– Здравствуйте. Моя фамилия Сердюк.
– Кавабата, – сказал человек.
Он вскочил на ноги, быстро подошел к Сердюку и взял его за руку. Его ладонь была холодной и сухой.
– Прошу вас, – сказал он и буквально потащил Сердюка к россыпи подушек. – Садитесь. Прошу вас, садитесь.
Сердюк сел.
– Я… – начал было он, но Кавабата перебил:
– Ничего не хочу слышать. У нас в Японии есть традиция, очень древняя традиция, которая до сих пор жива, – если к вам в дом входит человек с фонарем в руках, а на ногах у него гэта, это значит, что на улице ночь и непогода, и первое, что вы должны сделать, это налить ему подогретого сакэ.
С этими словами Кавабата выдернул из кастрюли толстую бутылку с коротким горлышком. Она была закрыта герметичной пробкой, а к горлышку была привязана длинная нить, за которую Кавабата ее и достал. Откуда-то появились два маленьких фарфоровых стаканчика с неприличными рисунками – на них красавицы с неестественно высокими бровями замысловато отдавались серьезного вида мужчинам в маленьких синих шапочках. Кавабата наполнил их до краев.
– Прошу, – сказал он и протянул Сердюку один из стаканчиков.
Сердюк опрокинул содержимое в рот. Жидкость больше всего напоминала водку, разбавленную рисовым отваром. Кроме того, она была горячей – возможно, по этой причине Сердюка вырвало прямо на циновки сразу же после того, как он ее проглотил. Охватившие его стыд и отвращение к себе были такими, что он просто взял и закрыл глаза.
– О, – вежливо сказал Кавабата, – на улице, должно быть, настоящая буря.
Он хлопнул в ладоши.
Сердюк приоткрыл глаза. В комнате появилось две девушки, одетые очень похоже на женщин, изображенных на стаканах. Больше того, у них были такие же высокие брови – приглядевшись, Сердюк понял, что они нарисованы тушью на лбу. Словом, сходство было таким полным, что мысли Сердюка не приняли вольного оборота только из-за пережитого несколько секунд назад позора. Девушки быстро свернули испачканные циновки, постелили на их место свежие и исчезли за дверью – но не за той, через которую вошел Сердюк, а за другой; оказалось, что еще одна стенная панель сдвигается в сторону.
– Прошу, – сказал Кавабата.
Сердюк поднял взгляд. Японец протягивал ему новый стаканчик сакэ. Сердюк жалко улыбнулся и пожал плечами.
– На этот раз, – сказал Кавабата, – все будет хорошо.
Сердюк выпил. Действительно, на этот раз все вышло иначе – сакэ плавно проскользнуло внутрь и исцеляющим теплом растеклось по телу.
– Понимаете, в чем дело, – сказал он, – я…
– Сперва еще одну, – сказал Кавабата.
На полу звякнул факс, и из него полез густо покрытый иероглифами лист бумаги. Кавабата дождался, когда бумага остановится, вырвал лист из машины и погрузился в его изучение, совершенно забыв про Сердюка.
Сердюк огляделся по сторонам. Стены комнаты были обшиты одинаковыми деревянными панелями, и теперь, когда сакэ сняло последствия вчерашнего приступа ностальгии, каждая из них стала казаться дверью, ведущей в неизвестное. Впрочем, одна из панелей, на которой висела гравюра, дверью явно не была.
Как и все в офисе господина Кавабаты, гравюра была странной. Она представляла собой огромный лист бумаги, в центре которого постепенно как бы сгущалась картинка, состоящая из небрежно намеченных, но точных линий. Она изображала нагого мужчину (его фигура была сильно стилизована, но о том, что это мужчина, можно было догадаться по реалистично воспроизведенному половому органу), стоящего на краю обрыва. На шее мужчины висело несколько тяжелых разнокалиберных гирь, в руках было по мечу; его глаза были завязаны белой тряпкой, а под ногами начинался крутой обрыв. Было еще несколько мелких деталей – садящееся в туман солнце, птицы в небе и крыша далекой пагоды, но, несмотря на эти романтические отступления, главным, что оставалось в душе от взгляда на гравюру, была безысходность.
– Это наш национальный художник Акэти Мицухидэ, – сказал Кавабата, – тот самый, что отравился недавно рыбой фугу. Как бы вы определили тему этой гравюры?
Глаза Сердюка скользнули по изображенному на рисунке человеку, поднявшись от оголенного члена к висящим на груди гирям.
