Том 1 - Николай Лесков 16 стр.


— А то по-вашему, что ль! — храбрясь отвечал отец Вавила, но тут же и присел на стульце и добавил: — Нет, братик! дух бодр, а плоть уж отказывается. К отцу Сергию пора. Поясницу нынче все ломит — плох становлюсь.

— А давно умер отец Сергий?

— Третий год со Спиридона пошел.

— Хороший был старик, — сказал я, вспоминая покойника с его палочками и ножичком.

— Смотри-ка! В угол-то смотри! тут вся его мастерская и теперь стоит. Да зажги ты свечу, отец Прохор.

— А Капитан жив?

— Ах, ты кота… то бишь кошку нашу Капитана помнишь?

— Как же!

— Удушился, брат, Капитан. Под дежу его как-то занесло; дежа захлопнулась, а нас дома не было. Пришли, искали, искали — нет нашего кота. А дня через два взяли дежу, смотрим — он там. Теперь другой есть… гляди-ко какой: Васька! Васька! — стал звать отец Вавила.

Из-под печи вышел большой серый кот и начал тыкать головою в ноги отцу Вавиле.

— Ишь ты, бестия какая!

Отец Вавила взял кота и, положив его на колени, брюхом кверху, щекотал ему горло. Точно теньеровская картина*: белый как лунь старик с серым толстым котом на коленях, другой полустарик в углу ворочается; разная утварь домашняя, и все это освещено теплым, красным светом горящего очага.

— Да зажигай свечу-то, отец Прохор! — крикнул опять отец Вавила.

— Вот сейчас. Никак не справишь.

Отец Вавила между тем оправдывал Прохора и рассказывал мне:

— Мы ведь себе свечи теперь не зажигаем. Рано ложимся.

Зажгли свечу. Хата точно в том же порядке, как была за двенадцать лет назад. Только вместо отца Сергия у печки стоит отец Прохор, а вместо бурого Капитана с отцом Вавилою забавляется серый Васька. Даже ножик и пучок кореневатых палочек, приготовленных отцом Сергием, висит там, где их повесил покойник, приготовлявший их на какую-то потребу.

— Ну, вот и яйца сварились, вот и рыба готова, а Василья Петровича нет, — сказал отец Прохор.

— Какого Василья Петровича?

— Блажного, — отвечал отец Прохор.

— Неш ты с ним приехал?

— С ним, — сказал я, догадываясь, что кличка принадлежит моему Овцебыку.

— Кто ж это тебя с ним сюда справил?

— Да мы давно знакомы, — сказал я. — А вы мне скажите, за что вы его блажным-то прозвали?

— Блажной он, брат. Ух, какой блажной!

— Он — добрый человек.

— Да я не говорю, что злой, а только блажь его одолела; он теперь как нестоящий: всеми порядками недоволен.

Было уже десять часов.

— Что ж, давайте ужинать. Авось подойдет, — скомандовал, начиная умывать руки, отец Вавила. — Да, да, да: поужинаем, а потом литийку… Хорошо? По отце Сергие-то, говорю, литийку все пропоем?

Стали ужинать, и поужинали, и «со святыми упокой» пропели отцу Сергию, а Василий Петрович все еще не возвращался.

Отец Прохор убрал со стола лишнюю посуду, а сковороду с рыбой, тарелку, соль, хлеб и пяток яиц оставил на столе, потом вышел из хаты и, возвратясь, сказал:

— Нет, не видать.

— Кого не видать? — спросил отец Вавила.

— Василья Петровича.

— Уж если б тут был, так не стоял бы за дверью. Он теперь, видно, на прогулку вздумал.

Отец Прохор и отец Вавила непременно хотели меня уложить на одной из своих постелей. Насилу я отговорился, взял себе одну из мягких ситниковых рогож работы покойного отца Сергия и улегся под окном на лавке. Отец Прохор дал мне подушку, погасил свечу, еще раз вышел и довольно долго там оставался. Очевидно, он поджидал «блажного», но не дождался и, возвратясь, сказал только:

— А гроза непременно соберется.

