— Извините, что обеспокоил. Мне надо поговорить с Сириной Фрум.
Я сняла цепочку и открыла дверь.
— Макс, что ты тут делаешь?
Он был пьян, слегка покачивался. Обычно он хорошо владел лицом, но сейчас его черты как будто расплылись. Когда он заговорил, от него пахнуло спиртным. Он сказал:
— Ты знаешь, зачем я здесь.
— Нет, не знаю.
— Я должен с тобой поговорить.
— Завтра, Макс. Пожалуйста.
— Нет, срочно.
Я уже совсем проснулась и понимала, что, если и отошлю его, все равно не засну, поэтому впустила его и привела на кухню. Зажгла две конфорки на газовой плите. Это был единственный источник тепла. Макс сел за стол и снял шляпу. Ниже колен брюки у него были испачканы. Наверное, он шел по городу пешком. Вид у него был немножко безумный, губы отвисли, под глазами — иссиня-черные круги. Я хотела налить ему горячего чаю, но раздумала. Меня задело, что он обращается со мной как начальник и считает себя вправе будить меня, раз я подчиненная. Я села напротив и наблюдала, как он педантично стряхивает тыльной стороной ладони воду со шляпы. Он старался не выглядеть пьяным. Меня познабливало, но не только от холода. Я подозревала, что Макс пришел сообщить еще какие-то плохие новости о Тони. Но что еще можно сказать худого о мертвом предателе?
— Не верю, что ты не понимаешь, для чего я пришел.
Я покачала головой. Он усмехнулся, восприняв это как маленькую простительную ложь.
— Когда мы встретились сегодня в коридоре, я понял, что мы с тобой думаем об одном и том же.
— Понял?
— Брось, Сирина. Мы оба это знаем.
Он смотрел на меня серьезно, просительно, и тут я, кажется, сообразила, к чему это все ведет, и что-то во мне устало опустилось от перспективы выслушивать его, отвечать отказом и вообще как-то с этим разбираться. И как-то размещать это в будущем. Но все равно сказала:
— Я не понимаю.
— Мне пришлось разорвать помолвку.
— Пришлось?
— Когда я сказал тебе о ней, ты ясно дала мне понять твои чувства.
— И?
— Ты не могла скрыть разочарования. Я был огорчен, но обязан был переступить через это. Нельзя, чтобы чувства становились помехой в работе.
— Я тоже этого не хочу, Макс.
— Но каждый раз, когда мы встречаемся, я знаю, мы оба думаем о том, что могло бы быть.
— Слушай…
— А что касается всех этих, ну, знаешь… — Он взял шляпу и стал внимательно ее рассматривать — …свадебных приготовлений… Обе наши семьи были этим заняты. А все время думал о тебе… Думал, я сойду с ума. Сегодня утром, когда мы встретились, нас обоих оглушило. Мне показалось, ты сейчас упадешь в обморок. Я, наверное, так же выглядел. Сирина, это притворство, это безумие — молчать. Сегодня вечером я говорил с Рут и сказал ей правду. Она очень расстроена. Но от этого нам было не уйти, это неизбежность. Мы больше не можем от нее отворачиваться.
А я не могла посмотреть на него. Меня раздражало, что свои переменчивые потребности он приписывает неумолимой судьбе. Я этого хочу, следовательно… это воля небес. Что такое с мужчинами, что элементарная логика для них так трудна? Я посмотрела вдоль плеча на тихо шипящие конфорки. Кухня наконец-то согревалась, я освободила ворот халата и откинула со лба растрепанные волосы, чтобы яснее думать. Он ждал от меня правильного признания, чтобы присовокупить мои желания к своим, утвердить его в солипсизме и меня к нему приобщить. Но, может быть, я слишком строго судила о нем. Это было просто недоразумение. Так, во всяком случае, я решила это трактовать.
— Это правда, твоя помолвка была сюрпризом. Ты никогда не говорил о Рут, и я действительно огорчилась. Но я пережила, Макс. Я ожидала приглашения на свадьбу.
— С этим покончено. Мы можем начать заново.
— Нет, мы не можем.
Он внимательно посмотрел на меня.
— Что ты хочешь сказать?
— Что мы не можем начать заново.
— Почему?
Я пожала плечами.
— Ты кого-то встретила.
— Да.
Реакция была пугающей. Он вскочил, опрокинув стул. Я подумала, что грохот разбудит моих соседок. Макс стоял передо мной, мертвецки бледный, зеленоватый в желтом свете единственной голой лампочки. Губы у него блестели, и я подумала, что второй раз за неделю услышу от мужчины, что сейчас его стошнит.
Однако он удержался, хоть и качаясь, и сказал:
— Но ты производила впечатление, будто… будто хочешь, ну, быть со мой.
— В самом деле?
— Каждый раз, когда приходила ко мне в кабинет. Ты со мной заигрывала.
