Впрочем, для меня выбора не было: только с Казанби и Хажи-Ражабом я мог быть Эльдаром, княжьим сыном. Во всех иных местах я, как заколдованный злой силой, делался Мутаем из Чихруги.
Но в тот день я вернулся домой из Апраку преображенный, усмехаясь и подмигивая самому себе. Казалось, надвигаются значительные перемены в жизни, и я предвкушал возможность оказаться среди тех, кто будет по-своему строить будущее Страны гор.
То были дни, когда гитлеровцы взяли на Терском хребте холмы, на которых разбросан город нефти Малгобек.
5
Нет, я не лгал и не выдумывал, когда говорил Казанби, что он скоро станет дедушкой. Моя Зулейха на самом деле ждала ребенка. И когда, позабыв обо всем, что происходило за стенами сакли, мы увлеченно беседовали о будущем нашей маленькой семьи, я и подумать не мог, что родится девочка. Как-никак я горец, а горцы говорят, когда родится девочка: «Родился камень для чужой стены». А я хотел, чтоб родился столб, опора для моего рода: ведь я был последним человеком в папахе из княжеского рода Кара-Кайтага. Признаться, я сомневался: смогу ли дать сыну наше родовое имя, такое известное в Дагестане. Оставалось надеяться, что немцы придут раньше, чем у меня родится сын.
Чем ближе пробивались гитлеровцы, тем больше людей становилось в отряде Казанби, «друзей справедливости», как я называл их в листовках-воззваниях, что писал Эли для Хажи-Ражаба. При встречах в лесной глуши, ибо стоянки постоянно приходилось менять: все время по следам шайки шли истребительные отряды, — они называли меня «своим идеологом», и это мне очень льстило. О многом мы говорили, составляли планы, обсуждали, как быть с землей, с частной собственностью. На словах мы были готовы, но слишком ничтожны были наши силы… Оставалось писать листовки, призывать горцев помогать «друзьям справедливости». Подписывал листовки псевдонимом «Урбас-Али»; подражал в этом большевикам гражданской войны, когда у них были партийные клички. И в то же время старался быть очень осторожным: даже Зулейха не знала, что я автор листовок.
Листовки люди находили в неожиданных местах: в бане, в уборных, на стенах саклей, на базарных прилавках.
А «друзья справедливости» на самом деле были простыми бандитами: обирали путников, насиловали на дорогах женщин, грабили мельницы, угоняли колхозную баранту, сводили старые счеты с советскими работниками. То и дело доходили слухи, что качаги — бандиты, — народ нас иначе и не называл, — того в ущелье Совы схватили и подковали, как лошадь, того ослепили, тому на спине вырезали звезду, того повесили у него же на веранде… Гнев и злобу рождали у горцев эти зверства. Тщетно я говорил Казанби и Хажи-Ражабу, что необходимо быть гибкими, терпеливыми и даже милосердными — хотя бы до тех пор, пока не захватим власть. Я помнил еще по временам шамхала Тарковского, какой гнев мы породили тогда в горцах излишней жестокостью. Впрочем, «друзья справедливости» не желали слушаться ни меня, ни Казанби. Мои слова были для них вроде табачного дыма: вдохнул и тут же выпустил в воздух. Не помогали даже наказания за грабеж и насилие, которые Хажи-Ражаб с удовольствием приводил в исполнение.
Иногда я казался самому себе малышом-несмышленышем, что старательно «печет пироги» из песка и гальки, а они рассыпаются от первого дуновения ветра.
Угрожающе возрастало противодействие горцев: все больше народу вступало в истребительные отряды. Все труднее становилось предупреждать Казанби о предстоящих рейдах истребителей, из которых особенно настойчивыми, упорными, смелыми оказались женщины-горянки.
И стала шайка у Казанби рассыпаться, как пирог из гальки.
