– Слышите? – повторила она, поворачиваясь ко мне.
Действительно, сквозь грохот вагонных колес пробивалось довольно красивое и стройное пение. Прислушавшись, я разобрал слова:
– Странно, – сказал я, – почему они поют, что они кузнецы, если они ткачи? И почему Молох – их дух?
– Не Молох, а молот, – сказала Анна.
– Молот? – переспросил я. – А, ну разумеется. Кузнецы, потому и молот. То есть потому, что они поют, что они кузнецы, хотя на самом деле они ткачи. Черт знает что.
Несмотря на нелепость текста, в этой несущейся сквозь зимнюю ночь песне было что-то завораживающее и древнее – может быть, дело было не в самой песне, а в этом странном сочетании множества мужских голосов, пронизывающего ветра, заснеженных полей и редких маленьких звезд в небе. Когда поезд изогнулся на повороте, стала видна цепь темных вагонов – видимо, те, кто в них ехал, пели в полной темноте, и это дополняло картину, делая ее еще таинственнее и страннее. Некоторое время мы молча слушали.
– Может быть, это что-то скандинавское, – сказал я. – Знаете, там был какой-то бог, и у него был магический молот, которым он пользовался как оружием. Кажется, в Старшей Эдде. Да-да, и все остальное так подходит! Этот заиндевелый темный вагон перед нами – чем не молот Тора, брошенный в неведомого врага! Он неотступно несется за нами, и нет силы, способной остановить его полет!
– У вас живое воображение, – сказала Анна. – Неужели вид грязного вагона возбуждает в вас все эти мысли?
– Что вы, конечно нет, – сказал я. – Я просто пытаюсь быть приятным собеседником. На самом деле я думаю о другом.
– О чем же? – спросил Чапаев.
– О том, что человек чем-то похож на этот поезд. Он точно так же обречен вечно тащить за собой из прошлого цепь темных, страшных, неизвестно от кого доставшихся в наследство вагонов. А бессмысленный грохот этой случайной сцепки надежд, мнений и страхов он называет своей жизнью. И нет никакого способа избегнуть этой судьбы.
– Ну отчего, – сказал Чапаев. – Способ есть.
– И вы его знаете? – спросил я.
– Конечно, – сказал Чапаев.
– Может быть, поделитесь?
– Охотно, – сказал Чапаев и щелкнул пальцами.
Башкир, казалось, только и ждал этого сигнала. Поставив фонарь на пол, он ловко поднырнул под перила, склонился над неразличимыми в темноте сочленениями вагонного стыка и принялся быстро перебирать руками. Что-то негромко лязгнуло, и башкир с таким же проворством вернулся на площадку.
Темная стена вагона напротив нас стала медленно отдаляться.
Я поднял глаза на Чапаева. Он спокойно выдержал мой взгляд.
– Становится холодно, – сказал он, словно ничего не произошло. – Вернемся к столу.
– Я вас догоню, – ответил я.
Оставшись на площадке один, я некоторое время молча смотрел вдаль. Еще можно было разобрать пение ткачей, но с каждой секундой вагоны отставали все дальше и дальше; мне вдруг показалось, что их череда очень походит на хвост, отброшенный убегающей ящерицей. Это была прекрасная картина. О, если бы действительно можно было так же легко, как разошелся Чапаев с этими людьми, расстаться с темной бандой ложных «я», уже столько лет разоряющих мою душу!
Вскоре мне стало холодно. Вернувшись в вагон и закрыв за собой дверь, я на ощупь пошел назад. Дойдя до штабного вагона, я ощутил такую усталость, что, даже не стряхнув с пиджака снежинок, вошел в свое купе и повалился на кровать.
Из салона, где сидели Чапаев с Анной, доносились их голоса и смех. Бухнуло открываемое шампанское.
– Петр! – крикнул Чапаев. – Не спите! Идите к нам!
После холодного ветра, продувшего меня на площадке, теплый воздух купе был удивительно приятен. Мне даже стало чудиться, что он больше походит на воду, и я наконец беру горячую ванну, о которой мечтал уже столько дней. Когда это ощущение стало абсолютно реальным, я понял, что засыпаю. Об этом можно было догадаться и по тому, что вместо Шаляпина граммофон вдруг заиграл ту же фугу Моцарта, с которой начался день. Я чувствовал, что засыпать мне ни в коем случае не следует, но поделать уже ничего не мог и, оставив борьбу, полетел вниз головой в тот самый пролет пустоты между минорными звуками рояля, который так поразил меня этим утром.
4
– Эй! Не спите!