– Ну да, конечно, – сказал он неожиданно для себя. – Он и гири. То есть «он» и «гири».
Кавабата хлопнул в ладоши и рассмеялся.
– Еще сакэ, – сказал он.
– Вы знаете, – ответил Сердюк, – я бы с удовольствием, но, может быть, сначала все-таки интервью? Я быстро пьянею.
– Интервью уже закончилось, – сказал Кавабата, наливая в стаканчики. – Видите ли, в чем дело, – наша фирма существует очень давно, так давно, что, если я скажу вам, вы, боюсь, не поверите. Главное для нас – это традиции. К нам, если позволите мне выразиться фигурально, можно попасть только через очень узкую дверь, и вы только что сделали сквозь нее уверенный шаг. Поздравляю.
– Какая дверь? – спросил Сердюк.
Кавабата указал на гравюру.
– Вот эта, – сказал он. – Единственная, которая ведет в «Тайра инкорпорейтед».
– Не очень понимаю, – сказал Сердюк. – Насколько я себе представляю, вы занимаетесь торговлей, и для вас…
Кавабата поднял ладонь.
– Я часто с ужасом замечаю, – сказал он, – что пол-России успело заразиться отвратительным западным прагматизмом. Конечно, я не имею в виду вас, но у меня есть все основания для таких слов.
– А что плохого в прагматизме? – спросил Сердюк.
– В древние времена, – сказал Кавабата, – в нашей стране чиновников назначали на важные посты после экзаменов, на которых они писали сочинения о прекрасном. И это был очень мудрый принцип – ведь если человек понимает в том, что неизмеримо выше всех этих бюрократических манипуляций, то уж с ними-то он без сомнения справится. Если ваш ум с быстротой молнии проник в тайну зашифрованной в рисунке древней аллегории, то неужели для вас составят какую-нибудь проблему все эти прайс-листы и накладные? Никогда. Больше того, после вашего ответа я почту за честь выпить с вами. Прошу вас, не отказывайтесь.
Выпив еще одну, Сердюк неожиданно для себя провалился в воспоминания о вчерашнем дне – оказывается, с Пушкинской площади он поехал на Чистые Пруды. Правда, было не очень ясно, зачем, – в памяти остался только памятник Грибоедову, видный под каким-то странным ракурсом, словно он смотрел на него из-под лавки.
– Да, – задумчиво сказал Кавабата, – а ведь, в сущности, этот рисунок страшен. От животных нас отличают только те правила и ритуалы, о которых мы договорились друг с другом. Нарушить их – хуже, чем умереть, потому что только они отделяют нас от бездны хаоса, начинающейся прямо у наших ног, – если, конечно, снять повязку с глаз.
Он указал пальцем на гравюру.
– Но у нас в Японии есть и такая традиция – иногда на секунду отступаться глубоко внутри себя от всех традиций, отрекаться, как говорят, от Будды и Мары, чтобы ощутить непередаваемый вкус реальности. И эта секунда иногда рождает удивительные творения искусства…
Кавабата еще раз посмотрел на человека с мечами, стоящего над обрывом, и вздохнул.
– Да, – сказал Сердюк. – У нас сейчас тоже такая жизнь, что человек от всего отступается. А традиции… Ну как, некоторые ходят во всякие там церкви, но в основном человек, конечно, посмотрит телевизор, а потом о деньгах думает.
Он почувствовал, что сильно опустил планку разговора, и надо срочно сказать что-нибудь умное.
– Наверно, – продолжил он, протягивая Кавабате пустой стакан, – это происходит потому, что по своей природе российский человек не склонен к метафизическому поиску и довольствуется тем замешанным на алкоголизме безбожием, которое, если честно сказать, и есть наша главная духовная традиция.
Кавабата налил Сердюку и себе.
– Здесь я позволю себе не вполне согласиться с вами, – сказал он. – И вот почему. Недавно я приобрел для нашей коллекции русского религиозного искусства…
– Вы собираете? – спросил Сердюк.
– Да, – сказал Кавабата, вставая с пола и подходя к одному из стеллажей. – Это тоже один из принципов нашей фирмы. Мы всегда стараемся проникнуть глубоко в душу того народа, с которым ведем дела. Дело здесь не в том, что мы хотим извлечь благодаря этому какую-то дополнительную прибыль, поняв… Как это по-русски? Ментальность, да?