Не побоялся я встретиться в ущелье Совы с одной группой головорезов, что откололись от Казанби и Хажи-Ражаба. На мои увещевания они ответили насмешкой:
— Мы не бараньи кишки, чтобы нас шпиговать!
— И мы носим папахи, не ты один! — нагло добавил их главарь Килич.
— Вы ожесточаете народ, а это не в наших интересах. Надо завоевать уважение населения, его симпатии, если хотите посвятить себя благородной цели…
— Нашел благородных!.. Мы бандиты — и баста. Отомстим за свои обиды на этом свете, а там пусть будет что угодно. У нас у каждого есть своя жертва на примете.
— Да вас же ощиплют, как кур! И так нас мало; вернитесь в отряд Казанби.
— А мы самостоятельные!
— Что же вы делаете?! Даже собаки разных пород объединяются, завидев волка. А вы…
— Эй, потише, чернильная душа! Мы не собаки, мы еще люди! — крикнул Килич.
— Чего вы хотите добиться? Где ваши идеи?
— И без идей обойдемся. Наша идея — месть!
— Вы губите общее дело!
— Ха-ха-ха! Общее дело? Вы, праведные разбойники, так же грабите и насилуете, как и мы, неправедные… Эй, Мутай из Чихруги, учитель, не нюхавший пороха, обучай сопливых детей, а нас оставь. Мы всё понимаем! Нечего ждать новых времен, о которых вы болтаете. Мы люди обреченные. Чего ж, смиренно сидеть под кустом, пока горянки из истреботрядов нас поубивают? Не-ет! Мы умрем, но и они поплачут!.. Немцы уже застряли. Слыхал про Сталинград? Выдохся немец, все! У русских это старый приемчик: отдать врагу половину своей земли, а потом кровью и телами противника ее удобрять… Думаем, и теперь так будет. А бороться с советской властью у нас нет ни сил, ни охоты.
Так рассуждал Килич, перематывая портянки и переобуваясь.
Я хотел возразить, но тут послышались выстрелы, прибежал дозорный и, запыхавшись, сообщил:
— Мы окружены, Килич. Нас предали!
— Кто предал?! — вскочил главарь и выхватил револьвер. — Уж не ты ли навел истребителей, Мутай из Чихруги? Ну, погоди же, чарык сыромятный… Привязать его к дереву! Мы еще вернемся сюда… И если это твоих рук дело, — клянусь, что освежую тебя, как барана, и шкуру натяну на барабан!
Бесцеремонно, грубо меня посадили под дикую яблоню и прикрутили жестким арканом так, что не мог пошевелиться. Не слушали ни просьб, ни угроз. Надвигался вечер, и я с ужасом подумал, что ущелье Совы издавна кишит зверьем.
— Ребята! — кричал Килич. — Попробуем вырваться. Неужели опять женщины? Нет хуже вооруженной горянки. Недаром говорят: если бык опоздает броситься, бросается корова. Ха-ха-ха!
— Это не женщины, а солдаты.
— Солдаты? Откуда они взялись?! И много?
— Хватит для нас…
— Вырваться, вырваться надо! — И Килич, как зверь, почуявший приближение смерти, растерянно оглянулся. — За мной! Выберемся по тому склону и через скалы. Только бы перевалить гору! А там, в пешере. и шайтан не найдет!
И они побежали.
Я видел, как на противоположном склоне их всех скосил пулеметный огонь, как, корчась, Килич схватился за ствол дерева, пытаясь удержаться на ногах, но не удержался и рухнул. И тогда я понял, что советская власть всерьез взялась за всех лесных недругов, «друзей справедливости» и прочие шайки и банды. Черт с ними, с этими Киличами да их подручными: были они обречены и погибли бесславно и бесцельно. Но что же будет с отрядом Казанби и Хажи-Ражаба? Неужели вновь, не успев взойти, закатилась моя звезда?
