- Сергей Гандлевский 16 стр.


Значит, все-таки стоило смыться. Я направился к урне выбросить окурок и собрался уже обойти свою сбывшуюся площадь по второму кругу, когда колокольня Санта-Мария-дельи-Кармине начала негромко благовестить. Я зажмурился, чтобы где-то высоко-высоко-высоко в лад колокольному расслышать легкий звон лучшего горя моей жизни. Тихое бряцание сыпалось с белесого неба и бродило по каменным закоулкам, многократно отскакивая от зеленой воды, как брошенная из суеверия монетка. И я снова вздохнул: «всего-то».

И словно площадь была оперными подмостками, а колокольный звон знаменовал начало нового явления, валом повалили из боковых улочек в мое урочище разноплеменные праздношатающиеся, главным образом, коротышки-японцы, увешанные фото – и видеоаппаратурой; знаменитые голуби «венетийских площадей» – и те уступали им в числе. Чтобы не отвлекаться на туристскую массовку и продлить на миг-другой горько-сладкое оцепенение, я свесился через перила и залюбовался на траурный поезд гондол прямо у себя под ногами, бесшумно след в след проскальзывавших под арку мостика, когда меня сзади окликнули по имени и отчеству. Никитин спешил ко мне через площадь с цветастыми полиэтиленовыми пакетами в обеих руках.

– Дороговизна в этой хваленой Италии, доложу я вам! – закричал он мне запросто, по-командировочному.

Я приветливо фыркнул в ответ, потрясая своими такими же поносками.

– Но девки мои, – продолжал он, – то бишь жена, дочь и внучка, кипятком ссаться будут. Уф, дайте отдышаться, едва догнал. Кричу вам, кричу, а вы – ноль внимания, зазнались, думаю, или так называемый эстетический шок подцепили и старых друзей в упор не видите.

«Начинается», – подумал я. Довольно типовая внешность Никитина вблизи и впрямь говорила мне что-то. Но с некоторых пор моя хваленая зрительная память стала давать сбои. Правда, я владел в совершенстве искусством диалога на одних местоимениях, избегая имен собственных. Широко пользовался испытанным способом освежить память – с фамильярным призывом «Знакомьтесь!» подводя очередного «мистера Икс» к третьему лицу, а сам обращался в слух. Но данный случай был мне в новинку: имя известно, зато куда-то в щель меж полушариями мозга запропали сведения о не разлей водой прошлом. На мое везение, собеседник трещал без умолку, давая мне вдосталь наиграться в угадайку:

– Внучке-пигалице пяти нет, а уже перед зеркалом полдня проводит, та еще штучка обещает вырасти, будьте уверены. Сообщения вашего давешнего, кстати сказать, читал ксерокопию – просто тютелька в тютельку, я и сам нечто подобное собирался накропать, но – ваша взяла, победителя не судят. Как жизнь-то людей сводит, а, дивитесь, небось? Кто бы мог подумать, вот так, как два пальца об асфальт, – и в Венеции? Кофейку за встречу (что умеют макаронники – то умеют) или чего-нибудь покрепче? Я угощаю, елочки точеные…

– Подождите, – сказал я. – Вы – Георгий, если не ошибаюсь, Иванович? Вы меня допрашивали?

– Скажи’те еще, пытал, – рассмеялся Никитин. – Беседовали, Лев Васильевич, мы всего лишь беседовали. Будем знакомы по второму разу: в миру – Иван Георгиевич, впрочем, это дела не меняет, – мы обменялись рукопожатиями. – Нет, что деется, а? Двадцать лет спустя, чистый «Виконт де Бражелон»!

– Тридцать, – поправил я его.

Мы уже топтались у стойки кофейни, и Никитин, тыльной стороной ладони решительно отталкивая мою руку с зажатыми в ней лирами, заказывал два эспрессо.