В этом была доля правды. Я подумала секунду и сказала:
— Пока не встретила Тома.
— Тома? Не Хейли, надеюсь?
Я кивнула.
— Господи. Так ты и вправду. Идиотка! — Он поднял стул и тяжело сел. — Это чтобы меня наказать.
— Он мне нравится.
— Как непрофессионально.
— Да перестань. Мы все знаем, что тут происходит.
На самом деле, я не знала. Знала только, что ходят сплетни — возможно, это были фантазии — о романах референтов с сотрудницами. Замкнутый мирок, постоянное напряжение — почему бы и нет?
— Он узнает, кто ты такая. Это неизбежно.
— Нет, этого не будет.
Он сидел сгорбясь, подпирая голову руками. Шумно выдохнул, надув щеки. Было трудно понять, насколько он пьян.
— Почему ты мне не сказала?
— Я думала, мы не хотим, чтобы чувства стали помехой в работе.
— Сирина! Это «Сластена». Хейли — наш человек. Ты тоже.
Я подумала, что, может быть, в самом деле не права, и поэтому перешла в наступление.
— Ты намеренно приближал меня, Макс. И все это время собирался объявить о помолвке. И будешь говорить, с кем мне видеться, а я должна слушать?
Он меня не слышал. Он застонал и прижал ладонь ко лбу.
— Господи, — пробормотал он. — Что я наделал?
Я ждала. Моя вина, бесформенный черный комок в сознании, разбухала, грозила меня поглотить. Я заигрывала с ним, дразнила, заставила бросить невесту, поломала ему жизнь. Сопротивляться этой мысли было нелегко.
Он вдруг сказал:
— У тебя найдется выпить?
— Нет.
За тостером пряталась маленькая бутылочка хереса. Его стошнило бы, а я хотела, чтобы он ушел.
— Только одно мне скажи. Что сегодня утром произошло в коридоре?
— Не знаю. Ничего.
— Для тебя это все было игрой, да, Сирина? Твое любимое занятие.
Это не заслуживало ответа. Я только посмотрела на него. По подбородку от угла рта у него тянулась ниточка слюны. Он поймал направление моего взгляда и вытер ее ладонью.
— Так ты погубишь «Сластену».
— Не изображай, будто этим ты озабочен. Тебе с самого начала был противен проект.
К моему удивлению, он сказал:
— Да, черт возьми. — К такого рода грубой откровенности склоняет алкоголь, и теперь он хотел задеть меня побольнее. — Женщины в твоем отделе — Белинда, Анна, Хилари, Венди и остальные. Ты знаешь, какие у них дипломы?
— Нет.
— Жаль. С отличием первого класса. Первого со звездой, первого по двум дисциплинам — какие хочешь. Классика, история, литература.
— Умные.
— Даже у твоей подруги Шерли.
— Даже?
— Никогда не задумывалась, почему тебя взяли с отличием третьего класса? По математике?
Он ждал, но я молчала.
— Тебя завербовал Каннинг. И решили — лучше держать тебя у нас, посмотрим, будешь ли кому-то докладывать. Никогда не знаешь. Какое-то время за тобой следили, заглянули в твою комнату. Обычные дела. Дали тебе «Сластену», потому что операция низкого уровня и безвредная. Подключили тебя к Чазу Маунту, потому что он бестолочь. Но ты не оправдала ожиданий, Сирина. Никто тебя не вел. Обыкновенная девица, умеренно глупая, рада, что получила работу. Каннинг, видимо, оказал тебе услугу. Мое предположение — хотел загладить вину.
Я сказала:
— Думаю, он любил меня.
— Ну вот, тем более. Просто желал тебе счастья.
— Тебя кто-нибудь любил, Макс?
— Ну ты поганка.
Оскорбление облегчило дело. Пора ему было отправляться. Кухня уже согрелась, но тепло от газа казалось влажным. Я встала, потуже запахнула халат и погасила конфорки.
— Так зачем бросать из-за меня невесту?
Но это был еще не конец — настроение у него переменилось. Он плакал. Или, по крайней мере, был на грани.
— Господи! — вскрикнул он тонким, сдавленным голосом. — Прости. Прости. Кто угодно, только не ты. Сирина, ты этого не слышала, я этого не говорил. Сирина, прости меня.
— Ерунда, — сказала я. — Забыли. Но думаю, тебе пора уходить.
Он стоял и рылся в брючном кармане, искал платок. Высморкавшись, продолжал плакать.
— Я все испоганил. Я последний кретин.
Я проводила его по прихожей и открыла уличную дверь. Последними словами мы обменялись через порог. Макс сказал:
— Только одно обещай мне, Сирина.
Он хотел взять меня за руки. Мне было жалко его, но я отступила. Не самое удачное время держаться за руки.