Попытался освободиться, чтоб добраться до Казанби и предупредить об опасности. Но аркан из конского волоса был слишком для меня прочен. Тут набежали солдаты, увидели меня, перерезали аркан и привели к своему командиру. И вновь я вздрогнул и похолодел от неожиданности: передо мной опять стоял комиссар Мирза Харбукский. Веки мои поднялись, зрачки расширились, руки одеревенели, я стоял полумертвый…
— Погодите, я вас знаю! — воскликнул Омар; конечно, это был он, сын Мирзы.
— Да, я Мутай из Чихруги.
— Да, да. Ну, что вы делали в этом зверином логове?
— Мы нашли его, товарищ капитан, привязанным к дереву! — опередил мой ответ один из солдат.
— Да, Омар, я обязан вам жизнью! — произнес я заплетающимся языком. — Они схватили меня на дороге и привели сюда… Эти мерзавцы, трусы! Нет предела их подлости. И это, когда враг у ворот Дагестана…
— Допустим, враг уже не у ворот Дагестана, — поправил меня Омар. — Немцы уже отброшены, Мутай из Чихруги, волна теперь катится обратно. А вот что такой трусости нельзя было ожидать от людей, вскормленных грудью горянки, ты прав.
— Никогда не забуду этого, Омар! Эти бездомные собаки не пожалели бы даже меня, простого инспектора по школам… Я обязан вам!
— Ничем вы мне не обязаны. Мы выполняем свой долг. Ступайте спокойно домой.
И я ушел.
Все время, почтенные мугршщы, я жаловался вам, что меня, как зайца собаки, травили неудачи. На этот раз меня, наоборот, постигла большая удача: не привяжи меня Килич к дереву, не пришлось бы теперь рассказывать о прошлом…
Пока я выбирался из ущелья Совы, особые отряды чекиста Омара, а с ними и местные истребители двинулись в сторону Апраку, верховые и пешие, с ручными и вьючными пулеметами. И я понял, что все погибло.
— Никогда не забуду этого, Омар! Эти бездомные собаки не пожалели бы даже меня, простого инспектора по школам… Я обязан вам!
— Ничем вы мне не обязаны. Мы выполняем свой долг. Ступайте спокойно домой.
И я ушел.
Все время, почтенные мугршщы, я жаловался вам, что меня, как зайца собаки, травили неудачи. На этот раз меня, наоборот, постигла большая удача: не привяжи меня Килич к дереву, не пришлось бы теперь рассказывать о прошлом…
Пока я выбирался из ущелья Совы, особые отряды чекиста Омара, а с ними и местные истребители двинулись в сторону Апраку, верховые и пешие, с ручными и вьючными пулеметами. И я понял, что все погибло.
И не следовало снова попадаться сыну Мирзы Харбукского на глаза в подозрительном обществе.
От всех волнений, от нового и окончательного крушения надежд, от тревоги, от ожидания всяких бед, которые, как уже говорил, не ходят поодиночке, я заболел и провалялся в постели месяца три, В эти дни Зулейха и родила ребенка: девочку! Что будешь делать? Пришлось смириться…
От вояк Казанби и Хажи-Ражаба и следа не осталось: половину вместе с Казанби и Хажи-Ражабом перебили в бою, остальные бросили оружие и были арестованы. В горах с усмешкой рассказывали: остатки шайки захватили горянки из истребительного отряда, и два бандита, узнав, что они сдались женщинам, не перенесли такого оскорбления мужской чести и, когда их вели безоружных под конвоем, бросились с моста в бездну. Так же бесславно погибли и последние надежды, заставившие меня пойти на тщетный риск. Теперь беспокойство стояло за моей спиной: среди арестованных могли оказаться такие, что видели меня на лесных стоянках с Казанби и Хажи-Ражабом. И на работе, и дома я невольно ждал, что вот-вот постучатся и скажут: «А кто здесь называет себя Мутаем из Чихруги?!»
Ну, не в моем характере смиренно сидеть и ждать, когда захлопнется мышеловка. Не мышиный характер у Эльдара из Кара-Кайтага! Но что же можно сделать?