Кто-то осторожно тряс меня за плечо. Я приподнял голову, открыл глаза и увидел совершенно незнакомое лицо – круглое, полное, окруженное тщательно ухоженной бородкой. На нем была приветливая улыбка, но, несмотря на это, оно не вызывало желания улыбнуться в ответ. Я сразу же понял, отчего. Дело было в сочетании этой ухоженной бородки с гладко выбритым черепом. Склонившийся надо мной господин напоминал одного из тех торгующих чем попало спекулянтов, которые в изобилии появились в Петербурге сразу же после начала войны. Как правило, это были выходцы из Малороссии, которых отличали две основных черты – чудовищное количество жизненной силы и интерес к последним оккультным веяниям в столице.
– Владимир Володин, – представился человек с бородкой. – Можно просто Володин. Поскольку вы решили в очередной раз потерять память, впору знакомиться заново.
– Петр, – сказал я.
– Вы лучше не делайте никаких резких движений, Петр, – сказал Володин. – Вам, пока вы еще спали, вкололи четыре кубика таурепама, так что утро у вас будет хмурое. Если вещи или люди вокруг будут вызывать у вас депрессию и отвращение, не удивляйтесь.
– О, – сказал я, – милый мой, я уже давным-давно этому не удивляюсь.
– Нет, – сказал он, – я имею в виду вот что. Вам может показаться, что ситуация, в которой вы находитесь, невыносимо омерзительна. Невыразимо, нечеловечески чудовищна и нелепа. Совершенно несовместима с жизнью.
– И что?
– Не обращайте внимания. Это все от укола.
– Попробую.
– Вот и отлично.
Я вдруг заметил, что этот Володин совершенно гол. Больше того, он был мокр и сидел на корточках на белом кафельном полу, куда с него обильно капала вода. Но самым невыносимым во всем этом зрелище была какая-то расслабленная свобода его позы, трудноуловимая обезьянья непринужденность, с которой он упирал в кафель длинную жилистую руку. Причем эта непринужденность как бы давала понять: мир вокруг таков, что для крупных волосатых мужчин естественно и нормально сидеть на полу в таком виде, а если кто-то думает иначе, то ему в жизни придется нелегко.
Видимо, слова насчет укола были правдой. С моим восприятием действительно творилось что-то странное. Несколько секунд Володин существовал в нем сам по себе, без всякого фона, словно фотография в виде на жительство. Уже рассмотрев его лицо и фигуру во всех подробностях, я вдруг задумался над тем, где все это происходит. И только после того как я подумал о месте, где мы находимся, это место возникло – такое, во всяком случае, у меня осталось чувство.
Вокруг нас была большая комната, вся выложенная белым кафелем, на полу которой стояло пять чугунных ванн. Я лежал в крайней; вода в ней, как я вдруг с отвращением понял, была довольно холодной. Одарив меня последней ободряющей улыбкой, Володин повернулся на месте и с отвратительной ловкостью прямо с корточек запрыгнул в соседнюю ванну, почти не подняв при этом брызг.
Кроме Володина, в других ваннах лежали еще двое – длинноволосый голубоглазый блондин с редкой бородкой, похожий на древнеславянского витязя, и темноволосый молодой человек с несколько женственным бледным лицом и чрезмерно развитой мускулатурой. Они выжидающе глядели на меня.
– Похоже, вы действительно нас не помните, – сказал бородатый блондин через несколько секунд тишины, – Семен Сердюк.
– Петр, – ответил я.
– Мария, – сказал молодой человек из крайней ванны.
– Простите?
– Мария, Мария, – повторил он с явным неудовольствием. – Такое имя. Знаете, был такой писатель – Эрих Мария Ремарк? Меня в честь него назвали.
– Не доводилось, – ответил я. – Это, наверно, из новых.
– А еще был такой Райнер Мария Рильке. Тоже не слыхали?
– Отчего, про этого слышал. Даже знаком-с.
– Ну вот, он был Райнер Мария, а я – просто Мария.
– Позвольте, – сказал я, – кажется, я узнаю ваш голос. Это не вы случайно рассказывали эту странную историю про самолет, про алхимический брак России с Западом и так далее?
– Я, – ответил Мария, – а что вы в ней находите странного?
– Да в целом ничего, – сказал я, – но я отчего-то решил, что вы женщина.
– В некотором роде так и есть, – ответил Мария. – Как говорит наш хозяин, моя ложная личность, безусловно, женщина. А вы случайно не гетеросексуальный шовинист?
– Ну что вы, – сказал я. – Меня просто удивляет, как легко вы соглашаетесь с тем, что эта личность ложная. Вы на самом деле в это верите?
– Ну что вы, – сказал я. – Меня просто удивляет, как легко вы соглашаетесь с тем, что эта личность ложная. Вы на самом деле в это верите?
