Театр Черепаховой Кошки - Лебедева Наталья Сергеевна 5 стр.


— Да брось ты! — ворчал на нее неприятный толстяк: он был в майке и в шортах, и майка слегка задралась, обнажая спутанные заросли черных волос на плотно налитом животе. — Мы — купаться, ты — земляника…

— Да тут была, я помню… — настаивала женщина. — Никуда без земляники! Ни-ку-да!

— Да, землянику хочу, хочу! — Маленький мальчишка рядом с ней едва не расплакался, понимая, что взрослые хотят уехать.

— Вот! — Женщина торжествующе схватила ребенка за руку. — Мы в лес!

— Слушай, — вкрадчиво протянула мальчишке худая брюнетка, носастая и хитрая, как чернобурая лиса, — поехали на берег, а я тебе жвачки импортной дам… Вот у меня тут… Была где-то тут…

Чернобурка захлопала по карманам, запустила руку в неглубокую дамскую сумочку и ничего там не нашла. Она растерянно подняла глаза, но мальчик и женщина уже шли к лесу, и толстяк раздраженно плелся за ними. Они шли прямо к тому кусту, где сидел мужчина, и он начал отходить назад, а потом и вовсе скрылся в подлеске, а Виктор вылез из кустов и, придерживая рукой кепку с лисичками, отправился к станции.

Виктор выдохнул с облегчением. Он потянулся к пульту, чтобы выключить телевизор, и выключил бы, если бы не заставка, которая встревожила его хаотичным мельканием жирных желтых царапин и небрежно написанных цифр. Она была на экране всего несколько секунд, а потом снова сменилась сценой на просеке — будто кто-то отмотал пленку назад.

— Хочешь, я тебе жвачки импортной дам? — Неприятная чернобурка снова наклонилась к мальчику и, сунув руку в сумочку, моментально извлекла оттуда яркий вишневый блок.

У ребенка загорелись глаза.

Люди расселись по машинам, и просека опустела.

Мальчишка принялся выбираться из куста: спиной, стараясь не растерять грибы. Мужчина двинулся вперед: быстро, бесшумно. Он оказался возле ребенка в считанные секунды и подхватил его сзади под мышки: прижал, закрыл рот ладонью. Мальчик дернулся, и кепка, взорвавшись оранжевыми брызгами лисичек, упала на землю.

В следующее мгновение он вырвался: извернулся и почти вывалился из рук нападавшего. Побежал. Камера рванулась сквозь зелень, и ветки стали хлестать по объективу. Потом мир ринулся вверх, в кадре оказалась земля, затем, как-то сразу, практически без перехода, блеклое небо с облаком и страшное квадратное лицо, на котором верхней губы почти не было, а нижняя была широкой и яркой, как ягода малины.

Мальчик не хотел на него смотреть. Он изогнулся, запрокинув голову, и на него надвинулись сосновые стволы и кроны, похожие на высоко подобранные юбки. В кадре было только бледное мальчишеское лицо и лес, который качался у него перед глазами, но за кадром происходило что-то еще. Рвалась ткань, лихорадочно мелькала перед камерой широкая мужская ладонь…

И тут мальчик увидел острую крышу дома и секцию забора — Виктор понял, что почти добежал до поселка возле станции.

Мальчик набрал воздуха в грудь и крикнул со всей силы: тонко, но громко. Лесное эхо подхватило и усилило крик, где-то истерично взгавкнула собака. Насильник вздрогнул и снова положил ладонь — темную, тяжелую, как пресс-папье, — на белое, как бумага, мальчишеское лицо. Собака пролаяла еще раз. К ней присоединилась другая, и что-то невнятно, но громко, пробасил мужской голос.

Насильник опустил глаза, опустил вторую руку на тонкую шею и стал давить и давил, пока не закатились мальчишкины глаза…

Виктор очнулся через несколько минут. Он сидел на диване, крепко сжимая пульт рукой. На экране было меню «Записанного видео», и в нем, как и в прошлый раз, — только один пункт, «Лучшее видео канала СЛТ».

