Осип Беньяминович крякнул.
Потом, подумав, кивнул.
Наблюдать за богатой мимикой его лица для знающего человека было громадным удовольствием.
Никита ни секунды не сомневался, что начальник одесской уголовки давно все продумал и просчитал.
А сейчас – просто играет.
Разделяет ответственность.
Шор снова кивнул, теперь уже каким-то своим мыслям.
– Думал об этом, поэтому коллегу и пригласил. Ибо телефонных будок, стараниями Партии, Правительства и лично Вождя и Учителя в Одессе много, а людей у меня мало. Так что, – давай, Никита Владимирович. Командуй. Оба мы в твоем распоряжении, мон бель ами, как говорил мой брат, поэт Фиолетов. Тебе и карты в руки. Распоряжайся…
Ворчаков неожиданно для себя гнусно захихикал.
Вот ведь зараза…
– Ну, уж нет, Осип Беньяминович. Распоряжаться мы все-таки поручим твоей не по чину скромной персоне. И людей прикомандируем. Так что – не отвертишься. За собой же я оставлю только общую координацию приданных в твое распоряжение сил: каждый должен стараться на своем участке, иначе у нас с тобой будет, как в большевистской присказке про кухарку и государство. А вот ответственность я разделить готов, не сомневайся. Просто, извини, местность ты лучше знаешь. Давай, рассказывай, какие будут соображения…
Шор крякнул с уважением.
Типа – не получилось – значит не получилось.
Судьба у нас такая.
Ее, злодейку, не проведешь.
Как и столичное, мать его за ногу, начальство.
Глава 22
Получив необходимые распоряжения, одесский безопасник, по-гвардейски уничтожив залпом два фужера пива, удалился доводить решения до подчиненных, и Осип с Никитой снова остались вдвоем: пока они совещались, Юрий Карлович, как выяснилось, ресторан яхт-клуба покинул и исчез в неизвестном направлении.
Пришлось открывать окна веранды и заказывать еще пива.
И – водочки, разумеется.
К водочке подоспела соответствующая закуска, и им наконец удалось немного расслабиться.
Совсем немного: дел на завтра хватало.
Но тем не менее, тем не менее…
Разговор шел, как всегда в таких случаях, обо всем и ни о чем, как и большинство подобных вечерних мужских разговоров, которые начинаются с трепа о погоде или о стремительно входящем в моду клубном британском футболе, а заканчиваются, по мере потребления соответствующих времени и месту напитков, проблемами мировоззренческими, можно даже сказать философскими.
К примеру еврейский вопрос.
Разве возможно его в такой ситуации обойти?!
Ну и не обошли…
– А вот скажите, Никита… – Сквозь хрустальную рюмку с водкой Шор старательно разглядывал электрическую лампочку. – Вы, кажется, идейный единомышленник Розенберга, так? Ну и объясните мне, чем вам могут помешать этнические евреи типа меня, к тому же искренне принявшие православие.
Никита в ответ вздыхал, скучнел и снова тянулся за папиросами.
– Типа вас, Ося, – ничем. Даже учитывая тот, медицинский, простите, факт, что вы, понятное дело, – очень хреновый православный. Ну, и что?! Я – тоже хреновый православный. Издержки воспитания. Но вы – не жид, понимаете?! Вы – ничем не связаны с мировым еврейством, вы служите России, Российской Империи. А теперь скажите мне, Ося, только откровенно, как много евреев искренне служат Российской Империи?! Если скажете, что много – я все равно не поверю. Хоть их – крести, хоть – не крести. Ну, и как мы должны отличать искреннего еврея от неискреннего?! Как?!
Шор вздохнул, налил водки Ворчакову, поднял свою рюмку и они снова выпили.
– Как-как… По делам! Насчет крещения я, кстати, с вами совершенно согласен: большинство моих соплеменников крестилось ложно. Но, вы должны это четко понимать, – в глазах самого еврейства эти люди потеряли всякое право считаться евреями. Еврей – это не кровь. Еврей – это вера иудейская. Поэтому я, к примеру, обижаюсь не только на «жида». Но и даже – на «выкреста». Потому как православная церковь была, безусловно, права, предлагая каждому русскому еврею выбор: эмиграция либо крещение. Те, кто остались и крестились, – больше были привязаны к своей Родине, чем к своей Вере. Они – больше любили Россию, понимаете?! Да и те, кто остались, отказавшись при этом креститься, – тоже больше любили Россию. А вы их за это – в концлагеря. Неправильно это. Некрасиво. Я и Вальке об этом миллион раз говорил. Миллион! Не понимает, скотина. Вот брошу здесь все, уеду, к чертям собачьим, в Рио-де-Жанейро. Кому от этого будет хорошо? Вам с Розенбергом?!
Никита наконец прикурил.