– Я вообще ни во что не верю, – сказал Мария. – У меня все это от сотрясения мозга. А здесь меня держат из-за диссертации, которую хозяин пишет.
– Да что за хозяин такой? – с недоумением спросил я, услышав это слово во второй раз.
– Тимур Тимурович, – ответил Мария. – Заведующий отделением. Он как раз ложными личностями занимается.
– Не совсем так, – вмешался Володин. – Тема, которую он разрабатывает, называется «раздвоение ложной личности». Причем если Мария – случай достаточно простой и незамысловатый, и вообще, говорить о раздвоении ложной личности в его случае можно только с некоторой натяжкой, то вы, Петр, для него самый ценный экспонат. Потому что у вас ложная личность развита в таких деталях, что почти полностью вытесняет и перевешивает настоящую. А уж как она раздвоена, просто залюбуешься.
– Ничего подобного, – возразил молчавший до этого Сердюк. – У Петра случай не очень сложный. А в структурном плане вообще от Марии почти не отличается. И тут и там отождествление, только у Марии с именем, а у Петра с фамилией. Но у Петра более сильное вытеснение. Он своей фамилии даже не помнит. Называет себя то каким-то Фанерным, то еще кем-то.
– А как моя фамилия? – с беспокойством спросил я.
– Ваша фамилия – Пустота, – ответил Володин. – И ваше помешательство связано именно с тем, что вы отрицаете существование своей личности, заменив ее совершенно другой, выдуманной от начала до конца.
– Хотя структурно, повторяю, случай несложный, – добавил Сердюк.
Я почувствовал раздражение – то, что какой-то непонятный псих позволяет себе находить мой случай несложным, показалось мне обидным.
– Вы, господа, рассуждаете как врачи, – сказал я. – В этом есть некоторая несообразность, не находите?
– Какая же несообразность?
– Все было бы замечательно, – сказал я, – стой вы здесь в белых халатах. Но отчего вы сами тут лежите, если все так ясно осознаете?
Володин несколько секунд молча смотрел на меня.
– Я жертва несчастного случая, – сказал он.
Сердюк и Мария громко засмеялись.
– Что до меня, – сказал Сердюк, – у меня вообще никаких ложных личностей нет. Обычный суицид на фоне алкоголизма. А держат меня здесь потому, что на вас троих диссертации не построишь. Просто для статистики.
– Ничего-ничего, – сказал Мария. – Тебе на гаротту следующему. Послушаем, что у тебя за алкогольный суицид.
К этому моменту я основательно замерз – причем не мог ответить себе на вопрос, то ли причина в уколе, который, по словам Володина, должен был сделать все происходящее со мной невыносимым, то ли вода действительно была настолько холодна.
Слава Богу, растворилась дверь, и вошли два человека в белых халатах. Я вспомнил, что фамилия одного из них Жербунов, а другого – Барболин. Жербунов нес в руке большие песочные часы, а Барболин – целый ворох белья.
– Вылазим, – весело сказал Жербунов и помахал перед собой песочными часами.
По очереди вытерев всех нас огромной махровой простыней, они помогли нам надеть одинаковые пижамы в горизонтальную полоску, которые сразу придали происходящему какой-то военно-морской привкус. Затем нас вывели за дверь и повели по длинному коридору. Коридор этот тоже показался мне знакомым – точнее, не сам он, а стоявший в нем неопределенно-медицинский запах.
– Скажите, – тихо обратился я по дороге к идущему вслед за мной Жербунову, – почему я здесь?
Тот удивленно округлил глаза.
– А то сам не знаешь, – сказал он.
– Нет, – сказал я, – я уже готов допустить, что я болен, но что послужило поводом? Давно ли я тут? И какие конкретные поступки вменяются мне в вину?
– Все вопросы к Тимуру Тимурычу, – сказал Жербунов. – Нам болтать некогда.
Я ощутил крайнюю подавленность. Мы остановились у белой двери с цифрой «7». Барболин отпер ее ключом, и нас впустили внутрь. За дверью оказалась довольно большая комната с четырьмя кроватями, стоящими вдоль стены. Кровати были застелены, у зарешеченного окна помещался стол, а у стены – что-то среднее между кушеткой и низким креслом с эластичными петлями для рук и ног. Несмотря на эти петли, в снаряде не было ничего угрожающего. Вид у него был подчеркнуто медицинский, и мне даже пришло в голову нелепое словосочетание «урологическое кресло».
– Простите, – обратился я к Володину, – это что, и есть гаротта, о которой вы говорили?