И я решился: немедленно записался добровольцем и попросил быстрее отправить на фронт.
Распрощался с женой и дочерью, что еще и говорить не могла, только улыбалась все время, большеглазая, с удивительно длинными ресницами. В ее улыбке мне все чудились будто бы произнесенные слова: «Эх, полно тебе, папа! Прошлого не вернешь, да и не надо. Живи, как все, и со всеми вместе радуйся доброму…» На прощание поцеловал ее в пухлую щечку: даже Зулейха удивилась такой небывалой ласковости и уронила слезу.
Из района нас, а было нас около двухсот человек моих лет и даже старше, до станции Берикей провели пешком, затем отвезли в теплушках в новую столицу республики Дагестан.
Много лет не приходилось бывать здесь…
Еще в домашней одежде, пестрые, разношерстные, выстраиваемся на привокзальной площади Невольно озираюсь вокруг, оглядываю город… Вокзал старый, — говорили, что власть предполагала перенести железную дорогу за гору Тарки-Тау, чтоб не отделяла город от прекрасных берегов Каспия, да вот — война помешала… Поднимаемся строем на горку. Нет, бывший Порт-Петровск невозможно узнать. Прежде здесь самыми крупными строениями были казарма, тюрьма на горке Анджи-Арка, где стоит высокий маяк, и церковь с семью куполами-луковками. А теперь появились целые улицы многоэтажных домов с балконами и лоджиями, Дом кадров в мавританском стиле, здания техникумов, институтов, военного училища, выросшие на заболоченных пустырях. Да, теперь, это был живой, растущий город, воистину столица молодой нашей республики.
И вот здесь, на широких мощеных улицах, встретил я хваленых солдат немецкого «третьего рейха», покоривших Западную Европу. О, в каком виде были эти вояки! Безоружные, потрепанные, общипанные, залатанные, угрюмые, шли они в грязно-серых куртках с большими карманами, озадаченные, еще не понимающие, что с ними происходит, боясь глядеть по сторонам. Их конвоировали всадницы-горянки, наши дагестанские амазонки, на добрых конях и с автоматами на груди.
На момент почудилось, что кое-кто из пленных поглядел на меня с язвительной усмешкой: «Что же, мол, ты плохо встречаешь нас, княжий сын Эльдар?» И я отвернулся…
Несколько недель нас обучали в Хасавюрте верховой езде в строю, рубить и стрелять с коня на всем скаку. И тут командир нашего эскадрона Давди, герой еще гражданской войны, быстро заметил отличные способности Мутая из Чихруги. Был Давди маленький и юркий, несмотря на возраст, носил пышные пшеничные усы, завидно сидел на коне и лихо владел любым оружием. Невольно я проникся к нему уважением. А он не раз, бывало, говорил мне, показывая на две шеренги воткнутых в землю и увенчанных папахами лозин или ореховых прутьев:
— А ну-ка, Мутай, покажи людям, как надо владеть саблей! Чтоб сабля была вроде бы продолжением твоей руки…
И я мчался, горяча коня и слыша знакомый присвист своей сабли. С доброй завистью глядели однополчане. Если б знали они, что я рубил лозу еще в царском кавалерийском училище, что уже изведали мой удар турецкие аскеры под Эрзерумом!
По пути на фронт мы проезжали по земле, что побывала в гитлеровских лапах. Видели аулы, деревни, поселки, испепеленные дотла. Видели… И ужасались! Hу чем виновата эта тринадцатилетняя девчонка с отрезанной грудью? Чем виновата эта мать, с ужасом глядящая мертвыми глазами в небо и прижимающая к себе мертвого младенца: их убила одна пуля с самолета. Чем виноват этот седобородый из Кызбуруна, которого сейчас освобождают от петли, чтобы предать земле? Чем виновата эта молодая учительница с безумными, остекленевшими глазами, что бросается ко всякому встречному и обнажается, невнятно выговаривая какие-то немецкие слова? Чем виновата вон та старуха, что рыдает и молится на могиле единственного внука, которого четвертовали гитлеровцы? Они виноваты, что были живыми людьми, любили свою землю, любили матерей и отцов, любили честных людей, ненавидели насильников и поработителей… Да, было отчего ужаснуться, и застонать, и воздеть руки к небу, и воскликнуть: какой шайтан мог вложить в душу человека такую жестокость?!