Угостил папиросой Шора.
Снова разлил водку по стопкам, наколол на вилку маленький соленый рыжик, окунул в густую деревенскую сметану.
– Мне, – признается, – нет, не будет. В смысле – мне хорошо не будет, будет плохо. Точнее, хуже, чем в том случае, если не уедете. Я вас полюбил, Ося. И еще – вы лучший сыскарь в этом чертовом городе. Берия считает, что вы в этом смысле даже лучше меня. Значит, если вы уедете, будет хуже не только мне, но и всей России. Но, согласитесь, Ося, – сколько ваших соплеменников с радостью продадут Империю кому угодно. Хоть туркам, хоть британцам, хоть большевикам?! И никакое крещение их не остановит. А они отнюдь не рядовые подданные Империи, не рядовые. Поскреби любого банкира или биржевика, в каждом втором обнаружишь еврейскую кровь. Это что, по-вашему, – тоже случайность?! А деньги – кровь этого мира, кровь нашей промышленности, нашей индустрии. За деньги, Ося, – можно купить многое. Очень многое. Но, к счастью, не все…
Шор презрительно сморщил красивый рот и тоже наколол на вилку маленький крепкий рыжик.
Задумчиво повозил его в миске со сметаной.
Почесал крепкий, начисто выбритый затылок.
Помолчал.
А потом они снова чокнулись и все так же молча выпили.
– Знаете, Никита, вы говорите страшную глупость. Хоть с еврейской точки зрения, хоть с русской. Я, хоть, как уже вам, по-моему, говорил, – и не финансист, а сыскарь и свободный философ, – но я вот что вам скажу по этому поводу: за деньги Российскую Империю продадут не только еврейские банкиры. Но и те русские, которые считают, что за деньги можно купить все. Ну, или – почти все, как вы говорите. Потому что думать так – крайне глупо и опасно: за деньги нельзя купить самое главное для человека. Любовь. Достойную жизнь. И достойную смерть. Понимаете?! Женщину за деньги – купить можно. Ее тело, ее покорность. А вот ее любовь – никогда. За деньги – не любят. За деньги, в лучшем случае, отдаются. То же и с Родиной. От крови в ваших или моих жилах это ни капельки не зависит. Когда сидишь в окопе, неважно как зовут твоего соседа: Иван, Аслан или Абрам. Совершенно не важно. Важно только то, в какую сторону он стреляет. Ладно, к черту все это. Все равно мы с вами друг друга не поймем. Так что – давайте лучше о бабах…
Глава 23
Утро было прохладным и еще более ветреным.
Побаливала голова, но это, как ни странно, не мешало.
Даже взбадривало.
Поэтому за завтраком, на который Осип соорудил циклопических размеров яичницу – с розовыми мясистыми местными помидорами и жирной украинской ветчиной, – решено было спиртного не употреблять.
Ну, если только чуточку.
Что для двух здоровых мужчин пара стаканов легкого домашнего вина?
Важных известий они с утра не ожидали.
По всем расчетам, звонить злоумышленники должны были днем.
Утром, по идее, звонить было просто некому.
Все, включая самого Осипа, должны были находиться на выезде, а переносных радиотелефонов современная наука пока что не изобрела, хотя, говорят, в знаменитых бериевских «шарашках» что-то подобное и испытывалось.
Никита на секунду содрогнулся, тупо представив себе, каково это будет, – всегда находиться на расстоянии одного телефонного звонка от начальства, – и чуть не подавился яичницей.
Вот ведь, верно говорят, – все зло от евреев.
Наизобретают всяких гадостей.
Сволочи.
А нам потом с этим жить…
Пришлось срочно наливать еще один стакан домашней «Изабеллы», чтобы запить горечь ужасных картин грядущего.
А потом еще один – чтобы вернуться к настоящему.
Наконец они вдвоем победили и яичницу, и вино. Осип, щурясь, как кот, сгрудил пустую посуду в таз, где она, по идее, должна была отмокать в ожидании домохозяйки.
После чего отправился к небольшому мангалу с горячим мелким песком, колдовать над медной туркой с крепчайшей арабикой.
Закатал до локтя рукава белоснежной сорочки.
Усмехнулся.
– А знаете, Никита, почему одесских евреев в начале века называли турецкоподданными?
Ворчаков вздохнул, залезая в карман за коробкой со стремительно заканчивающимся «Дюшесом»: еще один день, и придется переходить на что-то местное.
Впрочем, у них тут есть неплохая ростовская «Наша марка».
Элегантные, тонкие папиросы дорогого и крепкого турецкого табака.
С длиннющим мундштуком, в котором прячется спасающий легкие от густой никотиновой смолы двойной ватный фильтр.