Он собрался с силами и запустил все сначала. Сидел, смотрел и только финальную сцену прощелкал кнопкой «Skip», потому что видеть ее было невыносимо. И вдруг оказалось, что остекленевшие глаза — еще не конец. После них пошла вся та же заставка с мельтешением, а потом возникла студия, синевато-серая, холодных тонов и безо всякой обстановки: стена и пол, и только по центру стоял высокий барный табурет, на котором сидела силиконовая девица. У девицы были прямые черные волосы, накрашенные кроваво-красным яркие губы, красная блузка с глубоким вырезом, в котором колыхались большие мягкие груди, очень короткая юбка и неестественно длинные ноги. На блестящую подножку табурета девица опиралась лакированной туфлей на шпильке и с высокой прозрачной подошвой.

Она молча смотрела на Виктора секунду или две, а потом открыла рот и проговорила:

— Вы смотрели программу «Лучшее видео канала Эс-Эль-Тэ». Встретимся завтра. До свидания.

Слова не совпадали с движением губ, звук чуть-чуть запаздывал, но Виктор почти ничего не слышал: он безотрывно смотрел на ее рот и не мог отвести глаз.

Ему стало стыдно. Никогда в жизни синтетические телевизионные девицы не привлекали его. Мало того, Виктор считал невыносимо пошлым обращать внимание на ярких, вульгарных женщин, одетых так, словно они предлагают себя.

И никогда в жизни он не хотел никого так сильно, как эту ведущую.

Глава четвертая ИСТОРИК

1

По квартире было разлито электричество. Впервые историк начал ощущать это еще в прошлом мае, но сейчас в комнатах отчетливо пахло озоном, и крохотные разряды потрескивали так, что иной раз хотелось отмахнуться от них рукой. Пахло освежающе и терпко, совсем как в детстве, дышать хотелось всей грудью, и даже слышались глухие, еле уловимые раскаты грома.

Историк мог сколь угодно долго развивать метафору, но легче от этого не становилось. А главное — не становилось понятнее, что происходит.

Ответ пришел около месяца назад: Яна. Это Яна несла с собой грозы, бури, наводнения, цунами… Его маленькая дочка вдруг выросла и теперь распространяла вокруг себя напряжение желания — полузабытое историком и потому отчетливо возвращающее его в детство.

Ему было, наверное, лет двенадцать или чуть больше, когда он впервые почувствовал грозу, идущую изнутри. Сколько лет было той девушке? Наверное, если подумать, столько же, сколько и его дочери сейчас. Но тогда она казалась недосягаемо взрослой.

Света. Да, ее звали Света, и она жила в деревянном доме с крыльцом и маленьким садом. Частный сектор начинался сразу за пятиэтажкой историка, он видел ее из окна и через редкий забор, когда проходил мимо, а иногда просто встречал на улице.

В первый раз историк разглядел Свету в полевой бинокль: к отцу пришел друг, и, чтобы сын не мешал, ему дали бинокль вместо игрушки.

Историк пошел в свою комнату, влез на подоконник и стал смотреть. Бинокль неприятно холодил нос и пах странной смесью запахов металла, пластмассы и чужих ладоней. Мир, прошедший сквозь оптические стекла, казался странным, немного искаженным и чуть зеленоватым, и можно было представить, что смотришь не из окна во двор, а из иллюминатора субмарины на морское дно.

У него не было намерения специально подглядывать за Светой: бинокль сам выхватил ее из мутной окружающей зелени, и черный с насечками крест аккуратно лег на ложбинку между ее грудей. Света полола. На ней была широкая, отцовская наверное, рубаха, застегнутая едва ли на пару пуговиц. Под рубахой ничего не было надето. Историк видел в бинокль, как она нагибается, как отходит от тела ткань и становятся видны маленькие аккуратные груди, похожие на конусы из кабинета рисования.