– Лучше стоя, по-походному, а то они, шельмы, цену вдвое задерут, – громко предостерег он меня, направившегося с двумя чашечками кофе на поиски свободного столика.

Мы притулились у окна с видом на мою площадь. От всей этой венецианской фантасмагории, от нежданного-негаданного парада-алле прошедшего совершенного времени я «поплыл», как после нокаута, и едва ворочал языком – и напористое словоизвержение собеседника обрастало смыслом с некоторым запаздыванием.

– Злой кофе! – сказал Никитин. – Вода, что ли, у них какая-то особенная? Вот погодите, в Москве вам не хуже сварю. По старинке. В джезве. На газу.

Чтобы поднимающаяся пена напоминала свитер, снимаемый через голову.

– Как живете-можете, Лев Васильевич? Судя по печатным трудам последнего десятилетия, все больше Чиграшовым на хлеб с маслом зарабатываете? И правильно делаете: кому, как не вам. Броская биография образовалась у Чиграшова, доходная!

– Вашими молитвами, – уловил я с усилием нить разговора.

– Не без этого, скромничать не стану. Но и у вас, Лев Васильевич, рыльце в пушку.

– То есть?

– Ну хорошо: могло быть в пушку – на ваше счастье до дела не дошло. Вы ведь там, дражайший, очень интересные показания подмахнули. Будем поднимать протоколы, вздымать архивную пыль?

– Никак шантаж? Мило. А то вы не видели, как я «подмахивал»: не читая, наспех, по-дилетантски.

– Вот и я о том же. Надо было прочесть, милейший, а не рваться любой ценой прочь из застенков зловещего замка Иф. Что-то меня на Дюма сегодня повело, видать, к дождю. Снимемте, Лев Васильевич, белые фраки, мы выросли из них, в подмышках жмет, и не на людей они вовсе пошиты. Будьте проще, как в Марьиной роще! Нам эта спесь и пышность романтическая – что корове седло, оставим ее Чиграшову. Оба мы с вами не гении, оба хороши… Но до каких времен Бог дожить сподобил, уж не знаю, к добру или к худу! Ведь какие пророки пророчили – а события, хоть ты тресни, развиваются по стиляге Ваське Аксенову, свистопляска да и только! – сказал он чуть ли не с грустью.

– Амико! – вдруг окликнул Никитин спешившего мимо официанта и жестами попросил того сфотографировать нас за кофе. Официанту подобные просьбы были не внове, и, улучив момент, когда вспышка никитинской «мыльницы» часто замигала, мой жовиальный соотечественник вдруг по-свойски приобнял меня.

– Извините за вольность, – пробормотал он смущенно, – сентиментален стал с годами донельзя, слезы близко. Ну, «добрых мыслей, благих начинаний», – как сказано в романе, который мы с вами черт-те сколько лет назад пробовали слабыми своими силенками, топорно, но с жаром, инсценировать. А мне, старому подкаблучнику, еще в кожгалантерею – у моих баб не забалуешь.

И уже с середины площади он обернулся, сделал шутовской книксен и крикнул:

– И пани Вышневецкой – мой нижайший, с кисточкой!

А вскоре и «пани Вышневецкая» объявилась и бдительно пасла меня оставшиеся двое суток вплоть до моего отлета восвояси.

Уже в самолете Никитин без церемоний подсел ко мне на свободное «место для курящих», извлек из фирменного пакета «Duty free» фляжку «Смирновской», и мы, слово за слово, уговорили ее, родимую, под аэрофлотовскую шоколадку. Я сидел, как именинник: на свободном кресле возле иллюминатора красовался Аринин презент, старинная моя мечта – кожаный портфель ценою в месячный российский заработок ведущего чиграшововеда.

– Вещь! – одобрил Никитин мою обнову. – Нас с вами переживет, вечная вещь!

Он ошибался.