Володин коротко глянул на меня и кивнул на дверь. Я повернул голову. У двери стоял Тимур Тимурович.
– Гаротта? – переспросил он и поднял брови. – Гаротта, если не ошибаюсь, – это кресло, на котором в средневековой Испании казнили удушением, да? Какое мрачное, угнетенное восприятие окружающей реальности! Впрочем, вам, Петр, сегодня делали утреннюю инъекцию, так что удивляться нечему, но вы, Владимир? Я удивлен, удивлен.
Тараторя все это, Тимур Тимурович жестом велел Жербунову с Барболиным удалиться, а сам прошел на середину комнаты.
– Это никакая не гаротта, – сказал он. – Это обычная кушетка для наших сеансов групповой терапии. Вы, Петр, при одном таком сеансе уже присутствовали, сразу после вашего возвращения из изолятора к нам, но состояние у вас было настолько сложное, что вряд ли вы хоть что-то помните.
– Отчего же, – сказал я, – помню кое-что.
– Тем лучше. В двух словах я напомню вам, что здесь происходит. Метод, который я разработал и применяю, условно можно назвать турбоюнгианством. С воззрениями Юнга вы, разумеется, знакомы…
– Простите, кого?
– Карла Густава Юнга. Хорошо, я вижу, что ваша психическая активность подвергается сильной цензуре со стороны ложной личности. А поскольку ваша ложная личность живет году в восемнадцатом или девятнадцатом, не приходится удивляться, что вы про него как бы не помните. Хотя, может быть, вы и на самом деле про Юнга не слышали?
Я с достоинством пожал плечами.
– Упрощенно говоря, был такой психиатр по имени Юнг. Его терапевтические методы основывались на очень простом принципе. Он добивался того, что на поверхность сознания пациента свободно поднимались символы, по которым и можно было ставить диагноз. Я имею в виду, расшифровав их.
Тут Тимур Тимурович хитро улыбнулся.
– А вот у меня метод немного другой, – сказал он, – хотя основа та же. Понимаете, по Юнгу вас надо было бы везти куда-нибудь в Швейцарию, в горный санаторий, сажать там в шезлонг, вступать в долгие беседы и ждать кто его знает сколько времени, пока эти символы начнут подниматься. Мы такого не можем. Мы вас вместо шезлонга сажаем вот сюда, – Тимур Тимурович указал на кушетку, – потом делаем укольчик, а потом уже смотрим на символы, которые начинают поступать в б-а-альшом количестве. А там уже наше дело – расшифровывать и лечить. Понятно?
– Более-менее, – сказал я. – И как же вы их расшифровываете?
– А вы сами увидите, Петр, сами. Сеансы у нас проводятся по пятницам, так что через три… нет, через четыре недели – ваша очередь. Кстати, хочу вам сказать, что жду этого с нетерпением – с вами очень интересно работать, очень. Хотя это, конечно, относится ко всем вам, мои друзья.
Тимур Тимурович улыбнулся, обдав всю комнату горячей волной любви, затем поклонился и пожал своей правой рукой левую.
– А теперь пора на занятия, – сказал он.
– На какие занятия? – спросил я.
– Так ведь, – он посмотрел на часы, – половина второго уже. Лечебно-эстетический практикум.
Если не считать разбудивших меня водно-психологических процедур, ничего тягостнее этого лечебно-эстетического практикума испытывать мне не доводилось – хотя, возможно, причина была в уколе. Практикум проходил в комнате, смежной с нашей палатой. Комната эта была большой и полутемной; длинный стол в ее углу был завален кусками разноцветного пластилина, уродливыми глиняными лошадками вроде тех, что лепят художественно одаренные дети, бумажными моделями кораблей, поломанными куклами и мячами. В центре стола помещался большой гипсовый бюст Аристотеля, а напротив, на четырех затянутых коричневой клеенкой стульях, с планшетами на коленях сидели мы. Эстетическая терапия заключалась в том, что мы рисовали этот бюст привязанными к планшетам карандашами, которые к тому же были закатаны в мягкую черную резину.
Володин и Сердюк остались в своих полосатых пижамах, а Мария снял куртку и надел вместо нее маечку с длинным, почти до пупа, вырезом. Все они, видимо, уже привыкли к этой процедуре и терпеливо водили своими карандашами по картону. На всякий случай я сделал небрежный быстрый набросок, а потом отложил планшет и стал глядеть по сторонам.
Укол, несомненно, продолжал действовать – со мной происходило то же, что и в ванной. Я не способен был воспринимать реальность в ее полноте. Элементы окружающего мира появлялись в тот момент, когда на них падал мой взгляд, и у меня росло головокружительное чувство, что именно мой взгляд и создает их.