— Может быть, и не будет, — сказал я, желая успокоить себя насчет исчезшего Овцебыка.

— Нет, будет: па́рило нынче крепко.

— Да уж давно па́рит.

— У меня поясницу так и ломит, — подсказал отец Вавила.

— И муха с самого утра как оглашенная в рожу лезла, — добавил отец Прохор, фундаментально повернувшись на своей массивной кровати, и все мы, кажется, в эту же самую минуту и заснули. На дворе стояла страшная темень, но дождя еще не было.

Глава шестая

— Встань! — говорил мне отец Вавила, толкая меня на постели. — Встань! нехорошо спать в такую пору. Неравен час воли божией.

Не разобрав, в чем дело, я проворно вскочил и сел на лавке. Перед образником горела тоненькая восковая свеча, и отец Прохор в одном белье стоял на коленях и молился. Страшный удар грома, с грохотом раскатившийся над озером и загудевший по лесу, объяснил причину тревоги. Муха, значит, недаром лезла в рожу отцу Прохору.

— Где Василий Петрович? — спросил я стариков.

Отец Прохор, не переставая шептать молитву, обернулся ко мне лицом и показал движением, что Овцебык еще не возвращался. Я посмотрел на мои часы: был ровно час пополуночи. Отец Вавила, также в одном белье и в коленкоровом ватном нагруднике, смотрел в окно; я тоже подошел к окну и стал смотреть. При беспрерывной молнии, светло озарявшей все открывавшееся из окна пространство, можно было видеть, что земля довольно суха. Дождя большого, значит, не было с тех пор, как мы заснули. Но гроза была страшная. Удар следовал за ударом, один другого громче, один другого ужаснее, а молния не умолкала ни на минуту. Словно все небо разверзлось и готово было с грохотом упасть на землю огненным потоком.

— Где он может быть? — сказал я, невольно думая об Овцебыке.

— И не говори лучше, — отозвался отец Вавила, не отходя от окна.

— Не случилось ли чего с ним?

— Да случиться, кажется, чему бы! Зверя большого нет тут. Разве лихой человек — так и то не слышно было давно. Нет, так небось ходит. Ведь на него какая блажь найдет.

— А вид точно прекрасный, — продолжал старик, любуясь озером, которое молния освещала до самого противоположного берега.

В это мгновение грянул такой удар, что вся хата затряслась; отец Прохор упал на землю, а нас с отцом Вавилою так и отбросило к противоположной стене. В сенях что-то рухнуло и повалилось к двери, которою входили в хату.

— Горим! — закричал отец Вавила, первый выйдя из общего оцепененья, и бросился к двери.

Дверь нельзя было отпереть.

— Пустите, — сказал я, совершенно уверенный, что мы горим, и с размаху крепко ударил плечом в дверь.

К крайнему нашему удивлению, дверь на этот раз отворилась свободно, и я, не удержавшись, вылетел за порог. В сенях было совершенно темно. Я вернулся в хату, взял от образника одну свечечку и с нею опять вышел в сени. Шум весь наделала моя лошадь. Перепуганная последним ужасным ударом грома, она дернула повод, которым была привязана к столбу, повалила пустой капустный напол, на котором стояло решето с овсом, и, кинувшись в сторону, притиснула нашу дверь своим телом. Бедное животное пряло ушми, тревожно водило кругом глазами и тряслось всеми членами. Втроем мы всё привели в порядок, насыпали новое решето овса и возвратились в хату. Прежде чем отец Прохор внес свечечку, мы с отцом Вавилою заметили в хатке слабый свет, отражавшийся через окно на стену. Посмотрели в окно, а как раз напротив, на том берегу озера, словно колоссальная свечка, теплилась старая сухостойная сосна, давно одиноко торчавшая на голом песчаном холме.