— Ерунда, — сказала я. — Забыли. Но думаю, тебе пора уходить.
Он стоял и рылся в брючном кармане, искал платок. Высморкавшись, продолжал плакать.
— Я все испоганил. Я последний кретин.
Я проводила его по прихожей и открыла уличную дверь. Последними словами мы обменялись через порог. Макс сказал:
— Только одно обещай мне, Сирина.
Он хотел взять меня за руки. Мне было жалко его, но я отступила. Не самое удачное время держаться за руки.
— Обещай, что подумаешь. Пожалуйста. Только это. Если я смог передумать, ты тоже сможешь.
— Макс, я ужасно устала.
Он как будто взял себя в руки. Глубоко вздохнул.
— Слушай. Очень может быть, что ты совершаешь большую ошибку. С Томом Хейли.
— Иди в ту сторону, и поймаешь такси на Камден-роуд.
Он стоял на нижней ступеньке и смотрел на меня снизу с мольбой и укором. Я закрыла дверь, помешкала перед ней, потом, хотя слышала его удаляющиеся шаги, накинула цепочку и пошла спать.
17
Как-то в декабрьскую субботу в Брайтоне Том попросил меня прочесть «С равнин и болот Сомерсета». Я унесла повесть в спальню и внимательно прочла. Я заметила небольшие изменения, но, когда закончила, осталась при прежнем мнении. Предстоял разговор, которого Том ждал, и он страшил меня — я знала, что не смогу кривить душой. Во второй половине дня мы гуляли по меловым холмам. Я говорила о равнодушии к судьбе отца и девочки в повести, об однозначной безнравственности второстепенных персонажей, о разрухе и запустении городов, о грязной деревенской нищете, об общей атмосфере безнадежности, о жестоком, безрадостном тоне повествования и угнетающем действии, которое производит она на читателя.
У Тома заблестели глаза. Ничего приятнее я сказать не могла.
— Точно! — воскликнул он. — Именно. Ты все правильно поняла.
Я отметила несколько опечаток и повторов, за что он был безмерно благодарен. За следующую неделю он внес еще небольшие изменения — и на этом закончил. Спросил, не соглашусь ли я отнести вместе с ним рукопись редактору, и я сказала, что сочту за честь. Он приехал в Лондон утром сочельника, первого из трех моих выходных. Мы встретились у станции метро «Тоттенхем-корт-роуд» и пошли на Бедфорд-сквер. Он попросил меня нести пакет — для удачи. Сто тридцать шесть страниц, с гордостью сообщил он, через два интервала, на бумаге большого формата. Пока мы шли, я думала о том, как в финальной сцене умирает девочка на сыром полу выгоревшего подвала. Если бы я подчинилась чувству долга, то бросила бы пакет в ближайший водосток. Но я радовалась за Тома и прижимала мрачную хронику к груди, как прижимала бы своего — нашего — ребенка.
Я хотела провести Рождество с Томом, угнездившись в брайтонской квартире, но получила вызов из дома и собиралась выехать дневным поездом. Я уже много месяцев не ездила домой. Мать по телефону была непреклонна, и даже епископ высказался. Я не настолько была бунтаркой, чтобы отказаться, но, объясняясь с Томом, испытывала стыд. Мне давно перевалило за двадцать, но нити детства еще опутывали меня. А он, взрослый, свободный мужчина под тридцать, разделял точку зрения моих родителей. Конечно, они хотят меня видеть, конечно, я должна ехать. Мой долг взрослой дочери — провести Рождество с ними. Двадцать пятого он сам будет в Севеноксе, заберет сестру Лору из общежития в Бристоле, чтобы она посидела с детьми за праздничным столом, и постарается, чтобы не напилась.
И вот я несла пакет в Блумсбери, думая о том, что у нас осталось всего несколько часов, и мы расстанемся больше чем на неделю — двадцать седьмого мне выходить на работу. По дороге Том рассказал мне последние новости. Только что пришло письмо от Гамильтона из «Нью ревью». Том переписал финал «Вероятной измены», как советовала я, и послал вместе с рассказом про говорящую обезьяну. Гамильтон писал, что «Вероятная измена» — не для него, разбираться в этих «логических хитросплетениях» у него нет сил, да и вряд ли у кого найдутся, кроме «какого-нибудь математического гения из Кембриджа». С другой стороны, он счел, что болтливая обезьяна «неплоха». Том не понял, значит ли это, что ее возьмут. Намеревался встретиться с Гамильтоном в новом году.