Ворчаков вздохнул, залезая в карман за коробкой со стремительно заканчивающимся «Дюшесом»: еще один день, и придется переходить на что-то местное.
Впрочем, у них тут есть неплохая ростовская «Наша марка».
Элегантные, тонкие папиросы дорогого и крепкого турецкого табака.
С длиннющим мундштуком, в котором прячется спасающий легкие от густой никотиновой смолы двойной ватный фильтр.
Никита такие одно время курил, но потом все-таки вернулся к привычному питерскому «Дюшесу»…
Покачал головой, даже и не поймешь, одобрительно, или отрицательно.
Так.
Нейтрально.
Турецкоподданные, говоришь?!
– Знаю, конечно, – фыркает, продувая папиросу. – Евреи – изобретательная нация, и за счет принятия подданства султана умудрялись избежать заключения за чертой оседлости. К вам и к вашим предкам, Осип, полагаю, это не относится…
– Правильно полагаете, – кивает в ответ. – Отец принял православие еще задолго до смуты, был русским купцом второй гильдии. И до смерти ненавидел большевиков, потому как считал, что только из-за них не успел расторговаться до первой. Очень уж хотел быть купцом первой гильдии, говорил, – звучит! А вы, Никита, полагаю, из коренной петербуржской аристократии?
Ворчаков отрицательно покачал головой.
– Ошибаетесь, Осип Беньяминович. Я хоть из потомственных дворян, но из мелких, разорившихся еще к середине прошлого столетия. Действительно знатных, но чересчур нищих для аристократии. И потому не нашедших ничего лучше государевой службы…
Шор фыркнул одновременно с поднявшейся и фыркнувшей не менее выразительно шапкой пены над медной туркой, исторгающей божественный аромат.
Ловко сдернул ее с мангала, и, не давая остыть, разлил густой дымящейся струйкой по не самым микроскопическим чашкам.
– Это, – поясняет, – пусть турки с итальяшками над своими наперстками колдуют. А нам с вами сегодня работать и работать…
Глава 24
Работа началась даже раньше, чем они предполагали.
Некто неизвестный позвонил в полицейский участок, соседствовавший со зданием, в котором располагалcя Одесский уголовный розыск, еще ранним утром, когда они только заканчивали завтракать.
И рассказал, где находится специальный пакет «для господ начальников по делу Евгения Катынского».
«Хвоста» звонившему повесить не удалось, не успели.
Слишком коротким был звонок, и пока разобрались, у общественной телефонной будки неподалеку от железнодорожного вокзала уже никого не было. Торговка жетонами сообщила: молодой приезжий, даже толком не загорелый, обычного телосложения, в холщовой летней кепке, дорогой льняной косоворотке, белых парусиновых ботинках и круглых интеллигентских очках.
Ни цвета глаз, ни цвета волос, ни особых примет, кроме твердого, северного, скорее всего петербуржского выговора.
Полицейский шпик, тершийся неподалеку, внимания на него не обратил: приезжий и приезжий, мало ли их тут названивает.
У него, у шпика, другая задача.
Шор, узнав об этих обстоятельствах, долго и восхищенно матерился.
Ворчаков его понимал.
Оставалось только изучать пакет, умело подброшенный в окно одного из расположенных на первом этаже следственных кабинетов того полицейского участка, куда впоследствии и позвонили…
В пакете содержались фотографии привязанного к стулу Евгения Катаева-Катынского, подтверждающие, что тот жив.
И три машинописных листка с четкими инструкциями по передаче выкупа: какая сумма, какими купюрами.
Ну и так далее.
Обмен предлагалось провести следующим утром, на месте прежних переговоров. Отдельно оговаривалось, что ни в коем случае не должен быть задействован «никакой ОСНАЗ» (откуда они про ОСНАЗ прознали?!), иначе обмен будет признан несостоявшимся.
А судьба «писателя Катынского» останется неопределенной.
По мере чтения становилось все более очевидно, что письмо писал кто угодно, только не уголовники.
Политика.
И к бабке не ходи.
Но и на господ максималистов, сиречь большевичков, тоже почему-то было не похоже.
Чисто по почерку.
Что-то тут было определенно не так.
Определенно…
Глава 25
К обеду порывы ветра усилились, на море пошли знаменитые белопенные «барашки».
Скрытые посты наблюдения были расставлены, выкуп – как просили, мелкими ассигнациями, – приготовлен.
Делать было совершенно нечего.
Только ждать.
Они еще раз обсудили план операции, согласовали уже согласованные детали, и наконец решили прогуляться.
На набережной к тому времени уже прилично «раздуло», и им ничего не оставалось, кроме как, забившись в одну из многочисленных кафешек, давиться там либо горьким турецким кофе, либо безвкусным «массовым народным» новороссийским пивом под неизменные шпикачки.