— А-а! — протянул отец Вавила.

— Молонья зажгла, — подсказал отец Прохор.

— И как горит прелестно! — сказал опять художественный отец Вавила.

— Богом ей так назначено, — отвечал богобоязливый отец Прохор.

— Ляжемте, однако, спать, отцы: гроза утихла.

Действительно, гроза совершенно стихла, и только издали неслись далекие раскаты грома, да по небу тяжело ползла черная бесконечная туча, казавшаяся еще чернее от горящей сосны.

— Глядите! глядите! — неожиданно воскликнул все еще смотревший в окно отец Вавила. — Ведь это наш блажной!

— Где? — спросили в один голос я и отец Прохор и оба глянули в окно.

— Да вон, у сосны.

Действительно, шагах в десяти от горящей сосны ясно обрисовывался силуэт, в котором можно было с первого взгляда узнать фигуру Овцебыка. Он стоял, заложа руки за спину, и, подняв голову, смотрел на горевшие сучья.

— Прокричать ему? — спросил отец Прохор.

— Не услышит, — отвечал отец Вавила. — Видите, шум какой: невозможно услышать.

— И рассердится, — добавил я, хорошо зная натуру моего приятеля.

Постояли еще у окна. Овцебык не трогался. Назвали его несколько раз «блажным» и легли на свои места. Чудачества Василья Петровича давно перестали и меня удивлять; но в этот раз мне было нестерпимо жаль моего страдающего приятеля… Стоя рыцарем печального образа перед горящею сосною, он мне казался шутом.

Глава седьмая

Когда я проснулся, было уже довольно поздно. «Некнижных» отцов не было в хатке. У стола сидел Василий Петрович. Он держал в руках большой ломоть ржаного хлеба и прихлебывал молоком прямо из стоящего перед ним кувшина. Заметив мое пробуждение, он взглянул на меня и молча продолжал свой завтрак. Я с ним не заговаривал. Так прошло минут двадцать.

— Чего растягиваться-то? — сказал, наконец, Василий Петрович, поставив выпитый им кувшин молока.

— А что ж бы нам начать делать?

— Пойдем бродить.

Василий Петрович был в самом веселом расположении духа. Я очень дорожил этим расположением и не стал его расспрашивать о ночной прогулке. Но он сам заговорил о ней, как только мы вышли из хаты.

— Ночь была грозная какая! — начал Василий Петрович. — Просто не запомню такой ночи.

— А дождя ведь не было.

— Начинал раз пять, да не разошелся. Люблю я смерть такие ночи.

— А я не люблю их.

— Отчего?

— Да что ж хорошего-то? вертит, ломит все.

— Гм! вот то-то и хорошо, что все ломит.

— Еще придавит ни за́ что ни про́ что.

— Эко штука!

— Вот сосну разбило.

— Славно горела.

— Мы видели.

— И я видел. Хорошо жить в лесах.

— Комаров только много.

— Эх вы, канареечный завод! Комары заедят.

— Они и медведей, Василий Петрович, донимают.

— Да, а все ж медведь из лесу не пойдет. Полюбил я эту жизнь, — продолжал Василий Петрович.

— Лесную-то?

— Да. В северных-то лесах что это за прелесть! Густо, тихо, лист аж синий — отлично!

— Да ненадолго.

— Там и зимой тоже хорошо.

— Ну, не думаю.

— Нет, хорошо.

— Что ж вам там нравилось?

— Тихость, и сила есть в той тихости.

— А каков народ?

— Что значит: каков народ?

— Как живет и чего ожидает?

Василий Петрович задумался.

— Вы ведь два года с ними прожили?

— Да, два года и еще с хвостиком.

— И узнали их?

— Да чего узнавать-то?

— Что в тамошних людях таится?

— Дурь в них таится.

— А вы же прежде так не думали?