Он отпрянул от окна. Сразу представилось, как взрослые зайдут в комнату и станут ругаться, когда увидят, что он делает с биноклем, который ему доверили «по большому блату», как выразился отец.

Потом первый испуг схлынул, и историк подумал, что никто ничего не поймет, даже если зайдет и увидит его с биноклем на подоконнике: мало ли на что он может смотреть.

Тогда историк снова залез на подоконник, навел бинокль на двор Светиного дома и еще немного посмотрел на ее грудь…

Да, именно тогда он почувствовал возбуждение в первый раз, и это было очень сильное чувство.

Историк потом все время мечтал о ней, а однажды вечером увидел в подворотне. Было темно, стояла ранняя осень, и какой-то высокий парень целовал Свету, крепко прижимая ее к себе. Другая его рука задирала платье и подол легкого пальто, длинные костистые пальцы мяли красивый Светин зад.

Историк вспоминал, какими яркими были тогда ощущения.

Это теперь уже ничто не было ему в новинку, ничто не заставляло сердце биться так отчаянно быстро, жизнь текла к концу, и только Яна — новая, непривычная, пугающая, неожиданно взрослая Яна — вдруг заставила его вспомнить.

Он стал смотреть на дочь с таким чувством, будто подсматривает: отмечал, как красиво лежит у нее на груди ткань шелковой блузки, какие у нее стройные ноги и как пугающе коротка юбка.

Он ловил исходящие от нее волны возбужденного ожидания и вдруг осознал, что это волнует его почти так же, как в детстве — вид обнаженной девушки. Осознал — и испугался, и словно бы снова спрыгнул с подоконника, держа от себя опасный бинокль на расстоянии вытянутой руки. Это было нельзя. Нельзя было касаться дочери грязными мыслями.

Воскрешение прежних чувств показалось невозможным, историк почувствовал себя больным. Яна снова стала Яной, в груди наступила прежняя пустота: и даже большая, гудящая то ли как колокол, то ли как похмельная голова.

Где-то с неделю он ходил, едва переставляя ноги, чувствовал себя в свои пятьдесят три ненужным и отжившим, а потом вдруг понял, что если кто и похож на его первую любовь, то вовсе не Яна, а Полина из одиннадцатого «А». Это было очень приятное открытие.

Полина.

Длинные стройные ноги, маленькая крепкая грудь и легкая неправильность в лице: небольшие, словно чуть сощуренные глаза и вздернутый нос с круглым кончиком виноградиной… И то, чего не было в Свете: застенчивость и робость. Впрочем, так и должно было быть, теперь девушка была младше него, а именно младшие и робеют.

2

Яна познакомилась с Вадиком в начале учебного года: уже почти два месяца назад.

Она сгорала, когда видела его, погружалась в счастливое безумие, грезила поцелуем. Хотела и боялась. И боялась больше, чем хотела, и от этого хотела еще сильнее. И то, что он ждал, не торопя ее, не подталкивая, не настаивая, заставляло Яну все глубже и глубже погружаться в сладкое болото смутных, но сильных желаний. Она хотела, чтобы болото коснулось наконец ее губ, видела во сне, как тонет, ощущала, как у нижней губы покачивается острая кромка холодной воды.

Встречались они почти каждый день и вечерами бродили по городу. Погода стояла отвратительная, как и положено в самом конце октября, но это им не мешало: друзей у обоих было много и, замерзнув, они всегда могли к кому-нибудь завернуть.

— Тут вот Сенька живет. — Вадик тыкал пальцами в серую, как городской голубь, пятиэтажку. — А там — Костик. — Они двигались от друга к другу, словно ориентировались по ним на местности. Вадикова география Яне нравилась. Она означала горячий чай, приятную компанию и возможность быть с Вадиком рядом не только бок о бок, но и лицом к лицу, когда они сидели в какой-нибудь тесной комнате за каким-нибудь неудобным письменным столом.