В прошлую пятницу на широкую ногу, с осетровыми и ананасами, во вновь отреставрированном ампирном особняке чествовали очередную модную бездарь – писательницу с немигающим взглядом рептилии и девственно грязными, как у старой куклы, патлами, зловещую кокетку неопределенного возраста, помавающую длинным мундштуком в короткопалой пятерне. От одной мысли, что кого-нибудь когда-нибудь угораздило делить с чаровницей ложе, меня передернуло, и я подошел к ней облобызаться и поздравить с заслуженным триумфом. Она как раз закончила давать интервью для программы телевизионных новостей и теперь обменивалась репликами с помятой позавчерашней знаменитостью – бритым наголо прозаиком в шейном платке, заискивающим перед хамоватой сегодняшней звездой; а на них двоих, учащенно сглатывая и почтительно соблюдая дистанцию, пялились звезды восходящие, послезавтрашние. И я подумал, что мой удел, как он ни подозрителен, еще не худшее из…

Умеренный переполох в артистической элите произвела написанная нахрапистой бабенкой «Опись сущего». Сочинение, по заверениям шарлатанов-экспертов, с глубочайшим подтекстом и обширными культурными коннотациями. В сверкающем вестибюле продавался с лотка (а мне, неотразимому, достался за так, с автографом и смачной бизешкой в придачу) только-только отпечатанный в Финляндии фолиант – на мелованой бумаге, с угольно-черным обрезом, шелковой закладкой и распаляющими ни к селу, ни к городу репродукциями Бальтюса, проложенными папиросной бумагой. (Чиграшова печатают – когда печатают – в какой-нибудь зачуханной типографии, с косыми полями и в переплете, содержимое которого выскальзывает на пол уже через неделю. И на том спасибо.) Писанина модного автора самым отдаленным и рабски-обезьяньим образом соотносится с былыми литературными причудами отсутствующего Шапиро. Но озаренные вдохновеньем первооткрывателя, смыслом и обаянием «птичьи базары» Додика отличаются от манерной галиматьи виновницы торжества, как живое от мертвого. Я попросил слова четвертым по счету и в конце куртуазного и ложно-многозначительного тоста ввернул (уместный аккорд) цитату из моего подопечного – noblesse oblige.

Спиртного было в избытке, и я, за отсутствием жены, не заметил, как наклюкался, хотя мне, матерому гипертонику, алкоголь – нож острый. Репутация высокомерного (за счет биографической близости к покойному классику) и вообще малоприятного человека избавляет меня от необходимости задерживаться на неофициальной части подобных сборищ. Но в тот раз выпитое с непривычки ударило мне в голову, и я по своей воле слонялся от столика к столику и молол языком. На игривый лад настроили меня и две сентиментальные встречи: столкнулся я лицом к лицу с молодящейся Лаисой, а после за колонной перебросился словечком с томной Глицерой, московскими знаменитостями средней руки и героинями моих стародавних любовных интрижек. Со стороны посмотреть – чинная беседа властителей дум, а властители-то дум знакомы с расположением интимных родинок друг друга. Словом, седина в бороду – бес в ребро: я расшалился и уходить по-английски, против обыкновения, не торопился. Но вскоре пришлось: черт меня дернул ответить на приветствие одного шапочного знакомого, кругом разобиженного болвана. Ощутимо притиснув меня к лепнине камина и по-мужицки тыкая, он принялся ломать комедию: косить под простеца и намеренно громко, в пику столичной швали повествовать с выматывающими душу сермяжными подробностями («рубероид», «заподлицо», «супесь»), как они в выходные с «батей» рыли подпол где-то у себя на Вологодчине, а потом, само собою, – банька, милое дело! Уже на улице, преследуя меня квартал-другой, мой мучитель разом позабыл симулировать патриархальную простоту и обнаружил завидную осведомленность касательно чужих грантов, премий и «загранок». На полуслове бросив меня на углу, он негодующе зашагал поперек мостовой под визг тормозов, подозреваю, на очередное суаре – колоть глаза светской черни «батей» и «баней».