Нас провели в роскошный кабинет или библиотеку Машлера на втором этаже георгианского особняка, с видом на площадь. Когда издатель вошел, почти бегом, рукопись ему вручила я. Он бросил ее на стол, поцеловал меня мокрыми губами в обе щеки, потряс Тому руку, поздравил его, подвел к креслу и принялся расспрашивать, едва дожидаясь ответа, перед тем как задать очередной вопрос. На какие средства он живет, скоро ли мы поженимся, читал ли он Рассела Хобана, знает ли он, что в этом самом кресле накануне сидел неуловимый Пинчон, знаком ли он с Мартином, сыном Кингсли, не хотим ли мы познакомиться с Мадхур Джаффри. Машлер напомнил мне теннисного тренера, итальянца, который однажды приехал к нам в школу и за несколько часов веселого и нетерпеливого обучения исправил мне бэкхенд. Издатель был худ и смугл, жаден до информации и приятно возбужден, словно в любую секунду у него с языка готова была сорваться шутка или от случайного замечания родиться новая революционная идея.
Радуясь, что на меня не обращают внимания, я ушла в дальний конец кабинета и стояла у окна, глядя на зимние деревья Беркли-сквер. Я услышала, как Том — мой Том — говорит, что зарабатывает преподаванием, что он еще не читал «Сто лет одиночества» и книгу Джонатана Миллера о Маклюэне, но собирается, и что у него нет определенной идеи нового романа. Вопроса женитьбы он не затронул, согласился, что Рот — гений, а «Синдром Портного» — шедевр, что английские переводы сонетов Неруды великолепны. Том, как и я, не знал испанского и судить не мог. И оба мы еще не успели прочесть роман Рота. Его ответы были осторожными, даже скучными, и я его понимала: мы, наивные деревенские родственники, были ошарашены быстрой сменой и разнообразием тем, и казалось вполне правильным, что через десять минут нас отпустили. Скучная пара. Издатель проводил нас до лестничной площадки. Прощаясь, он сказал, что мог бы угостить нас обедом в своем любимом греческом ресторане на Шарлот-стрит, но он не признает обедов. Слегка обалделые, мы выкатились на тротуар, а потом на ходу довольно долго обсуждали, «удачно» ли прошла встреча. Том считал, что в целом да, и я согласилась, хотя на самом деле думала, что нет.
Но это не имело значения; повесть, ужасная повесть, была сдана, нам предстояло расстаться, близилось Рождество, надо было отпраздновать. Мы брели на юг, к Трафальгарской площади, мимо Национальной портретной галереи, и, как чета с тридцатилетним стажем, стали вспоминать нашу первую встречу там — думали ли мы, что это будет одноразовый роман, могли ли предположить, во что это выльется? Потом двинулись обратно, к ресторану «Шикиз», и удалось туда попасть без предварительной записи. Пить я опасалась. Надо было вернуться домой, собрать вещи, успеть на Ливерпуль-стрит к пятичасовому поезду, выйти из роли тайного государственного агента и сделаться почтительной дочерью, поднимающейся по служебной лестнице в Министерстве здравоохранения и социального обеспечения.
Но задолго до камбалы появилось ведерко со льдом, за ним — бутылка шампанского (и была выпита), и до того, как принесли вторую, Том взял меня за руку через стол и сказал, что хочет сказать мне кое-что по секрету, и хотя ему жаль огорчать меня перед расставанием, он не сможет уснуть, если не скажет. Секрет такой. У него нет идеи следующего романа, даже намека на идею, и он сомневается, что вообще когда-нибудь будет. «С равнин и болот Сомерсета» — в разговорах мы сократили ее до «Болот» — была случайной удачей, он набрел на идею, когда думал, что пишет рассказ о чем-то другом. А на днях, проходя мимо Брайтонского павильона, вдруг вспомнил не к месту из Спенсера: «В порфире и мраморе сохранит» — Спенсер в Риме, размышляет о его прошлом [32]. Но, может, это будет не обязательно Рим. Том вдруг начал обдумывать статью об отношении поэзии к городу, городу на протяжении веков. Казалось бы, ученые сочинения для него — дело прошлое; работа над диссертацией временами приводила его в отчаяние. Однако ностальгия подкрадывалась — ностальгия по тихой добросовестности ученых изысканий, по строгому их этикету и, самое главное, — по красоте спенсеровских стихов. Он так хорошо их чувствовал — их теплоту под формальной правильностью, — в этом мире он мог бы жить. Идея статьи была оригинальной и смелой, статья захватывала разные дисциплины, он увлекся. Геология, городская планировка, археология. Редактор одного специализированного журнала с радостью взял бы у него любую работу. А два дня назад Том вдруг задумался о преподавании — он услышал, что есть вакансия в Бристольском университете. Магистерская диссертация по международным отношениям была уходом в сторону. Писательство, возможно, тоже. Его будущее — преподавание и научная работа. Каким самозванцем он чувствовал себя сейчас на Бедфорд-сквер, как скован был в разговоре. Вполне вероятно, что он никогда больше не сумеет написать повесть и даже рассказ. Мог ли он признаться в этом Машлеру, самому уважаемому в городе издателю художественной литературы?