экскурсию в южном приделе у рисунка Бруни. У могилы финал выглядел бы эффектнее, но я предпочел отпустить группу. Моя жена постояла у ограды и скоро вернулась.

— Все это нелепо и грустно, — сказала она.

Я не спросил, что имеется в виду. Я устал. Вернее, чувствовал себя очень напряженно. Я знал, что она не случайно приехала.

— Давай, — говорю, — поужинаем в «Лукоморье»?

— Я бы даже выпила немного, — сказала Таня…

В зале было пустынно и душно. Два огромных вентилятора бездействовали. Стены были украшены деревянными рельефами. Немногочисленные посетители составляли две группы. Заезжая аристократия в джинсах и местная публика куда более серого вида. Приезжие обедали. Местные пили.

Мы сели у окна.

— Я забыл спросить, как ты добралась? Вернее, не успел.

— Очень просто, ночным автобусом.

— Могла приехать с кем-нибудь из экскурсоводов, бесплатно.

— Я их не знаю.

— Я тоже. В следующий раз договоримся заранее.

— В следующий раз приедешь ты. Все-таки это довольно утомительно.

— Жалеешь, что приехала?

— Ну что ты! Здесь чудесно…

Подошла официантка с крошечным блокнотиком.

Я знал эту девицу. Экскурсоводы прозвали ее Бисмарком.

— Ну чего? — произнесла она.

И замолчала, совершенно обессилев.

— Нельзя ли, — говорю, — чуть повежливее? В порядке исключения. Ко мне жена приехала.

— А что я такого сказала?

— Перестань, умоляю тебя, перестань…

Потом Татьяна заказывала блинчики, вино, конфеты…

— Давай все обсудим. Давай поговорим спокойно.

— Я не поеду. Пусть они уезжают.

— Кто — они? — спросила Таня.

— Те, кто мне жизнь отравляет. Вот пусть они и едут…

— Тебя посадят.

— Пусть сажают. Если литература — занятие предосудительное, наше место в тюрьме… И вообще, за литературу уже не сажают.

— Хейфец даже не опубликовал свою работу, а его взяли и посадили.

— Потому и взяли, что не опубликовал. Надо было печататься в «Гранях». Или в «Континенте». Теперь вступиться некому. А так на Западе могли бы шум поднять…

— Ты уверен?

— В чем?

— В том, что Миша Хейфец интересует западную общественность?

— Почему бы и нет? О Буковском писали. О Кузнецове писали…

— Это все политическая игра. А надо думать о реальной жизни.

— Еще раз говорю, не поеду.

— Объясни, почему?

— Тут нечего объяснять… Мой язык, мой народ, моя безумная страна… Представь себе, я люблю даже милиционеров.

— Любовь — это свобода. Пока открыты двери — все нормально. Но если двери заперты снаружи — это тюрьма…

— Но ведь сейчас отпускают.

— И я хочу этим воспользоваться. Мне надоело. Надоело стоять в очередях за всякой дрянью. Надоело ходить в рваных чулках. Надоело радоваться говяжьим сарделькам… Что тебя удерживает? Эрмитаж, Нева, березы?

— Березы меня совершенно не волнуют.

— Так что же?

— Язык. На чужом языке мы теряем восемьдесят процентов своей личности. Мы утрачиваем способность шутить, иронизировать. Одно это меня в ужас приводит.

— А мне вот не до шуток. Подумай о Маше. Представь себе, что ее ожидает.

— Ты все ужасно преувеличиваешь. Миллионы людей живут, работают и абсолютно счастливы.

— Миллионы пускай остаются. Я говорю о тебе. Все равно тебя не печатают.

— Но здесь мои читатели. А там… Кому нужны мои рассказы в городе Чикаго?

— А здесь кому они нужны? Официантке из «Лукоморья», которая даже меню не читает?

— Всем. Просто сейчас люди об этом не догадываются.

— Так будет всегда.

— Ошибаешься.

— Пойми, через десять лет я буду старухой. Мне все заранее известно. Каждый прожитый день — ступенька в будущее. И все ступеньки одинаковые. Серые, вытоптанные и крутые… Я хочу прожить еще одну жизнь, мечтаю о какой-то неожиданности. Пусть это будет драма, трагедия… Это будет неожиданная драма…

В который раз мы говорили на эту тему. Я спорил, приводил какие-то доводы. Выдвигал какие-то нравственные, духовные, психологические аргументы. Пытался что-то доказать.

Но при этом я знал, что все мои соображения — лживы. Дело было не в этом. Просто я не мог решиться. Меня пугал такой серьезный и необратимый шаг. Ведь это как родиться заново. Да еще по собственной воле. Большинство людей и жениться-то как следует не могут…

Всю жизнь я ненавидел активные действия любого рода. Слово «активист» для меня звучит как оскорбление. Я жил как бы в страдательном залоге. Пассивно следовал за обстоятельствами. Это помогало мне для всего находить оправдания.

Назад Дальше