Сердюк кивнул.
– Нет, – продолжал Кавабата, открывая какую-то большую папку. – Дело здесь скорее в желании возвысить до искусства даже самую далекую от него деятельность. Понимаете ли, если вы продаете партию пулеметов, так сказать, в пустоту, из которой вам на счет поступают неизвестно как заработанные деньги, то вы мало чем отличаетесь от кассового аппарата. Но если вы продаете ту же партию пулеметов людям, про которых вам известно, что каждый раз, когда они убивают других, они должны каяться перед тремя ипостасями создателя этого мира, то простой акт продажи возвышается до искусства и приобретает совсем другое качество. Не для них, конечно, – для вас. Вы в гармонии, вы в единстве со вселенной, в которой вы действуете, и ваша подпись под контрактом приобретает такой же экзистенциальный статус… Я правильно говорю это по-русски?
Сердюк кивнул.
– Такой же экзистенциальный статус, какой имеют восход солнца, морской прилив или колебание травинки под ветром… О чем это я говорил вначале?
– О вашей коллекции.
– А, ну да. Вот, не угодно ли взглянуть?
Он протянул Сердюку большой лист, покрытый тонким слоем защитной кальки.
– Только прошу вас, осторожнее.
Сердюк взял лист в руки. Это был кусок пыльного сероватого картона, судя по всему, довольно старого. На нем черной краской сквозь грубый трафарет было косо отпечатано слово «Бог».
– Что это?
– Это русская концептуальная икона начала века, – сказал Кавабата. – Работа Давида Бурлюка. Слышали про такого?
– Что-то слышал.
– Он, как ни странно, не очень известен в России, – сказал Кавабата. – Но это не важно. Вы только вглядитесь!
Сердюк еще раз посмотрел на лист. Буквы были рассечены белыми линиями, оставшимися, видимо, от скреплявших трафарет полосок бумаги. Слово было напечатано грубо, и вокруг него застыли пятна краски – все вместе странно напоминало след сапога.
Сердюк поймал взгляд Кавабаты и протянул что-то вроде «Да-ааа».
– Сколько здесь смыслов, – продолжал Кавабата. – Подождите, молчите – я попробую сказать о том, что вижу сам, а если упущу что-нибудь, вы добавите. Хорошо?
Сердюк кивнул.
– Во-первых, – сказал Кавабата, – сам факт того, что слово «Бог» напечатано сквозь трафарет. Именно так оно и проникает в сознание человека в детстве – как трафаретный отпечаток, такой же, как и в мириадах других умов. Причем здесь многое зависит от поверхности, на которую оно ложится, – если бумага неровная и шероховатая, то отпечаток на ней будет нечетким, а если там уже есть какие-то другие слова, то даже не ясно, что именно останется на бумаге в итоге. Поэтому и говорят, что Бог у каждого свой. Кроме того, поглядите на великолепную грубость этих букв – их углы просто царапают взгляд. Трудно поверить, что кому-то может прийти в голову, будто это трехбуквенное слово и есть источник вечной любви и милости, отблеск которых делает жизнь в этом мире отчасти возможной. Но, с другой стороны, этот отпечаток, больше всего похожий на тавро, которым метят скот, и есть то единственное, на что остается уповать человеку в жизни. Согласны?
– Да, – сказал Сердюк.
– Но если бы все ограничивалось только этим, то в работе, которую вы держите в руках, не было бы ничего особенно выдающегося – весь спектр этих идей можно встретить на любой атеистической лекции в сельском клубе. Но здесь есть одна маленькая деталь, которая делает эту икону действительно гениальной, которая ставит ее – я не боюсь этих слов – выше «Троицы» Рублева. Вы, конечно, понимаете, о чем я говорю, но, прошу вас, дайте мне высказать это самому.
Кавабата сделал торжественную паузу.
– Я, конечно, имею в виду полоски пустоты, оставшиеся от трафарета. Их не составило бы труда закрасить, но тогда эта работа не была бы тем, чем она является сейчас. Именно так. Человек начинает глядеть на это слово, от видимости смысла переходит к видимой форме и вдруг замечает пустоты, которые не заполнены ничем, – и там-то, в этом нигде, единственно и можно встретить то, на что тщатся указать эти огромные уродливые буквы, потому что слово «Бог» указывает на то, на что указать нельзя. Это почти по Экхарту, или… Впрочем, не важно. Много кто пытался сказать об этом словами. Хотя бы Лао-цзы. Помните – про колесо и спицы? Или про сосуд, ценность которого определяется только его внутренней пустотой? А если я скажу, что любое слово – такой же сосуд и все зависит от того, сколько пустоты оно может вместить? Неужели вы станете спорить?