Предоставленный наконец самому себе, я остановился в нерешительности. Идти домой? Но непривычные пустота и тишина квартиры после недавнего отъезда жены и дочери по путевке в Анталию сейчас были в тягость – то ли дело днем, когда углубленно трудишься. Или пошляться, авось удастся заснуть не под утро со снотворным, по моему треклятому обычаю, а как это принято у нормальных людей?

Обитатель «спального» района, давным-давно не наведывавшийся в пределы Садового кольца, я дивился и дичился, точно приезжий, едва различая под свежим гримом сызмальства знакомые черты города. Ему мало показалось навести марафет – он вернул улицам, переулкам и площадям некогда конфискованные у них имена, чтобы никому и ничто уже не напоминало о его долгом грехопадении. Однако я был пьян и элегичен. Истошно синее, как витрина, майское небо медленно меркло в ущелье проулка. За возлияниями и банкетным трепом мы, видимо, проморгали дождь, и теперь на обочинах поблескивали лужи и в воздухе слышался сильный запах тополиной зелени. Я состариться успел, а тополю – хоть бы хны: пахнет себе, будто мне пятнадцать, двадцать или двадцать пять. Окончательно стемнело. Не узнавая окрестностей, не зная, который час, я брел наобум. Тихие голоса и шаги редких прохожих усугубляли тишину и безлюдье моего маршрута. По левую руку от меня вырисовался потемкинский фасад разрушенного до основания доходного дома, задрапированный огромной пыльной сетью. Сквозь зияющие оконные проемы руины виднелся неприкаянный двор под полной луной. Дворовый тополь-исполин отбрасывал на желтую стену соседнего уцелевшего строения тень, на глаз более вещественную, чем он сам. Я оглядел шестиэтажную бутафорию с недоверчивым удивлением и двинулся дальше. А уже через сотню-другую шагов этого нетрезвого путешествия – как будто разом подняли занавес, многократно прибавили звука и яркости – передо мной, остолбеневшим, вовсю сверкал и грохотал город, Город с большой буквы. По мостовой впритык друг к другу, отливая лаком и оглашая ночь гомоном клаксонов и магнитол, медленно, в несколько рядов ползли бесконечные вереницы автомобилей диковинных иноземных пород. Огромные зеркально-черные джипы в намордниках, обтекаемые, как обмылок, пунцовые полугоночные с откидным верхом, неправдоподобной длины белые лимузины и прочая невидаль… Там и сям робко тарахтели затрапезные транспортные средства отечественных марок, и казалось, что при первой же возможности они, натерпевшись сраму, вильнут в боковые улицы попроще. По проезжей части – против потока и в опасной близости к шикарной технике – сновали малолетки, калеки на костылях и в инвалидных креслах и старики, протягивая в окна щегольских автомобилей цветы или честно побираясь. Роскошная улица куда хватало глаз сияла электричеством и вызывающим богатством. Батюшки-светы, да ведь это Пушкинская площадь! Ну и ну!

Была ночь, но толпа не редела. Я увидал многолюдье особой пробы: не будничную сутолоку часа пик, а ленивое шествие обремененных излишком, добившихся успеха людей, в сознании своей платежеспособности приценивающихся к удовольствиям наступившей ночи. Бабки с тюльпанами и сиренью теснились у спуска в метро – и цветочные испарения мешались с запахом мочи. Почти всю ширину тротуара запрудили столики открытого кафе, кишмя кишевшего праздничной публикой, которую на лету обихаживали официанты в фартуках и тюбетейках. Мой наметанный взгляд за считанные секунды выделил из обилия молоденьких посетительниц двух-трех «Ань», и я украдкой попялился на них, растравляя душу приблизительным сходством. Увлеченные флиртом с квадратными коротко стриженными ухажерами, о, если бы только эти блондинки знали!..