Либо направить стопы в сторону полюбившегося Ворчакову хозяйского дворика и попытаться перекусить все-таки «по-домашнему».
Нетрудно догадаться, что они выбрали.
Родственница начальника Одесского угро, помогавшая по хозяйству, готовила вкусно.
К тому же в доме у Шора имелась специальная телефонная связь, а Ворчакову было нужно сделать несколько звонков в Москву по максимально защищенной линии.
Можно и при Осипе позвонить.
Он явно из ближнего круга.
И совершенно искренне, хоть и по несколько иной причине, предан Валентину Петровичу.
Сделал звонки, кивнул одобрительно в спину тактично прикрывшему дверь с другой стороны Осипу Беньяминовичу.
Поговорил с кем надо.
Крикнул Осипу, что можно уже и возвращаться.
И незачем было уходить.
Закурил папиросу из предпоследней пачки «Дюшеса», уставившись на очередной пейзаж австрийского модерниста, украшавший стены Шоровского кабинета, как выяснилось, не только на работе.
Усмехнулся задумчиво.
– А знаете, Осип, что особенно любопытно: у этого Адольфа биография до семнадцатого года – точь-в-точь биография нашего любимого Вождя и Учителя, вы не замечали? Романтика патриотизма, добровольного служения отечеству на фронтах мировой войны, увлечение искусством. Отравление газами. Я как-то общался с этим Гитлером в Австрии, они даже кашляют одинаково, немного глухо и нервно. Ранение в ногу, которую они одинаково приволакивают. А вот, смотрите, какая удивительная судьба. Один – художник, женатый, уж извините за напоминание, на еврейке: да, замечательно талантливый, я его работы очень ценю. Хоть модернистов и недолюбливаю в принципе. Простите – воспитание. А другой, – Вождь Великой Империи, призванной рано или поздно принять венец мирового господства. Не правда ли, удивительно?!
Шор тяжело вздохнул.
И, фыркая по-медвежьи, полез в оборудованный на американский манер прямо в кабинете, за фальшивой стенкой из драгоценной карельской березы, забитый напитками бар.
За початой, но не допитой бутылкой не менее драгоценного, чем карельская береза, знаменитого «шустовского» коньяка.
– Ну, – спрашивает, разливая густой ароматный напиток по толстостенным хрустальным бокалам, – и что вы мне таки хотите этим сказать, дорогой друг? Что сложись все иначе, и Валя стал бы знаменитым поэтом? А мой хороший товарищ и отличный художник Адольф Шикльгрубер не менее знаменитым диктатором? Так вот: это чушь! Хотя бы потому, что каждый человек уникален. Валька – не без литературных способностей, но слишком толстокож, чтобы стать хорошим художником. А Гитлер, напротив, слишком нервен, тонок, раним и манерен, для того чтобы управлять и манипулировать людьми. Пусть каждый занимается своим делом, благо у них у обоих неплохо получается…
Никита задумчиво покачал головой.
– Извините, Осип. Вы, конечно, знаете Валентина Петровича куда дольше, чем я. Но вот толстокожим я бы его точно не назвал. Это, скорее, – маска, самовоспитание. Ему нужно быть толстокожим ради дела, которому он служит. Ради Империи. Вы, как и я, сыщик, а значит, психолог. А уж такого-то – трудно не угадать…
Шор досадливо махнул рукой.
– Да прекратите, Никита! Я действительно был товарищем Вали еще в те времена, когда он писал стихи и считался чуть ли не учеником академика Бунина. На самом же деле всем его «творчеством» руководило одно: жажда всеобщего обожания. Он ее и утолил, через политику. Где и вправду, по всей видимости, состоялся, – его действительно любят. Впрочем, давайте лучше выпьем…
Сказано – сделано.
Ворчаков с наслаждением покатал жидкий шустовский огонь между языком и небом, проглотил.
С удовольствием затянулся вовремя раскуренной папиросой.
Осип, как более старший и опытный, проглоченный залпом коньячок закусил – долькой чуть подсохшего лимона.
– Нда, – сказал оценивающе.
Шустов – он Шустов и есть.
И они немедленно повторили.
– А знаете, Никит, – неожиданно хмыкнул, выдыхая тонкий коньячный аромат Осип Беньяминович Шор. – Я тут вот что подумал: вы, вполне возможно, правы. И мой хороший товарищ, отличный художник Адольф Шикльгрубер, окажись он каким-то невообразимым для меня образом у власти, мог бы много чего натворить почище Вальки Катаева. Черт его знает, мне вообще иногда начинает казаться, что людей творческих во власти быть не должно ни при каких обстоятельствах. Там место только сухим прагматикам. Это, конечно, будет безумно скучно, – жить без новых Лоренцо и Чезаре Медичи. Но мне отчего-то кажется, что лучше – все-таки – так…