…Видел нагие трупы стариков и старух, сложенные поленницей вперемежку с дровами: фашисты не успели сжечь. Видел душегубки, где в страшных муках задохнулись, корчась, детдомовские ребятишки. Вдумайтесь в эти слова: «душегубка» и «детдом»! Видел я войны, много раз участвовал в боях, но это была не война, а педантично сработанная фабрика смерти. Ад не страшнее, нет! В аду мучаются те, кто в жизни вел себя подло и грязно, — даже аллах стремится быть справедливым… Сердце стучало в груди, как молот. И чудилось, что кто-то кричит (я даже оглядывался): «Смотри! Вот они, замученные, невинные! Запомни их тела, их лица, загляни в остановившиеся глаза! Они не простят, они требуют отмщения, если ты человек! Если ты человек…»
— Хвала тебе, аллах всемогущий! — пал я на колени, воздев руки к небу, на чужой земле чужой бедой пораженный, прозревший вдруг. — Благодарю, что пренебрег суетными молениями Эльдара и, будто ржавые листья, развеял лживые его листовки; что послал Азраила по души Казанби, Хажи-Ражаба и прочих, именовавшихся «друзья справедливости», хотя были друзьями предательства. Тысячи благодарений, аллах, от заблудшей души!
Истинно сказано: кто дует на огонь правды — бороду обожжет! Всеправедный, ты преградил путь извергам в Дагестан, в наши аулы, в наши горы. А если б они ворвались сюда и признали Эльдара князем, — лучше б мешать голой рукой горячую известь! Прими, аллах, в рай, кто пал и еще падет в бою с этим чудовищем. Погибший за правду героем умер! Рад быть мертвым Мутаем из Чихруги, но не опозоренным Эльдаром Кара-Кайтагским, что мог стать бессмертным в людских проклятиях!
Так я молился, почтенные, от переполненного сердца и великого раскаяния. Недаром помню все те слова. И так вторично умер Эльдар, княжий сын.
Все время мне казалось, что несу две гранаты: с такой силой сжимались кулаки.
— Эскадрон, по коням! — хрипло прокричал ординарец командира, и маленький усатый Давди повел нас лесными тропами в обход, в тыл противника, чтоб с тылу атаковать пехоту, что в лесной полосе прикрывала отход основных войск. Командир выслал дозорных, и мы двинулись по их следам в сырую ночь леса. Ехали до света, а к утру обнаружили, что углубились далеко в тыл врага. Слева виднелась станица, там возле машин суетились солдаты, иные хаты уже загорелись, подожженные. Позади станицы ясно различалась и лесная полоса, в которой засела немецкая пехота. Давди посмотрел на часы. Он не любил выкрикивать команды, и кое-кто даже шутил, что Давди команд и не знает. Объяснялся с нами Давди жестами, и мы научились угадывать приказания. Вот и теперь он выхватил саблю, ткнул ею в сторону станицы, и его конь, а следом и весь эскадрон ринулся вперед. Враг растерялся от внезапной атаки, солдаты заметались, рассыпались, побросав награбленное барахло, машины, обозы… Вот передо мной с деловито засученными до локтей рукавами высокий рыжий немец тщетно пытается расстегнуть кобуру дрожащими руками. Удар сабли отдался в эфесе; не успев крикнуть, рухнул солдат. Впереди вижу второго: только что вышел из хаты с еще помятым от сна лицом. Он заметил меня слишком поздно, прикрылся руками, защищаясь от удара, и рухнул на покосившуюся изгородь уже мертвым…