Они шли по темной улице. Было ветрено, подмораживало, и Яна старалась наступать на вымерзшие лужи. Белая пленка льда звонко похрустывала под сапогом. Вадик перечислял:

— Олег, Катя, Серега, Полина…

— У Полины мы не были. — Яна вдруг встрепенулась. — Почему?

На карте обнаружилось белое пятно, это наполнило Яну радостью — узнавание нравилось ей, особенно в последнее время.

— У нее, по ходу, мать сволочная. Но это по слухам. Никто у нее, по ходу, не был никогда. А потом, она все время у Сашки зависает.

— Это ее парень?

— Не, это девчонка. Мутная такая. Никак не могу запомнить, как она выглядит, представляешь? И на уроках все время уставится в окно и сидит, как статуя. Полинка попроще, хоть и отличница. — Вадик чуть сильнее сжал Янину руку. — Пойдем лучше к Егору.

Это было рядом. Вадим нажал на кнопку домофона, их впустили в подъезд. Тут было очень тепло, светло и чисто. Яна остановилась, с облегчением чувствуя, как ее лицо оживает после колючего морозного ветра. Руки Вадима легли ей на плечи. Он осторожно развернул ее к себе, наклонился и, чуть подождав — словно чтобы убедиться, что Яна не возражает, — коснулся губами ее губ. Сначала она просто стояла, окаменев, но потом страх неизвестности, волной прокатившись по телу, прошел, и нахлынула кипящая радость. Яна подалась вперед, тесно прижалась к Вадику и шевельнула губами.

Они целовались до тех пор, пока где-то наверху не открылась дверь, и голос Егора, басовитый и умноженный эхом подъезда, не спросил:

— Вы там умерли, что ли?

Когда Яна вернулась домой, историк понял, что гроза разразилась и бушует вовсю.

Он старался не поднимать на дочь покрасневших лихорадочных глаз и с тоской вспоминал свои робкие попытки намекнуть Вере Павловне, что неплохо бы, чтобы Афанасьева писала доклад по истории, а не по литературе. Но теперь он думал настоять. Чтобы бывать с Полиной наедине. Сидеть рядом, вдыхать ее запахи, чувствовать ее тепло.

3

Полина забормотала во сне, и ее мать, резко распахнув дверь, вошла в комнату, раздвигая собой темноту. Она остановилась, прислушалась и всмотрелась. Полина слабо двигала руками, будто в попытке оттолкнуть от себя кого-то невидимого и страшного. В ее бессвязной речи мать уловила что-то про урок истории и довольно улыбнулась.

Она прикрыла дверь, в которую пробивался желтый свет из прихожей, подтянула стул к кровати дочери, беззвучно включила телевизор. К лицу Полины метнулся холодный голубоватый свет.

Полина тихонько застонала и снова забила руками. Мать наклонилась ближе, чтобы уловить каждый оттенок выражения ее лица. Страх нравился ей. Страх был надежной нянькой для дочери. Пока дочь боялась, она училась хорошо. Не надо было ни проверять дневник, ни бегать по учителям.

Инна Юрьевна наклонилась еще ниже, к самому уху Полины, и шепнула:

— Четверка по рисованию… Слышишь: четверка…

Ее длинный ухоженный ноготь с нарисованными незабудками тихонько коснулся Полининой щеки. Та вздрогнула и забилась во сне, а потом затихла. И когда Полина затихла, мать увидела, как из-под закрытых век стекает большая слеза, за ней — еще одна.

И вдруг Полину будто ударило током. Она вскочила, и вскрикнула, и села, задыхаясь и хватаясь за сердце.

Мать тут же обняла ее: прижала голову к груди, почти лишила возможности дышать.

— Ну тихо, тихо… Мама здесь, здесь… Ты учись хорошо, вот и страшно не будет. Понимаешь?

Полина резко и часто закивала, то ли соглашаясь, то ли стараясь ослабить захват обнимающих ее рук.