Словно на потеху прожигателям жизни, провоцируя остряков подшофе на соленые шутки и подбадривающие возгласы, тут же, с брехом, грызней и нетерпеливым поскуливанием справляли собачью свадьбу окрестные дворняги, с наглядностью аллегории передавая, как мне почудилось, суть и пафос происходящего от Манежной площади до Триумфальной.

Я в третий по счету раз отбояривался от нищего с расцвеченной чудовищным синяком физиономией, когда, задевая бедрами зевак и распространяя приторный запах дешевых духов, гурьба разбитных девиц в фривольных нарядах прошла толчею насквозь в шаге от меня. Одна из них – с перламутровыми, размером с детскую погремушку, клипсами в ушах – была всем Аням Аня; в профиль, во всяком случае, казалась вылитой. По пьяному вдохновению я мигом прервал свое изумленное созерцание Тверской и безотчетно потрусил за подружками с прытью, не оставшейся незамеченной, – они понимающе захихикали. Я улыбнулся сконфуженно, поскольку тотчас увидел себя со стороны – пятидесятилетнего, с животиком и пузатым портфелем через плечо, – и прекратил преследование, подумав, что игривость обуяла меня «на фоне Пушкина», как в песне поется. Но и различие налицо: на кого – на кого, а на господина Криворотова никакие «женщины… взоров» не бросают. Да и вообще, похоже, город перестает держать меня за своего, и навсегда прошло время, когда дважды-трижды на дню возглас «Левка, мать твою!» заставлял меня оборачиваться на людном перекрестке… Чему удивляться-то? В продолжение почти полувекового моего земного существования нарождаются в свое удовольствие люди, которым (и чем дальше, тем больше) я – современник лишь статистически… И перевес с каждым днем – на их стороне. А я и мои ровесники в убывающем меньшинстве. Износ поколения. Уже не город, а сама жизнь напряженно морщится при встречах, силясь вспомнить обстоятельства шапочного знакомства.

Администратор! Будьте любезны, «жалобную книгу», перо и грамм двести чернил: я нынче в ударе.

Коротенькая одышливая погоня завела меня в какие-то вовсе железные дебри. Я заблудился в лабиринте, образованном несколькими стоявшими бок о бок поперек тротуара огромными мглисто-глянцевыми мотоциклами. Спешась, их владельцы, толстые, бородатые и гривастые мужики – сплошь в черной коже, усеянной металлическими заклепками, бляхами и ремешками, распивали пиво прямо из бутылок. Рокеры или как их там? Юные спутницы льнули к ним и залихватски прикладывались к початым бутылкам. Новые экзотические механизмы влетали на этот пятачок, как шаровые молнии, а другие, застоявшиеся, столь же эффектно уносили налитых пивом седоков и их приятельниц прочь. Возле меня с громом ожило огромное двухколесное чудище: в седле с молодцеватой небрежностью красовался парень в кожаных доспехах и цветастом шлеме. Взявшись руками в крагах за круто выгнутый руль, ухарь по-хозяйски горячил машину, и без того готовую сорваться с места. Оторви и брось деваха лет семнадцати от роду примостилась верхом позадь мотоциклиста, положила наезднику руки на плечи и вдруг запросто обняла длинными ногами в немыслимых портках его чресла. Мотоцикл взревел, взмыл и исчез в самой гуще полночного траффика. О! – вот крупный, наглядный экземпляр в мою коллекцию уже навсегда невозможного! О, как день ото дня удлиняется перечень деяний и жизненных явлений, напрочь заказанных мне! Где Льву Васильевичу отведено место зрителя, хорошо если не клакёра! Ликует чужая молодость и обдает животной радостью, как жидкой грязью из-под колес, а потерпевший принужденно улыбается вдогонку, прикидываясь, что в мыслях добродушно благословляет пострелят, когда, на деле, самое время издать хриплый отчаянный крик первой старости…

Назад Дальше