– Нет, – сказал Сердюк.
Кавабата утер со лба капли благородного пота.
– Теперь поглядите еще раз на эту гравюру на стене, – сказал он.
– Да, – сказал Сердюк.
– Видите, как она построена? Сегмент реальности, где помещаются «он» и «гири», расположен в самом центре, а вокруг него – пустота, из которой он возникает и в которую он уходит. Мы в Японии не беспокоим Вселенную ненужными мыслями по поводу причины ее возникновения. Мы не обременяем Бога понятием «Бог». Но, несмотря на это, пустота на гравюре – та же самая, которую вы видите на иконе Бурлюка. Не правда ли, значимое совпадение?
– Конечно, – протягивая пустой стаканчик Кавабате, сказал Сердюк.
– Но вы не найдете этой пустоты в западной религиозной живописи, – наливая, сказал Кавабата. – Там все заполнено материальными объектами – какими-то портьерами, складками, тазиками с кровью и еще Бог знает чем. Уникальное виденье реальности, отраженное в этих двух произведениях искусства, объединяет только нас с вами. Поэтому я считаю, что то, что необходимо России на самом деле, – это алхимический брак с Востоком.
– Честное слово, – сказал Сердюк, – вчера вечером как раз об этом…
– Именно с Востоком, – перебил Кавабата, – а не с Западом. Понимаете? В глубине российской души зияет та же пустота, что и в глубине японской. И именно из этой пустоты и возникает мир, возникает каждую секунду. Ваше здоровье.
Кавабата выпил вслед за Сердюком и покрутил в руке пустую бутылку.
– Да, – сказал он, – ценность сосуда, конечно, в пустоте. Однако ценность этого сосуда в последние несколько минут чрезмерно выросла. Нарушается баланс между ценностью и отсутствием ценности, а это нестерпимо. Самое страшное – это когда пропадает баланс.
– Да, – сказал Сердюк. – Точно. А что, больше нет?
– Можем сходить, – ответил Кавабата и поглядел на часы. – Правда, футбол пропустим…
– Вы увлекаетесь?
– Болею за «Динамо», – сказал Кавабата и очень по-свойски подмигнул.
В потертой куртке с капюшоном и резиновых сапогах Кавабата полностью потерял сходство с японцем. Теперь он окончательно стал похож на человека, приехавшего из Ростова-на-Дону – причем мелькали даже догадки, зачем именно, и догадки эти были мрачны.
Впрочем, Сердюк давно знал, что большинство иностранцев, встречающихся на московских улицах, на самом деле никакие не иностранцы, а так, мелкая торговая шантрапа, укравшая немного денег и отоварившаяся в магазине «Калинка-Стокман». Настоящие иностранцы, которых в Москве развелось невероятное количество, в целях безопасности уже много лет одевались так, чтобы ничем не отличаться от обычных прохожих. Представление о том, как выглядит обычный московский прохожий, большая их часть получала, понятное дело, из передач Си-Эн-Эн. А Си-Эн-Эн, стараясь показать москвичей, бредущих за призраком демократии по выжженной пустыне реформ, в девяноста случаях из ста давало крупные планы переодетых москвичами сотрудников американского посольства, поскольку выглядели они гораздо натуральнее переодетых иностранцами москвичей. Так что, несмотря на сходство Кавабаты с приезжим из Ростова – а точнее, именно благодаря этому сходству и особенно тому, что он не особенно походил на японца лицом, – сразу делалось ясно, что это чистокровный японец, вышедший на минуту из своего офиса в московский сумрак.
Кроме того, Кавабата вел Сердюка одним из тех маршрутов, которыми пользуются только иностранцы, – нырял в темные проходные дворы, сквозные подъезды и дыры в проволочных заборах, так что Сердюк через несколько минут полностью потерял ориентацию и во всем стал полагаться на своего стремительного спутника. Довольно скоро они вышли на темную кривую улицу, где стояло несколько ларьков, и Сердюк понял, что они прибыли к месту назначения.
– Что будем брать? – спросил Сердюк.
– Я думаю, литр сакэ, – сказал Кавабата. – Будет в самый раз. Ну и чего-нибудь из еды.