— Веди себя хорошо, правильно… Будь достойной. Чтобы мне не приходилось краснеть за тебя, и дурные сны уйдут…

Она баюкала дочь, и Полина почти теряла сознание. Голова ее кружилась от запаха дорогих духов, пропитавших жесткий шерстяной рукав жакета. А Саше в эту ночь снилась огромная остроугольная четверка и черные, тянущиеся к ней нити, как вопль о спасении, как дым сигнальных костров… Почему четверка и кому нужна помощь — Саша не знала и даже представить не могла…

Инна Юрьевна убаюкала дочь, опустила на подушку ее голову и красиво разложила вокруг мерцающие пышные волосы.

После она стала раздеваться и легла спать тут же: комната в их квартире была всего одна, они и спали, и ели, и жили вместе — за исключением дней, когда Полина ночевала у подруги. Инне Юрьевне неприятно было думать о том, как часто Полина остается там. Она могла бы настаивать, но тогда пришлось бы разбираться с аморфной, тупой Маргаритой и, может быть, даже повысить голос в ответ на ее вечное «пусть-девочки-дружат» и «пусть-остается-она-не-мешает», а этого не хотелось… Нет, не хотелось. Ведь она была чистой и светлой и никогда ни с кем не ругалась, а семейные проблемы выносить на всеобщее обозрение не полагалось.

Инна Юрьевна лежала и слушала, как беспокойно спит Полина. Ей нравилось засыпать под музыку вздохов, внезапных и резких шевелений и глуховатых стонов. Кровати стояли близко, углом, голова к голове, и каждый шорох был отчетлив и ясен.

4

Полина унеслась куда-то сразу после шестого урока, и Саша пошла домой одна. Она шла медленно, не торопясь, пинала камешки носком ботинка и смотрела, как они плюхаются в полные мелких льдинок лужи.

Полина беспокоила ее все больше и больше. Она никогда не говорила о том, что происходит дома. Саша знала только одно: сумасшедшую любовь к матери Полина смешивала с каким-то другим, не менее сумасшедшим чувством.

Кроме того, Полина встречалась со взрослым мужчиной и иногда пила. Все это требовало надежного прикрытия… Саша давала его, подчиняя Полининой воле не только себя, но и своих заключенных в восковые круги родителей.

Может быть, Полина того не стоила — может быть. Но Саша любила ее как сестру и опекала как слабейшее существо.

Полина была скучной отличницей, в каждой бочке затычкой, участницей олимпиад, смотров, театрализованных постановок и каких-то дурацких собраний и съездов, но… Внутри Полины шел дождь, и там, за пеленой густых волос, Саша слышала его приглушенный несмолкающий шум. За дождь Саша прощала Полине отличницу, как прощала небу серые скучные тучи.

Дождь стихал лишь тогда, когда у Полины отнимали возможность отгораживаться от мира плотной шторой длинных волос. Бывали дни, когда мать отводила ее в парикмахерскую, и там Полине плели множество тонких, будто впаянных в череп тугих косичек, которые бороздами тянулись до затылка и только там распадались в привычную гриву. Полину мучила необходимость ходить с лицом, в которое каждый может заглянуть, она словно сгорала в такие дни, и дождь внутри нее прекращался.

Это касалось даже одежды. Полина могла выйти из дому пай-девочкой, серой, незаметной, примерной. Она поднимала руку, взмахивая на прощание, и Саша видела Инну Юрьевну, которая точно, как зеркало, повторяла этот жест, стоя у окна своей квартиры на втором этаже. Когда Саша заходила за Полиной в школу, Инна Юрьевна уже была готова идти на работу, и даже сквозь оконные отблески можно было различить строгие линии ее фигуры, затянутой в деловой костюм, прическу — всегда высокую и всегда с какой-нибудь затейливой волной — и яркие цепкие глаза в ресницах, тщательно накрашенных тушью.

Назад Дальше