— Не думал. Что думы-то наши стоят? Думы те со слов строились. Слышишь «раскол», «раскол», сила, протест, и все думаешь открыть в них невесть что. Все думаешь, что там слово такое, как нужно, знают и только не верят тебе, оттого и не доберешься до живца.

— Ну, а на самом деле?

— А на самом деле — буквоеды, вот что.

— Да вы с ними сошлись ли хорошо?

— Да как еще сходиться-то! Я ведь не с тем шел, чтобы баловаться.

— Как же вы сходились-то? Ведь это интересно. Расскажите, пожалуйста.

— Очень просто: пришел, нанялся в работники, работал как вол… Вот ляжем-ка тут над озером.

Мы легли, и Василий Петрович продолжал свой рассказ, по обыкновению, короткими отрывистыми выражениями.

— Да, я работал. Зимою я назвался переписывать книги. Уставом и полууставом писать наловчился скоро. Только всё книги черт их знает какие давали. Не такие, каких я надеялся. Жизнь пошла скучная. Работа да моленное пение, и только. А больше ничего. Потом стали всё звать меня: «Иди, говорят, совсем к нам!» Я говорю: «Все одно, я и так ваш». — «Облюбуй девку и иди к кому-нибудь во двор». Знаете, как мне не по нутру! Однако, думаю, не из-за этого же бросить дело. Пошел во двор.

— Вы?

— А то кто ж?

— Вы женились?

— Взял девку, так, стало быть, женился.

Я просто остолбенел от удивления и невольно спросил:

— Ну, что ж дальше вышло?

— А дальше дрянь вышла, — сказал Овцебык, и на лице его отразились и зло и досада.

— Женою, что ли, вы несчастливы?

— Да разве жена может сделать мое счастие или несчастие? Я сам себя обманул. Я думал найти там город, а нашел лукошко.

— Раскольники не допустили вас до своих тайн?

— До чего допускать-то! — с негодованием вскрикнул Овцебык. — Только ведь за секретом все и дело. Понимаете, этого слова-то «Сезам, отворись», что в сказке говорится, его-то и нет! Я знаю все их тайны, и все они презрения единого стоят. Сойдутся, думаешь, думу великую зарешат, ан черт знает что — «благая честь да благая вера». В вере благой они останутся, а в чести благой тот, кто в чести сидит. Забобоны* да буквоедство, лестовки из ремня да плеть бы ременную подлиннее. Не их ты креста, так и дела до тебя нет. А их, так нет чтоб тебе подняться дали, а в богадельню ступай, коли стар или слаб, и живи при милости на кухне. А молод — в батраки иди. Хозяин будет смотреть, чтоб ты не баловался. На белом свете тюрьму увидишь. Всё еще соболезнуют, индюки проклятые: «Страху мало. Страх, говорят, исчезает». А мы на них надежды, мы на них упования возверзаем!.. Байбаки дурацкие, только морочат своим секретничаньем.

Василий Петрович с негодованием плюнул.

— Так, стало быть, наш здешний простой мужик лучше?

Василий Петрович задумался, потом еще плюнул и спокойным голосом отвечал:

— Не в пример лучше.

— Чем же особенно?

— Тем, что не знает, чего желает. Этот рассуждает так, рассуждает и иначе, а у того одно рассуждение. Все около своего пальца мотает. Простую вот такую-то землю возьми, либо старую плотину раскапывай. Что по ней, что ее руками насыпали! Хворост в ней есть, хворост и будет, а хворост повытаскаешь, опять одна земля, только еще дуром взбуровленная. Так вот и рассуждай, что лучше-то?

— Как же вы ушли?

— Так и ушел. Увидал, что делать нечего, и ушел.

— А жена?

— Что же вам про нее интересно?

— Как же вы ее одну там оставили?

— А куда же мне с нею деваться?

— Увести ее с собою и жить с нею.

— Очень нужно.

— Василий Петрович, ведь это жестоко! А если она вас полюбила?

— Вздор говорите! Что еще за любовь: нынче уставщик почитал — мне жена; завтра «поблагословится» — с другим в чулан спать пойдет. Да и что мне до бабы, что мне до любви! что мне до всех баб на свете!

— Но человек же она, — говорю. — Пожалеть-то ее все-таки следовало бы.

— Вот в этом смысле бабу-то пожалеть!.. Очень важное дело, с кем ей в чулан лезть. Как раз время к сему, чтоб об этом печалиться! Сезам, Сезам, кто знает, чем Сезам отпереть, — вот кто нужен! — заключил Овцебык и заколотил себя в грудь. — Мужа, дайте мужа нам, которого бы страсть не делала рабом, и его одного мы сохраним душе своей в святейших недрах.

Дальнейшая беседа наша с Василием Петровичем не ладилась. Пообедав у стариков, я завез его в монастырь, простился с отцом казначеем и уехал домой.

Глава восьмая

Спустя дней десять после моей разлуки с Васильем Петровичем, я сидел с матушкою и сестрою на крылечке нашего маленького домика. Смеркалось. Вся прислуга отправилась ужинать, и возле дома никого, кроме нас, не было. Везде была кругом глубочайшая вечерняя тишина, и вдруг среди этой тишины две большие дворные собаки, лежавшие у наших ног, разом вскочили, бросились к воротам и с озлоблением на кого-то напали. Я встал и пошел к воротам посмотреть на предмет их злобной атаки. У частокола, прислонясь спиною, стоял Овцебык и насилу отмахивался палкою от двух псов, напавших на него с человеческим ожесточением.

— Заели было, проклятые, — сказал он мне, когда я отогнал собак.

— Вы пешком?

— Как видите, на цуфусках*.

У Василья Петровича за спиною был и мешочек, с которым он обыкновенно путешествовал.

— Пойдемте же.

— Куда?

— Ну, к нам в дом.

— Нет, я туда не пойду.

— Отчего не пойдете?

— Там какие-то барышни.

— Какие барышни! Это — мать моя и сестра.

— Все равно не пойду.

— Полноте чудить! они люди простые.

— Не пойду! — решительно сказал Овцебык.

— Куда же мне вас деть?

— Нужно куда-нибудь деть. Мне некуда деваться.

Я вспомнил о бане, которая летом была пуста и нередко служила спальнею для приезжающих гостей. Домик у нас был маленький, «шляхетский», а не «панский».

Через двор, мимо крыльца, Василий Петрович тоже ни за что не хотел идти. Можно было пройти через сад, но я знал, что баня заперта, а ключ от нее у старой няни, которая ужинает в кухне. Оставить Василья Петровича не было никакой возможности, потому что на него снова напали бы собаки, отошедшие от нас только на несколько шагов и злобно лаявшие. Я перегнулся через частокол, за которым стоял с Васильем Петровичем, и громко кликнул сестру. Девочка подбежала и остановилась в недоумении, увидя оригинальную фигуру Овцебыка в крестьянской свитке и послушничьем колпаке. Я послал ее за ключом к няне и, получив вожделенный ключ, повел моего нежданного гостя через сад в баню.

Всю ночь напролет мы проговорили с Васильем Петровичем. Ему нельзя было возвращаться в пустынь, откуда он пришел, ибо его оттуда выгнали за собеседования, которые он задумал вести с богомольцами. Идти в иное место у него не было никакого плана. Неудачи его не обескуражили, но разбили на время его соображения. Он много говорил о послушниках, о монастыре, о приходящих туда со всех сторон богомольцах, и все это говорил довольно последовательно. Василий Петрович, живучи в монастыре, приводил в исполнение самый оригинальный план. Мужей, которых бы страсти не делали рабами, он искал в рядах униженных и оскорбленных монастырской семьи и с ними хотел отпереть свой Сезам, действуя на массы приходящего на богомолье народа.

Назад Дальше